Kitobni o'qish: «Убить одним словом»

Shrift:

Mark Lawrence

One word kill (Impossible Times Book 1)

Copyright © Mark Lawrence, 2019

© Петрушков П.А., перевод на русский язык, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство Эксмо», 2020

Всем, с кем я играл в «Подземелья и драконы». Пусть каждый ваш ход будет решающим.


1

Когда доктор Парсонс перестал ходить вокруг да около и наконец-то произнес слово «рак», он так быстро перешел на другую тему, что мне показалось, будто я ослышался. Он сказал мне, что мальчики моего возраста очень хорошо поддаются лечению. С этого момента моя мать переняла инициативу в беседе, и вскоре оба пустились в пространные рассуждения о проценте выживаемости. Она находила успокоение в технических подробностях – всякий раз, когда в жизни происходило что-то страшное. Однако же если совсем по-честному, то это была не лучшая идея – через две минуты после постановки диагноза «лейкемия» сойтись на том, что «вылечится» на врачебном языке означает «протянет еще лет пять». Пять лет позволят мне дожить до девяностых в преклонном двадцатилетнем возрасте.

Дело было восьмого января 1986 года. Доктор Парсонс, под давлением со стороны моей матери, признался, что спустя пять лет после постановки диагноза приблизительно половина пациентов с моей разновидностью этого заболевания все еще находятся над землей. «Вылечится!» Я точно так же не хотел делать необоснованные предположения, как и доктор Парсонс, но мне казалось, что на самом деле он не дал бы мне и больше четырех недель. Впрочем, как выяснилось позже, я умер еще до наступления февраля.

Доктор Ян Парсонс был высоким, угловатым мужчиной с короткими, черными, непримечательными волосами и без малейшего намека на обладание врачебным тактом. Он выглядел чрезвычайно обеспокоенным, и у меня сформировалось впечатление – возможно, несправедливое, – что он обвинял меня в создавшемся неудобном положении, которое вынуждало его сообщить пятнадцатилетнему мальчику о том, что у того практически нет шансов дожить до двадцати лет. Впрочем, я его простил. Я и сам был высоким и угловатым, и, вероятно, у меня также не было потенциала к овладению искусством врачебного такта. В общем и целом другие люди представлялись мне гораздо большей загадкой, чем, скажем, вычисление интегралов, которое, по словам моих школьных друзей, было довольно трудным делом. Я горжусь множественным числом. Друзья. У меня их было двое. Трое, если расширить границы за пределы школьного двора и посчитать Элтона, что я и сделал. Четверо, если посчитать девушку. Чего я не сделал, по своей глупости.

Я наблюдал за тем, как разговаривали доктор Парсонс и моя мама. К этому моменту я перестал вслушиваться в суть дела и следил за их беседой, как за теннисным матчем по телевизору с выключенным звуком – матч-реванш Макинроя против Лендла1, – они перебрасывались вопросами и ответами, словно отбивали мяч ракетками. Люди выглядят нелепо, если выключить звук и смотреть, как они танцуют без музыки. То же самое – когда они говорят бессмысленные вещи. Если игнорировать слова, то обращаешь внимание на честность эмоций, которые отражаются на лицах во время разговора. В глазах моей матери читалось необычное отчаяние.

Если бы я ее слушал, я бы не заметил этого. Она всегда брала верх, в любой ситуации, собирала факты, полностью себя контролировала. Холодный, как сталь, взгляд, строгая седина волос – мать полностью поседела, когда ей еще и тридцати не было, – плотно сжатые губы, тщательно задававшие форму любому вопросу. Но «с выключенным звуком» она выглядела так, словно вот-вот разрыдается. Это меня сильно беспокоило. На нерешительном лице доктора Парсонса я видел смесь вины и скуки. Вероятно, еще и намек на удивление глубиной познаний моей матери. Полимат – вот как ее называли. Мой отец говорил когда-то, что она знает все обо всем. Он умер, когда мне было двенадцать. У него тоже был рак, от которого он вылечился, попав под колеса поезда.

Мой отец был знаменитым математиком. По крайней мере, настолько знаменитым, насколько могут быть математики или ученые, если их фамилия не Эйнштейн. Другие математики в его области знали его имя. Больше его никто не знал.

В день своей смерти он сказал мне:

– Уравнениям, которые управляют Вселенной, нет дела до «сейчас». Можно расспрашивать их об этом времени или о том времени, но нигде во всей их стройной математической системе ты не найдешь и намека на «сейчас». Идея одного отдельного момента, одного универсального «сейчас», которое мчится по дороге времени со скоростью шестьдесят минут в час, врезается между секундами, выплевывая назад прошлое и с головой бросаясь в будущее… Это всего лишь артефакт сознания, наша собственная выдумка, которая космосу ни к чему.

Так мы с ним общались.

– Ник? – Очевидно, моя мать пришла к какому-то выводу, и от меня требовалось сказать «да» прежде, чем план действий будет претворен в жизнь.

– Я согласен с доктором, – сказал я.

– Ну что ж. – Доктор Парсонс потянулся к телефону, лежавшему около его блокнота. – Я запишу вас на химиотерапию на завтра. Мы рано обнаружили заболевание, и если не медлить с лечением, то прогноз… – Он несколько побелел под стальным взглядом матери. – Э-э… Лучше.

Я не помню первую ночь, проведенную дома, а точнее, я помню лишь то, как все прокручивал в голове одну-единственную мысль: это ужас, гнавшийся за своим собственным хвостом, паралич, замаскированный под бурную деятельность.

«Оксфордский словарь английского языка» сообщил мне, что «рак» – это существительное, затем он пояснил мне, как это слово правильно произносится, после чего он заявил, что это заболевание, спровоцированное неконтролируемым делением аномальных клеток в теле. В такой формулировке не так уж и страшно. Затем он, правда, все испортил, добавив, что английское «cancer» произошло от греческого karkinos, «краб»: метастазы, распространяющиеся во все стороны от опухоли, своим видом напоминают множество конечностей краба.

Хотя бы не в честь паука. Если уж меня сожрут живьем, чего я, правда, отнюдь не желал, то пусть это все-таки будет краб, а не паук.

Прежде чем диагноз поставили моему отцу, «рак» был одним из множества слов, которые мелькали где-то на заднем плане, лишь изредка выделяясь на общем фоне страшилок какими-то размытыми подробностями. «Миссис Эллард? А, да у нее рак. Прогноз неутешительный». «Младший братишка Саймона? Милый, он больше не будет ходить в школу». «Болезнь с большой буквы „Р“». Этого достаточно.

Затем рак превратился в монстра, который крался за моей спиной, и я шел вперед по жизни, наотрез отказываясь оглянуться, чтобы не спровоцировать его наброситься на меня. Как выяснилось, не имело никакого значения, оглянусь я или нет. На меня все равно набросились.

В больнице мне было не так страшно. Хотя статистика просто-таки кричала о том, что каждая вымощенная белой плиткой стена, каждая резиновая трубка, каждая игла и каждый пакет «химии» были признанием поражения. Эти люди не знали, как сделать мне лучше, они лишь делали вид, что знают. Их белоснежные халаты, стетоскопы, блестяще отрепетированное сочувствие. Их уверенность отчасти заполняла пустоту, которая оставалась после того, как моя уверенность давала деру.

Они называли это «химиотерапией», и иногда медсестры говорили: «Пора, Ник, принять лекарство» или что-то в этом духе. Но никто не считал ее лекарством. Потому что это не лекарство. Это яд.

В прошлом пациентов с сифилисом накачивали ядом. Спасибо маме, что поделилась со мной этой крупицей информации. Не многие пятнадцатилетние мальчики могут похвастаться такими знаниями. Если отмотать время назад, да не в масштабах моей короткой жизни, а на несколько десятилетий, то окажется, что до Второй мировой и использования пенициллина единственным действенным средством против сифилиса было накачать жертву мышьяком. Логика состояла в том, что, хотя мышьяк – это смертельный яд, он куда более смертелен для бактерий, которые вызывают заболевание, и при тщательной дозировке доктор может убить одного из вас, не убивая другого. Химиотерапия – это примерно то же самое. Может быть, эти химические вещества не входят в список фаворитов для казни знаменитых преступников, но суть та же самая. Задача – превратить мою кровь в суп, достаточно токсичный для раковых клеток, не позволяя при этом умереть мне самому.

Я лежал на чистой постели под хрусткими хлопковыми простынями в палате, в которой совершенно одинаковые кровати выстроены слева и справа, отделенные одна от другой занавесками, которые можно было задернуть для уединения. Нас было одиннадцать; еще три кровати пустовали. Примерно треть из нас выглядела так, словно нас только что схватили на улице и запихали в платье с вырезом на спине. Если честно, то приблизительно так все и произошло. Еще треть уже начала терять волосы, у некоторых проявились угрожающего вида залысины, у других волосы проредились, как у стариков. Эти ребята выглядели неважно, мешки под глазами у них были такие, будто бы они не спали пару ночей, они были бледные и сильно потели. В основном они были моложе меня. Будь я на год старше, меня отправили бы в больницу Илинг-Дженерал, к взрослым. Оставшаяся треть уже облысела и так отощала, что казалось, у них кости треснут от малейшего напряжения. Они вели себя как старики и старухи, лежали истощенные в своих постелях. Если они смотрели на тебя ввалившимися потускневшими глазами, можно было разглядеть череп сквозь кожу.

Распределили нас в зависимости от длительности лечения, поэтому палата выглядела как конвейерная лента, на которую с одной стороны складывали здоровых детей, а с другой принимали трупы.

Медсестра, столь привлекательная, что это доставляло мне дискомфорт, немногим старше меня, называвшая меня Никки раздражающе покровительственным тоном, налаживала мою линию. «Линией» тут называли иглу, воткнутую в вену на моей руке, замотанной примерно милей белой марли. Яд, подаваемый через пластиковую трубочку из прозрачного мешка на стойке рядом с кроватью, струился по игле. Он был ядовито-желтого цвета. Мне казалось, что так могла бы выглядеть радиоактивная моча.

Родителей и других посетителей выгоняли в половине шестого. Некоторые из них резко направлялись к двери, словно жаждали глотнуть свежего воздуха, другие еле волочились по полу, затягивая свои прощания. Некоторые держались стойко и сдерживали рыдания, другие были такими же седыми и истощенными, как и дети, которых они оставляли позади. Вместе с ними в палату входили шум и пустые обещания. Мать была с ними. Я не мог побыть в уединении, и это угнетало меня в большей степени, чем когда-либо ранее. Прошел лишь один день, но я уже выяснил, что рак словно накрывает тебя куполом, полностью отрезая от мира. Ты еще видишь окружающих тебя людей, но их слова становятся приглушенными, и они не могут к тебе прикоснуться. Я никому не звонил. Я никому ни о чем не рассказал. Да и что бы я мог рассказать?

Никто в палате особо не желал общаться, за исключением девочки по имени Ева, лежавшей на противоположной кровати. Она слишком много хотела общаться. Казалось, что все остальные притворялись, будто ее нет, читая свои книжки и комиксы, поедая сладости, если еще оставался аппетит, слушая больничное радио через наушники, похожие на белые пластиковые щипцы.

– Говорят, что некоторых вообще не тошнит на первой неделе, – сказала мне Ева.

Я пытался не отрывать взгляда от страниц моей книги. Я взял с собой «Основания математики» Бертрана Рассела, потому что мне хотелось увидеть, как он строит свой чудесный математический карточный домик. Я нуждался в том, чтобы увидеть это строение во всем его величии. Свежее, цельное, полное, как идеальный сын своего отца. После чего я собирался прочитать о том, как гениальный молодой математик по имени Курт Гедель разрушил до основания великое творение Рассела восемнадцать лет спустя. Как выяснилось, золотой ребенок гения был все-таки колоссом на глиняных ногах; споткнувшись о теорему о неполноте Геделя, он раздробился, и золото превратилось в прах. Подозреваю, что теорема Геделя стала раком Рассела, неконтролируемым делением аномальных клеток глубоко внутри математики, и эту заразу никакой яд не сможет прогнать из ее вен.

Еве все это было совершенно неинтересно, кроме того, она полностью игнорировала социальные сигналы, например односложные ответы. Возможно, она всегда была такая, а может быть, она решила, что ее болезнь дала ей право вести себя, как хочется.

– Что читаешь? Кажется, скукотища. Я не люблю читать. Хотела бы я, чтобы здесь был телик. – Ева остановилась, скорее чтобы перевести дыхание, чем чтобы выслушать мой ответ.

– О-о, – протянул я.

Она сказала, что ей четырнадцать, но я бы поверил, и если бы она сказала, что ей десять или двадцать. Она была худая и непримечательная, с жиденькими каштановыми волосами и острым, как лезвие, носом. У нее были опухоли в печени, по ее словам. Она спросила меня, что это значит, но не слушала, когда я ей объяснил. Сомневаюсь, что она вообще знала, где у нее находится печень и зачем она нужна.

– Уверена, меня будет мутить всю ночь. Это моя первая ночь, знаешь? Я буду блевать, пока вчерашний завтрак не выйдет. Тебя мутит? Меня уже немного. Ты ощущаешь вкус лимона?

– Нет. – Я не был уверен в том, как я себя чувствовал. Взвинченный. Готовый сбежать. Голодный, больной, нетерпеливый, неспособный остановить танец тождеств, расплывавшихся на странице… миллион ощущений одновременно. Но в этот миллион не входило желание об этом распространяться.

Медсестра вошла через двойные двери в нашем конце палаты и прикатила с собой тележку из нержавеющей стали с кучей пакетов с ядовито-желтым токсином.

За ней в глубине длинного зеленого коридора, ведущего во внешний мир, я увидел свою мать. Она должна была покинуть здание еще десять минут назад. Я думал, что она уже на полпути домой, но она была там, а рядом с ней я увидел высокого мужчину в темном плаще. Издалека мне не удалось его как следует разглядеть, но даже так мне отчетливо казалось, что я его откуда-то знаю. Не так, как мы обычно узнаем знакомых, а скорее что-то вроде дежавю: интенсивная, почти что яростная уверенность, что эту картину я уже видел. Высокий мужчина в темном плаще, флуоресцентные лампы коридора, бликами отражавшиеся на его совершенно лысой голове. Он смотрел на мою мать со злостью или обеспокоенностью, в то время как она сделала нечто такое, что заставило меня сомневаться, она ли это вообще: отшатнулась, словно ее ударили, отступила, пока не уперлась спиной в стену, попыталась нащупать руками ручку двери.

Двери захлопнулись, и больше я ничего не увидел.

– Уверена, что меня будет мутить всю ночь. Это моя первая ночь, знаешь? – сказала Ева, и лампы над нами немного потускнели, а потом на секунду загорелись ярче, чем должны.

– Разве только что ты не сказала мне то же самое? – спросил я, бросая взгляд на иглу в моей руке, на желтый яд, которому уже не терпелось проникнуть внутрь меня.

Она нахмурилась на мгновение и продолжила:

– Я буду блевать, пока вчерашний завтрак не выйдет. Тебя мутит? Меня уже немного. Ты ощущаешь вкус лимона?

2

Если бы белоснежные простыни и самоуверенные улыбки могли исцелить рак, то от него бы никто не умирал. К сожалению, это были лишь декорации, выставленные Национальной службой здравоохранения. Я лежал на их металлической койке, рабочий конец длинной иглы был воткнут мне в вену, по которой струится их яд. На противоположной койке лежала Ева, она трещала без умолку. Мне казалось, что химический суп в пакете, который висит рядом со мной на стойке, закончится раньше, чем запасы ее бессвязной чуши. Но они у нее все-таки закончились, и вскоре после этого ее вырвало в картонное ведерко, которое ей принесла медсестра. И тут я понял, что ей попросту было страшно; она была напуганной девчонкой, которую родители бросили наедине со смертельной болезнью. Я понял, что вел себя, как последняя сволочь. Снова. После этого кислый запах ее рвоты достиг моих ноздрей, и меня самого начало мутить.

– Все будет хорошо, Ева. – Слова прозвучали неуклюже, это даже мне самому было заметно. – Держись.

Она не отреагировала и вообще не подняла головы от ведерка, в которое стекала струйка слюны из ее рта.

Я отвернулся и уставился в болезненную белизну потолка. Пакет с химией висел надо мной, словно зловредная желтая капля, похожая на те большие каплеобразные вазы со всякими жидкостями, которые выставляются в витринах аптек. Свет от потолочных ламп фокусировался в желтом содержимом пакета, окрашивая все в пределах моей видимости в желтый цвет.

– Ник!

– А… Что?

– Бросай дайс2, слабак. – Элтон многозначительно уставился на стол, стоявший передо мной.

Я резко подскочил, опрокинув стул и пошатнув стол. Полдюжины металлических фигурок в дюйм высотой свалились. Три из них были облачены в броню и держали в руках мечи. Остальные три были более крупными и коричневыми… ограми. Саймон их раскрасил, и получилось у него, как всегда, отменно. На фоне его фигурок наши выглядели так, словно их размалевали малярными кистями младенцы.

– Что за херня происходит? – Мне казалось, что во мне двадцать футов роста. Голова кружилась так, что еще немного – и я окажусь на столе среди всех дайсов, фигурок, листов бумаги, руководств, банок колы.

– Отлично сработано, дебил! – фыркнул Джон и покачал головой. Я так и не понял, как Джон оказался в нашей группе по «Подземельям и драконам3». Красивый, популярный, уверенный в себе. Совсем не тот типаж. Совсем не наш типаж. Вероятно, как раз поэтому он не афишировал нашу команду в школе. Это было не так больно, как может показаться. Полагаю, я был отчаянно благодарен, что меня признал кто-то «нормальный».

Саймон уже умело раскладывал фигурки, стараясь воссоздать изначальный порядок среди разрозненных карт и листов персонажей4. Мне всегда казалось, что руки Саймона такие же толстые и неуклюжие, как и весь остальной Саймон, но он вполне мог бы в будущем стать нейрохирургом. Он воспроизвел расположение фигур с поразительной точностью, бубня себе что-то под нос. Саймон никогда ничего не забывал. Он знал число «пи» с точностью до стольких знаков после запятой, сколько не захотел бы запомнить ни один здравомыслящий человек. Я иногда подшучивал, что это было иррациональное свойство его памяти. Математическая шутка, которую никто не поймет.

– Бросай давай! – Элтон изогнул бровь. Я хорошо знал это выражение его лица. Зачастую за ним следовал прием карате, когда Элтон заговаривал тебе зубы, словно в замедленной съемке опрокидывая тебя на задницу при этом. Даже если бы он совершал бросок вчетверо медленнее, с этим было бы невозможно что-либо сделать. Элтон свое дело знал. У его самого старшего брата был черный пояс, и трое остальных стремительно двигались в том же направлении. Все пятеро жили в крошечной квартирке, которую его родители с трудом раздобыли, как только приплыли из Мадагаскара. Там и вдвоем-то было не ужиться, а их было семеро.

Я так и не понял, что происходит, но все-таки потянулся за двадцатигранником.

– D6! – Саймон кинул горсть шестигранников в мою сторону. Он был сосредоточен и нетерпелив. – Кидай на урон!

– Соблюдай программу, Ник. – Джон откинулся назад, поставив стул на две ножки, непринужденно ухмыляясь. – Не считай ворон за работой!

– Но… – Я осмотрелся. Мы были в спальне Саймона, набитой книгами и коллекционными фигурками. Фэнтези и научная фантастика, а также несколько книг о поездах, за которые Саймон отчаянно цеплялся, несмотря на то, что даже фанаты «Подземелий и драконов» считали, что это исключительно некруто.

– Но… – Я сжал дайс в руке так сильно, что его грани больно впились в кожу, доказывая, что я не сплю. – Я здесь уже бывал. Я это уже делал.

– Да… – сказал Элтон. – В прошлый раз ты скастовал огненный шар на группу монстров. Кидай уже на чертов урон.

– Да, но… это было неделю назад.

– Ха! – самой раздражающей привычкой Джона было то, что он проговаривал свой смех. Он не смеялся, как нормальный человек… он говорил «Ха». От этого мне еще меньше хотелось доверять ему. Смех должен быть естественным, даже если все остальное под контролем. – Ты попал «Назад в будущее!».

– Н-нет. – Саймон всегда заикался, когда пытался выдавить из себя шутку. – Он Т-терминатор.

– Которого послали из будущего убить нас! – оскалился Элтон. Он сказал, передразнивая Шварценеггера: – Мне нужна твоя одежда! – и оскалился еще больше, смахивая воображаемую пыль с плеча. – Мечтай дальше, мальчик. Тебе до этого не дотянуться. Это называется «стиль».

– Я был в онкологической палате…

– Онко-что? – фыркнул Джон.

– Палате? – нахмурился Саймон. – Типа, в больнице?

– Рак, – угрюмо сказал Элтон. – Не круто, чувак. Над этой хренью не смеются.

– Я докажу! Я… – Дайс выпал из моей руки, и я присел. Я схватил ручку, и пока остальные нависали над дайсом, складывая выпавшие числа, я отодвинул края игрового поля и принялся писать с таким нажимом, что покоробилось отполированное дерево.

– Так, с тобой мы закончили, Никки.

– Что? – моргнул я. Симпатичная медсестра Лиза тянулась к моей руке. Я отдернул ее.

– Тише, – улыбнулась она. – С тобой закончили. Можно вынуть иглу.

Она принялась отматывать марлю с моего предплечья. Над ней болтался пакет химии, раньше набухший от яда, словно железы за змеиными клыками, а теперь дряблый, почти пустой, лишь с несколькими каплями желтого яда.

– Много галок наловил?

– Что?

– Ты совсем замечтался. Уставился в потолок. – Она закончила с марлей и принялась вытаскивать иглу, держа наготове кусочек ваты на случай, если пойдет кровь.

– Я словно вернулся в прошлую неделю. – Я напрягся, когда выходила игла. Это было не столько больно, сколько колюче, но ощущение было неприятным. – Из-за этого могут возникнуть кошмары?

Лиза поджала губы и выпрямилась:

– Многие дети видят кошмары в больнице. Не волнуйся из-за этого. Мы будем проверять, как у тебя дела, по ночам, чтобы удостовериться, что у тебя нормальная реакция. Можешь нажать кнопку вызова, если тебя замутит. Мы дадим тебе лекарство.

– Лекарство от лекарства, – моргнул я. Какая-то часть меня так и осталась в комнате Саймона. Мне все еще казалось, что в моих руках зажата ручка. Я опустил взгляд, но, вопреки ожиданиям, мои руки не были перепачканы чернилами. – Я хотел сказать, из-за этого возникают галлюцинации и все такое?

Лиза покачала головой. Ее волосы были завязаны в узел.

– Не беспокойся ни о чем подобном, Никки. Все будет хорошо.

Она ушла, увезя моток марли и иглу на тележке. Я смотрел ей вслед.

В лишенной окон палате стало немного ярче, и раздался топот: наступило утро. Было слышно, как на посту медсестер пришедшая дневная смена здоровалась с уходящей ночной. Ничего не соображая, я повернулся, запутавшись в простынях. У меня все ныло, словно я ночью бегал по бесконечным коридорам, а не смотрел скучные сны.

Спал я плохо. Боль в суставах, агония, которая без предупреждения принялась гарцевать по костям моих рук и ног, постоянно вытаскивала меня из и без того неглубокого сна. Когда боли начались впервые, мать сказала, что это мое тело растет и что большинство мальчиков так себя чувствуют, если они намереваются вырасти на фут за год. Тело росло, и боли росли. С этими симптомами меня направили в кабинет местного терапевта, с ними же от меня и отмахнулись и сказали прийти через три недели, что я и сделал вместе с моей негодующей матерью. На сей раз нас ублажали обещаниями провести «обследование» в больнице.

После первой долгой химической ночи моя мать прибыла ровно в девять, к началу часов посещения. Поток родителей ворвался в палату, и она вместе с ними. Пока остальные родители с любопытством осматривали палату, взгляд матери оставался прикованным ко мне. На остальных детей она даже не взглянула.

– Как ты себя чувствуешь, дорогой?

– Я… я не знаю. – Я видел, как напрягается ее лицо. – Хорошо! – сказал я. Ее брови изогнулись. – Не то чтобы плохо… – Я наконец решил остановиться на варианте, близком к правде. – Странно.

– Они сказали, что тебя будет тошнить. – Ее взгляд скользнул по ведерку на моем столе. – И выпадут волосы, разумеется. – Она взглянула на мою челку, словно ожидая, что она уже начала редеть. Словно мои непричесанные космы, исправно находившиеся на моей голове на протяжении пятнадцати лет, только и поджидали момента, чтобы выпасть при первой же возможности.

– С кем ты разговаривала в коридоре прошлой ночью? Кто этот мужчина?

– Какой мужчина? – Она немедленно приобрела виноватый вид. Никогда до этого я не видел ее виноватой. Ну разве что, когда она мне сказала, что попавший под поезд отец умер моментально. Я прочитал в местной газете, что это был скользящий удар и он умер в больнице той ночью. Это меня всегда беспокоило. Он выбрал быструю смерть и потерпел неудачу, несмотря на то, что это был поезд. Будто бы, когда вселенная дала ему рак, было предрешено, что он будет страдать так или иначе.

– Высокий такой, лысый. – Я потрогал свои волосы. – И что ты здесь делала так поздно?

– Я кое-что забыла. Пришлось вернуться. – Она жестом подозвала проходившую мимо моей койки медсестру. – Николасу сегодня будет разрешено переночевать дома?

– Судя по записям, врачи сделали все, что могли. Все в порядке. – Ее улыбка сочилась профессиональным оптимизмом. – Можете забрать Николаса домой, как только он почувствует, что готов. Мы отправим вам подтверждение следующего сеанса. Следующая неделя, то же время – боюсь, ему вновь придется остаться на ночь.

– Ну вот и отлично. – Мать скопировала улыбку медсестры и повернулась ко мне: – Ты готов ехать?

Тем все и закончилось. Пять минут спустя я выходил в огромный внешний мир, словно ничего не произошло, словно мои вены не были накачаны ядом, словно за моей спиной не осталось полдюжины умирающих детей, выглядевших, как тела из концлагерей, репортаж о которых нам показывали на уроке истории. Еве пришлось остаться. По крайней мере, пока ее не перестанет тошнить, как они сказали. Я остановился у края ее койки, чтобы попрощаться. Она выглядела болезненно, но продолжала озвучивать все, что приходило ей в голову, даже в присутствии родителей, стоявших по обе стороны ее койки.

– Ага. Увидимся на следующей неделе.

Мне показалось, что я должен что-то сделать. Вытянуть руку, возможно, похлопать ее по ноге, выступавшей из-под простыни. Но я этого не сделал. Тем более под осуждающим взглядом ее родителей. А почему ты не болен?

Ева выдавила из себя улыбку:

– Увидимся на следующей неделе. Я не подумала об этом. Мы теперь каждый раз будем видеться. Мы… Как это называется? Син-кро-ти-зировались? Это мои мама и папа. Увидимся, Ник! До встречи!

Она продолжала говорить, пока я следовал за матерью к выходу, словно наш разговор был веревкой, которая привязывала меня к ней, и она ни за что не отпустила бы меня, пока держалась за эту веревку.

Это всегда большое потрясение – попав в какую-то большую передрягу, увидеть, что мир с безупречным безразличием продолжает жить, как жил раньше. Умирает Элвис, Чарльз берет в жены Диану, и ты чувствуешь себя на одной волне, в одном потоке со всеми окружающими, даже если они не хотят быть частью этого потока. Но стоит обернуться, и оказывается, что, когда умирает твой отец или когда твоя кровь ополчается на тебя, мир совсем не изменяется. Планета вращается, птицы поют, а еще ездят автобусы, люди ходят на работу и занимаются своими делами, и продавец в магазинчике за углом все так же огрызается, как будто ты ему навязываешь свои деньги.

По дороге домой мы продирались сквозь пятничные дообеденные пробки. В Лондоне нет подходящего времени для вождения, есть только время, когда немного получше, чем обычно. Все остальные сейчас в школе. Второй день занятий.

«Остальные». Как будто я все еще был частью компании, а не современным прокаженным, у которого вот-вот появится сверкающая лысина, персональная капельница и колокольчик, который словно провозглашает: «Нечистый! Нечистый!» Неважно, что говорят врачи: нет такой болезни, которая не казалась бы ближнему твоему заразной.

Джон и Саймон ходили в Мэйлерт, ту же школу, что и я, частную школу, угнездившуюся на берегах Темзы. Необязательно быть богачом, чтобы попасть туда, достаточно не быть нищим. Некоторые, впрочем, были богатыми. Дед Джона был лордом! Его отец чем-то занимался в городе. Судя по виду их поместья в Ричмонде, забрасывал деньги в мешки лопатой. Родители Саймона богатыми не были, они преподавали в школе и университете, но они смогли наскрести денег на то, чтобы Саймон был бит не особо регулярно, да еще и задирами более высокого класса. Саймон выглядел так, словно все его тело было расписано словом «жертва»: страдающий от полноты, нескладный и благословленный таким набором светских манер, что на его фоне даже я выглядел джентльменом.

Элтон ходил в опасного вида общеобразовательную школу неподалеку от дома Саймона. Мы в открытую завидовали ему, так как, в отличие от Мэйлерт, в его школе были смешанные классы, и половину каждого из них составляли девочки. Хотя нам всем отчаянно не хватало именно такого образования, по правде говоря, лишь у Джона были шансы обзавестись девушкой, если, конечно, старательное игнорирование девушки и неловкое молчание не были на самом деле ключом к соблазнению.

– Что ты хочешь на обед? – Голос матери был немного более ярким, капельку более хрупким, чем обычно. Она никогда не готовила мне обед. Я разогревал себе банку грибного супа. Или забывал ее разогреть и потом недоумевал, почему я хочу есть.

– Суп? – Мне хотелось сказать, что я хочу мою жизнь обратно. Вместо этого я поднялся на второй этаж, в мою спальню и рухнул на кровать, на которой спал всю жизнь. Когда-то трехлетний Никки прыгал по своей первой «взрослой» кровати, теперь долговязый пятнадцатилетний парень, слишком тощий, слишком угловатый, с жирными волосами, забрался на видавший виды матрас и уставился в потолок. Я лежал, пытаясь игнорировать тупую боль в бедрах и запястьях. Слишком много мыслей толпилось в моей голове, но в итоге ни за одну из них я не мог зацепиться.

Потом я осознал, что стемнело. Я встал, не понимая, где нахожусь. С меня соскользнула простыня. Я на моей кровати. Все еще на моей кровати.

Темноту нарушил резкий шум. Удар гальки по окну. Я проковылял до другой стороны комнаты и включил свет. Моя комната. Такая же, какой я ее покинул. Единственное, что добавилось, – тарелка холодного супа. Я выключил свет и подошел к окну. У ближайшего фонаря стояли две фигуры в островке света. Более высокой фигурой оказался Джон. Он помахал мне.

1.Джон Макинрой и Иван Лендл – американские теннисисты. (Здесь и далее прим. пер.)
2.Дайс – игральная кость, используемая в таких настольных играх, как «Подземелья и драконы», для внесения в игровой процесс фактора случайности. В отличие от других игр, у дайса может быть больше шести граней. Традиционно они обозначаются буквой «D» и числом граней (например, D6, D8, D12, D20 и т. д.).
3.«Подземелья и драконы» – настольная ролевая игра в жанре фэнтези, появившаяся в 1974 году, в которой каждый игрок руководит действиями своего персонажа, а ведущий игры («мастер подземелья») руководит действиями неигровых персонажей, моделирует происходящие события, описывает игровой мир. Случайные события определяются броском дайса.
4.Лист персонажа – документ, в котором записаны все характеристики управляемого игроком героя (имя, раса, класс, атрибуты, навыки и т. д.).
49 795,19 s`om