Kitobni o'qish: «Баку – Воронеж: не догонишь. Молчание Сэлинджера, или Роман о влюбленных рыбках-бананках»

Shrift:

© Марк Берколайко, 2019

© «Время», 2019

* * *

Баку – Воронеж: не догонишь. Документальная повесть

Моим бакинским друзьям, – и пребывающим со мною в этом мире: Саше, Савелию, Эльдару, Ниязи, и тем, кто уже ушел из него: Эмину Алиеву, Рауфу Сафарову, Шурику Тверецкому, Лене Прилипко


* * *

 
Не властны мы в самих себе
И, в молодые наши леты,
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
 
Евгений Баратынский

Стереотип воспоминаний о городе, в котором вырос, хорошо известен: родной дом – родной двор – родная улица – опять же родные детский сад, школа и институт – первая любовь – первая разлука… И все это потрескивает от чувств; потрескивает однообразно и утомительно, как кастаньеты у долго выплясывающей испанки.

Много подобного содержится в моей повести «Седер на Искровской», теперь же, отдавая воспоминаниям более скромную дань, пишу не ради них, а для того, чтобы выразить свою привязанность к той великой и уникальной общности, которую называю бакинским народом; для того, чтобы еще раз восхититься Баку, где совсем недавно провел свой семьдесят третий день рождения.

А до этого дня не видел его тридцать семь лет – такой вот мистический перевертыш чисел: 73–37!

…Проспал, потрясенный впечатлениями, шесть часов кряду. Вышел на балкон и увидел, что рассвело едва ли наполовину.

До первых поздравительных звонков и эсэмэсок было еще долго, жена крепко спала, так что я, семидесятитрехлетний «новорожденный», оказался один на один с миром, в котором царила тишина.

От бухты дул ветер, та самая благословенная моряна, которая и в самые жаркие, душные ночи дарит пару часов «провидческого» полусна. И в голове моей стало что-то такое проясняться, и я негромко, чтобы никого не будить, заговорил, обращаясь к едва видневшемуся в молочной дымке острову Нарген. Заговорил, будто бы поясняя строгому экзаменатору длинную и запутанную формулу своей жизни:

– Прости меня, Баку. Прости мои тогдашние глупость и высокомерие, из-за которых я считал тебя не устремленным в будущее, не могущим вырваться из обрекающего на архаику ярма нефтегазовой триады «добыча – транспортировка – переработка». Прости, я не понял, что это не ярмо твое, а корона, – ведь оказалось, что даже двадцать миллионов тонн недоразведанной отцом кобыстанской нефти, даже эта капля в море в сравнении с ежегодно добываемыми в России пятьюстами пятьюдесятью миллионами тонн, помогает тебе становиться еще краше, еще чувственнее, еще величественнее.

Я недооценил тебя, прости!

Воронеж

Из Баку я уехал осенью 1967 года, после окончания университета. В моем красном дипломе значилось «математик, учитель математики», но быть учителем меня не привлекало, – мечтал решать сложные и интересные задачи. Волны счастья от набитого одним пальцем на машинке «Теорема доказана» (моя! мною доказана!) уже не укачивали, – понял, что результаты, которые получил в дипломной работе, которыми гордился еще в июле, примитивны.

Однако способен ли создавать что-либо, чему можно было бы радоваться не только через два месяца, но и через два года – не знал.

И все равно мечтал, и даже определилась область математики – нелинейный функциональный анализ, – в которой тянуло работать, однако в Баку именно в этой области не было того, что называется школой.

Не той, конечно, школой, в которой геометрия зиждется на воззрениях Евклида, – нет, речь о том, не учрежденном формально, однако более чем реальном, что даже по ночам заставляет думать над услышанным на семинарах Красносельского, Крейна, Владимира Ивановича Соболева; где задачи, над которыми бьешься (а ты непрестанно над чем-нибудь бьешься) развивают классические исследования Никольского, Сергея Львовича Соболева, Канторовича, Бесова, Лизоркина… Это нечто такое, что заставляет ежемесячно перелистывать лучшие советские и зарубежные математические журналы и радоваться статьям «своих», тех, с кем, встречаясь в коридорах университета, в фойе филармонии или театра, обмениваешься приязненным: «Как дела? Все вершины покорил?» – «Пока не все. Штурмую», – а на конференциях, по ночам, на берегу Байкала или Японского моря, в номере турбазы «Березка» или гостиницы в новосибирском Академгородке – поешь Окуджаву…

В Баку такой школы не было, а в Воронеже была, и имена легендарных ее основателей: Марка Александровича Красносельского, Селима Григорьевича Крейна и Владимира Ивановича Соболева мною с глубочайшим почтением уже упомянуты. Еще назову Якова Брониславовича Рутицкого, заведующего кафедрой высшей математики ВИСИ (Воронежского инженерно-строительного института), аспирантом которого в 1968-м я стал, а до того год преподавал в пединституте Курска.

И вот оттуда-то, выхлопотав три свободных дня, направился в Воронеж – знакомиться.

Железная дорога от Курска до Воронежа однопутная и одолевалась поездом «Киев – Воронеж» за восемь часов. На перрон курского вокзала из купейного вагона вышло человек двадцать с чемоданами и сумками, а вошел в него, с неплотно набитым портфелем, только я. Из этого следовало, что можно будет завалиться на верхнюю полку любого свободного купе и заняться тем, чем стоит заниматься в медленном поезде: изредка любоваться пейзажами, совсем изредка пить чай, а в остальное время спать. Но пассажир предполагает, а проводник располагает, – и уверенной в своем праве располагать воронежанкой (или воронежкой?) я был определен «на постой» к молодой женщине с дочкой лет восьми-девяти. Женщина, по моему разумению, должна была бы запротестовать, но нет, смолчала, и даже, как мне показалось, заинтересованно смолчала. Каюсь, отнес это на счет бросившегося ей в глаза моего обаяния, однако вскоре стало ясно, что с интуицией завзятой болтушки она разглядела во мне нечто большее, нежели зачатки мужской привлекательности, – а именно, готовность слушать.

Инна! Не знаю, живы ли вы – как-то так случилось, что за пятьдесят лет ни разу вас не увидел, хотя Воронеж маленький, в общем-то, город…

Инна! Откуда вы так хорошо были осведомлены о секретных КБХА и ОКБ моторостроения? о полусекретном механическом заводе? о таинственном и постоянно расширяющемся комплексе «почтовых ящиков» микроэлектроники на левом берегу? Называли фамилии Колесникова1 и Толстых2, предрекая этим людям большое будущее; рассказывали о трагической гибели Косберга3, упоминая при этом о Конопатове…4 Откуда вы все это знали?!

Инна! Я понимаю, в России все тайна и ничто не секрет, но как вы не боялись выкладывать столько «не общедоступного» мне, совершенно незнакомому человеку? За восемь часов пути вы дважды насильно меня накормили, задали шесть вопросов: кто такой? зачем еду в Воронеж? как три года буду жить вдали от семьи? знаю ли Юлия Гусмана? Муслима Магомаева? Полада Бюль-Бюль-оглы? Без особого интереса выслушали ответные десять фраз, а все остальное время говорили, говорили, говорили…

Потом, уже выходя из купе, наказали очень серенькому мужу и его еще более серенькому водителю нести чемоданы предельно аккуратно, поскольку в них много стекла, взяли за руку молчавшую (!) всю дорогу дочь и ушли, бросив мне «до свидания», равнодушное, как поклон уставшей примы едва заполненному залу.

И исчезли из моей жизни навсегда, сыграв в ней фантастически значимую роль!

Ибо, глядя вам вслед, я твердо решил не возвращаться в Баку после аспирантуры! Решил, что если даже вознамерятся вытолкать взашей, то растопырюсь, упрусь, но сумею угнездиться в Воронеже, в этом негромком городе с неведомым мне прошлым, великим настоящим и, несомненно, грандиозным будущим.

А друзья, еще когда заканчивал университет, узнав о моих планах учиться в аспирантуре в Воронеже, спрашивали: «Ладно, то, что уезжаешь, еще понять можно – ради математики. Но почему не в Москву, не в Ленинград, не в Новосибирск, в конце концов? Почему по принципу: “Баку – Воронеж: не догонишь!”?» И получалось, что убегаю из родного города в какое-то неприметное место, где обречен быть таким же неприметным. Это как-то царапало, не скрою… Может, поэтому в первых двух моих романах действие происходит во вроде бы вымышленном Недогонеже.

Но как после рассказов Инны было не принять решение остаться в Воронеже навсегда?! – ведь кроме замечательных математиков он вместил в себя самолето-, ракето- и двигателестроение, предприятия радиоэлектронной промышленности и микроэлектроники, производство синтетического каучука, шин, тяжелых прессов и экскаваторов. И из этого манящего изобилия науки и индустрии – обратно в мой славный Баку, в котором жилось так ласково, но в котором, кроме нефтедобычи и нефтепереработки, кроме лишенного ауры дальних плаваний Каспийского пароходства и нескольких небольших заводов, не было, казалось мне, ничего сравнимого с воронежским великолепием?! Ах, Инна, вы подвели меня к двери в манящую инаковость – и я принялся в нее биться, радуясь приоткрыванию еще на сантиметр, еще на чуть-чуть… и бьюсь до сих пор, уже твердо зная, что никакой инаковости за нею нет.

Легко получил место в гостинице «Воронеж», – она располагалась тогда в здании с часами на площади Ленина, – просто подошел к стойке регистрации, сказал: «У меня забронировано», – и подал паспорт с вложенной в него двадцатипятирублевкой. Метод этот, усвоенный из рассказов бакинцев о поездках в Москву, оказался действенным, однако хватило бы и десятки, поскольку я оказался пятым в номере с двумя армянами, одним дагестанцем и снабженцем из Житомира, и все они, люди опытные, просветили меня, что двадцать пять – это поощрение разврата. Просвещали и во время вечернего застолья, в котором я поучаствовал бутылкой азербайджанского коньяка, долго-долго хранимой мною в Курске, а опустошенной в первые же часы пребывания в Воронеже. Так же дружно были распиты старка и водка «Московская» – взносы остальных участников. Полтора литра на четверых крепких мужиков и тогдашнего меня, – худого математика мужеска пола, – явный недобор относительно нормативов тех времен (пол-литра на брата), однако и это количество алкоголя обеспечило честной компании непоказное воцарение дружбы народов. Не ленинской, которая, если верить пропаганде, крепнет исключительно в труде и борьбе, а пышно расцветающей тогда, когда есть что выпить и чем закусить; когда не над чем трудиться, а бороться с американским империализмом, сионистской военщиной и китайским ревизионизмом невозможно хотя бы по причине их полного отсутствия и рядом, и в непосредственной близости5.

Правда, снабженец, щирый украинец, успел уведомить, что после войны в Житомире опять развелось много евреев, на что дагестанец возразил: «Среди евреев тоже много хороших людей есть!» – и тема была исчерпана.

Правда, армяне успели заявить, что азербайджанский коньяк – это армянский, завозимый в Азербайджан бочками и разливаемый там в бутылки: «Только этикетки, и то плохо, азербайджанцы делают!» И в том поклялись мамами – однако тут уже я не выдержал и заспорил. Пояснил (моя мать, в отличие от их матерей, работала экономистом в «Азсовхозтресте», которому подчинялась вся тогдашняя винодельческая промышленность Азербайджана), что виноградники и предприятия, обеспечивающие эриваньский и одесский заводы Шустовых коньячным спиртом, находились и находятся именно в моей родной республике; что рецептуры азербайджанского, дагестанского и грузинского коньяков были в тридцатые годы разработаны, а не куплены у французов, – в отличие от тех, что задолго до революции были приобретены у них для производства армянского. «Так что Черчилль любил, по сути дела, не армянский коньяк, а французский, приготовленный из азербайджанского виноматериала!» – хотелось мне добавить, но удержался. И правильно сделал, упоминание о Черчилле было бы уже чрезмерным – и без этого прозвучавшая в русском Воронеже фамилия замечательных русских промышленников произвела сильное впечатление. В номере повеяло присутствием «старшего брата», и вопросы межнациональных отношений более не поднимались.

Воцарилось единодушие, особенно полное в том впечатлении, какое на моих сотрапезников произвел Воронеж: «Большой город – говорят, в войну весь был разрушен… Пьяных немного – не то что в Рязани, Ярославле, Новгороде… Люди бедно живут, но не злые, только хмурые какие-то, – а девушки красивые…» Так что наутро, отправившись от площади Ленина пешком по улице Кирова, а потом 20-летия Октября, до Строительного института, «строяка», я внимательно разглядывал дома и оценивал встречных.

Улицы были явно не окраинные, однако даже многоэтажные дома на них рождали ощущение беспросветной чеховской скуки. Их даже нельзя было назвать разностильными, – скорее, одинаково лишенными каких бы то ни было признаков стиля, словно бы за процессом проектирования надзирал кто-то, бубнивший угрожающе: «Вы у меня навсегда забудете, что архитектура – это застывшая музыка!» И вот, все волшебное многообразие мелодий и ритмов свелось к барабанной дроби, и дома выстроены так, чтобы с первого дня выглядеть именно выстроенными, а не возведенными.

Не по-январски слякотно и серо было в тот мой первый день в Воронеже. Да, это штамп – утверждать, будто при знакомстве с городом сияние солнца или нахмуренность неба определяют последующую жизнь в нем, однако уверенность в том, что осяду в Воронеже надолго, ужилась во мне в то утро с другой уверенностью: радости в этом бытовании будет немного.

«Для веселия планета наша мало оборудована…» – писал Маяковский, которого тогда очень любил. «Для веселия планета наша мало оборудована…» – повторял мысленно, входя в «строяк», где мне была назначена встреча с научным руководителем. И понимал, повторяя, что всегда буду воспринимать Воронеж оборудованным для веселья не более, нежели вся остальная планета.

Так и воспринимаю уже пятьдесят лет – что бы там ни говорили ура-патриоты в вечном споре с увы-патриотами.

Нет-нет, моя жизнь в Воронеже не была безрадостной, – в конце концов, здесь выросли мои дети, а сейчас подрастают двое из троих внуко-внучек, и в одном только этом – море радости…

Море…

А стол, за которым я в Баку делал уроки, занимался математикой и получал первые, пусть совсем еще слабенькие, результаты, стоял у окна, и так хорошо была видна бухта – вся, с островом Нарген6, и безлунными, беззвездными зимними ночами свет его маяка упирался в беспросветную темь горизонта…

Но зато в Воронеже случались у меня, – и это, право, гораздо важнее веселья или его отсутствия, – взлеты; даже и теперь, когда мое бытие гнет к земле мое же сознание, о нескольких таких вспоминаю – и становится легче: «Все же когда-то летал!»

О самом первом расскажу подробнее.

Первый год аспирантуры начался с потрясения, едва не приведшего меня на грань нервного срыва: уровень лучших студентов третьего-четвертого курсов матфака оказался неизмеримо выше моего. Их доклады на посещаемых мною семинарах, их рассуждения, которыми они обменивались буквально на бегу, были не просто мне не понятны – не знал, станут ли они когда-нибудь понятнее. Бросился в библиотеку, просиживал в читальном зале, листал монографии и паниковал, что не только трех лет аспирантуры, но и всей жизни будет мало, чтобы прочитать хотя бы одну от корки до корки.

И тут Яков Брониславович, словно почувствовав мое состояние, сказал: «Хватит метаться. Займитесь-ка лучше вот чем…» – и сформулировал нечто сложное, но хотя бы доступное пониманию.

И в самой постановке задачи (великое искусство научного руководителя – ставить перед учеником именно такие задачи!) мне словно бы послышалось: «Либо сделаешь, либо сдохнешь!» Готов ли я был ко второму варианту – до сих пор не знаю. Тогда, однако, знал точно: ничтожеством, размазанным по вечно разбитому асфальту воронежских улиц, я не буду. Убегать оттуда, где трудно, – обратно ли в Баку, или «в деревню, к тетке, в глушь, в Саратов», или «искать по свету, где оскорбленному есть чувству (самоуважения) уголок», – не для меня. Убегать от угроз вообще не для меня – спасибо родному городу, воспитал, расскажу позже, как именно.

Оставалось – сделать.

Недели, в течение которых доказывал первую свою серьезную теорему, запомнились мерной ходьбой по аспирантской клетушке.

Четыре шага между узенькими общежитскими кроватями с продавленными металлическими сетками, комковатыми матрасами и желтоватым от стирки хозяйственным мылом бельем.

Два шага вдоль стоящих друг против друга тумбочек и мимо висящих над ними книжных полок. На моей – стопка общих тетрадей и несколько книг; на полке Алика, тоже бакинца, «добивающего» уже второй год в аспирантуре на кафедре технологии строительства и пропадающего на полигоне, где проводились испытания пневмоопалубок, – ничего научного и даже околонаучного.

Но зато на ней подружка соседа, парикмахер Аня, держит инструменты, причем это не случайное для них пристанище, потому что раз в неделю, перед свободным от работы днем, дама приходит к Алику на ночь, а я отправляюсь в какую-нибудь другую аспирантскую комнату (где-то свободная кровать непременно найдется). Однако дама стесняется, если я начинаю собирать постельные манатки и зубную щетку сразу после ее приветственного «Добрый вечер, как жизнь?», поэтому мы сначала по-семейному, втроем, пьем чай. Алик нетерпеливо ерзает на стуле (подозреваю, впрочем, что подчеркивая таким образом огненный темперамент бакинца), а Аня внимательно разглядывает мои волосы (начал лысеть рано, однако тогда на голове моей еще была вполне полноценная прическа); потом говорит: «Дай-ка с боков тебе подправлю» или «Что-то чубчик уж больно закучерявился», а на мое: «Аня, ведь еще неделю назад все было в порядке!» – следует решительное: «Не спорь!».

Я и не спорю, чувствую, что никакая другая женщина не станет так истово сражаться за порядок на моей голове, не покушаясь на постоянный беспорядок внутри нее – на беспорядок, порожденный раздвоением сознания, меньшая часть которого послушно участвует в окружающей жизни, а большей части на окружающее наплевать, поскольку занята решением очередной задачи, безумно трудной в сравнении с предыдущими, уже решенными, а потому тривиальными.

Не спорю, ибо комплект Аниных инструментов, лежащий на полке Алика, предназначен для меня и только для меня – а ее парень, со всем его огненным темпераментом, раз в месяц плетется к ней в парикмахерскую.

Не спорю, ибо в ее прикосновениях есть, как мне чудится, и сожаление по поводу того, что скоро уйду я, а не он (бакинец у бакинца женщину да не уведет!); и обещание, что если перетерплю неизвестно насколько длинную череду этих «скоро», то когда-нибудь… может быть…

Однако вернемся к тому, как вышагивалось доказательство теоремы – по угловой комнате, вытянутой подобно тощему служаке-сержанту, который даже спит так, будто получил команду «Смирно!».

Так вот: после двух шагов вдоль тумбочек и полок нужно сделать еще два – мимо расшатанных, доживающих последние годы конторских письменных столов; изредка присаживаюсь за один из них, чтобы подсчитать параметры звеньев ломаной. Да, я затеял построение хитрющей ломаной и хилыми всплесками шестого чувства угадывал, что поддастся, поддастся мне моя желанная, что не станет она меня уговаривать перетерпеть…

Потом еще пять шагов вдоль стола, – одного на двоих, за которым едим и раз в неделю чаевничаем с Аней; и вдоль шифоньера, – тоже одного на двоих.

Все, дошел до входной двери, теперь разворот – и обратно.

Но в один из декабрьских, уже предновогодних, дней, когда вечерние сумерки надвинулись с самого утра, сделав город за замызганным окном еще бесприютнее, мне вдруг стало ясно, что чертовой дюжины шагов туда и чертовой дюжины обратно для завершения доказательства не хватает, что необходим простор. Дождался Алика, надел теплую фуфайку, самый толстый свитер, пиджак – и пальто налезло поверх всего этого с усилиями, сравнимыми с теми, как если бы натягивал противогаз на голову слона, – и сообщил уже горящему в предвкушении «верного свидания» соседу:

– Чувствую себя плохо, спать лягу здесь, так что у вас с Аней есть часа три, не больше.

Погода соответствовала календарю, но хорошо хоть скользко не было и широкому шагу ничто не мешало. За временем не следил, только отмечал краешком сознания, что сначала было холодно, потом, от быстрого движения, стал, под всеми своими одеждами, противно влажным, потом, – когда до полной и окончательной победы оставалось получить одно коротенькое неравенство, – замерз так, как может только замерзать еще не привыкший к северу южанин, однако не сдавался.

За витриной центрального универмага была выставлена елка, богато – по меркам тех времен – украшенная, но гирлянда на ней не сияла и не излучала, а мигала со сбивчивой частотой предсмертных вдохов… и клянусь вам! – в голове моей, одновременно с очередной вспышкой лампочек, вспыхнули все необходимые для получения неравенства выкладки!

Зачем-то дошагал до гостиницы «Луч», втридорога купил бутылку водки в тамошнем заштатном ресторане и устремился в общагу, мечтая, как разопьем бутылку «на троих», как, глядя в лукавые Анины глаза, поделюсь обретенной уверенностью в том, что вовсе даже не ничтожество, во всяком случае не беспросветное ничтожество, коль скоро доказал-таки теорему… Но в комнате никого не было, и я долго ждал Алика, чтобы выпить хотя бы «на двоих». Он, однако, объявился только утром и рассказал, как Аня за меня волновалась, с каким трудом удалось уговорить ее поехать в гостиницу «Луч», сколько пришлось дать на лапу, чтобы снять на ночь номер, и каких усилий, – что совсем уже дико, – ему стоило продемонстрировать обычную свою вулканичность.

Не могу простить Чехову снобизм его заявления о том, что жизнь любого человека – это всего лишь сюжет для небольшого рассказа. Да жизнь любого человека буквально напичкана сюжетами для рассказов! и повестей! и романов! Лишь множество разных сюжетов и есть смысл нашего существования!.. А смерть, по сути своей, сводится, к сожалению, о том, что сюжеты эти не были прожиты как следует.

Аню я увидел снова лишь через четыре года, потому что в общежитие она больше не приходила.

Да и я съехал оттуда, сняв после Нового года комнату в одном из частных домов, и вот где замерзал по-настоящему! Вот где испытал первый свой полет – во сне, конечно, наяву так не летают!

…Февраль в 1969-м случился запредельно морозным, а круглая печь, единственная на весь дом, в комнату мою выходила узенькой полоской, и температура у письменного стола, как бы старательно ни топили хозяева, выше пятнадцати градусов не поднималась.

А я уже почти два месяца безуспешно придумывал пример, подтверждающий существенность условий «вышаганной» теоремы; время поджимало, подходил срок сдачи в университетский сборник статьи, – первой! полноценной!.. Вернее, пока еще не полноценной, а куцей.

Незачем и говорить, что голова моя, полусонная от неотступного холода, думать отказывалась, что опять казался себе абсолютным ничтожеством, – потому и «уходил» от этой безнадеги единственно доступным способом: подремывая под двумя ватными одеялами да еще и под накинутым сверху пальто.

Главное, есть не хотелось; примерно так же, уверен, чувствует себя, – вернее себя не чувствует, – впавший в спячку медведь, только вот того чуда, что случилось со мною, с ним бы точно не произошло.

…Был удивительно солнечный полдень особенно морозного дня и, приоткрыв глаза, я с удивлением обнаружил на стене иней. Он показался мне вполне подходящей «доской», а потому, вытащив из-под одеяла руку, я вдруг несколькими формулами, подтекающими прямо под пальцем, набросал конструкцию примера.

Да, именно так, придумал его в три минуты потрясающего по ясности видения, после чего провалился, – но уже не в дремоту, а в сон, и в этом сне, очень маленький и очень крепко сбитый, я летал под грозовыми тучами и держал в руках чудесный пример. А вокруг грохотал гром и гремели овации; все живое и неживое поздравляло меня с тем, что я, карла ничтожный, сумел-таки влететь в Чертоги и выкрасть у Высшего Разума кусочек Тайного Знания.

Спал до самого вечера, а разбудила меня, вернувшись с работы, жена, незадолго до того перебравшаяся ко мне в Воронеж.

Пристыдила, что весь день провалялся голодный, поздравила с обретением примера и сообщила, что на улице за считаные часы потеплело.

И мы понеслись в ресторан.

В «Маяк», как сейчас помню. Обедать и ужинать одновременно.

…Вот так! А вы, Антон Павлович, говорите, будто всего только один сюжет, да и то для небольшого рассказа!

За пятьдесят лет пребывания в Воронеже я кроме математики состоялся еще в пяти как минимум профессиях: автора коротких рассказов, кавээновских и эстрадных миниатюр; драматурга; топ-менеджера (был генеральным директором консалтинговой компании, руководил крупным аграрным проектом); политтехнолога; экономиста и специалиста по биржевым стратегиям. А еще с 2005 года пишу прозу – пять романов и повесть изданы, а кое-что и переиздано.

Чем-то из перечисленного увлекался, во что-то был и остаюсь влюблен, что-то делал ради денег.

Но «летал», – увы! – нечасто. В основном тогда, когда получал интересные и неожиданные результаты; о некоторых из них не могу сейчас рассказать даже самому себе, поскольку перестал их понимать – ведь математику пришлось оставить в 1996-м. Но вот об одном не забуду даже в последний час жизни, и только в окончательно отлетающем моем сознании исчезнет воспоминание о том, как полученные мною общие результаты позволяют увидеть новые и неожиданные свойства хорошо к тому времени изученных так называемых пространств Соболева.

Когда рассказал об этом Селиму Григорьевичу Крейну, он прокомментировал словом, любимым им со времен его одесского детства: «Шикарно!».

Когда рассказал на семинаре в Математическом институте Академии наук, «классики жанра» отозвались: «Сенсация!»

Однако самая высокая оценка, хотя и несколько косвенная, была получена в новосибирском Академгородке, на защите докторской диссертации. Дело в том, что двое из членов совета были чуть ли не со-основателями имевшего антисемитский душок общества «Память» и при малейшем подозрении о наличии у соискателей хоть капли еврейской крови голосовали против. В моем же случае даже и подозревать не надо было – все значилось в анкете, которую в начале защиты зачитал ученый секретарь.

В Институте математики Сибирского отделения Академии наук, основанном в начале 60-х тем самым Сергеем Львовичем Соболевым, многие мне симпатизировали и о двух неизбежных при голосовании черных шарах предупредили. Ревнители чистоты рядов советских математиков среди членов совета обнаружились легко: в начале моего доклада они смотрели не на исписанную формулами доску, а в окно, однако когда я заговорил о новом явлении в «изъезженной», казалось бы, вдоль и поперек теории пространств Соболева, то не выдержали, головы повернули…

При объявлении результатов тайного голосования по залу прошел гул: двенадцать «за», два бюллетеня оказались недействительными, – то есть одобрить присуждение мне, еврею, степени доктора физико-математических наук «памятникам» не позволили убеждения, однако проголосовать против не позволила научная совесть!

Спасибо Воронежу: во всем, что затевал здесь на протяжении пятидесяти лет, был успех более или менее явный.

Но трижды спасибо Баку: не подари он мне такое детство, такую юность и таких друзей, не отмой он меня от пятен мелочного тщеславия, не приучи бить, но не добивать, выигрывать, но не возноситься, проигрывать, но не сдаваться, не научи работать – не было бы в моей жизни никаких успехов.

Ни в Воронеже, ни в любом другом городе мира!

1.Колесников В. Г., Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской и Государственной премий СССР. В 1966–1971 гг. – директор Воронежского завода полупроводниковых приборов (ВЗПП), генеральный директор Воронежского производственно-технического объединения (НПО) «Электроника»; 1985–1991 гг. – министр электронной промышленности СССР.
2.Толстых Б. Л., Герой Социалистического Труда, лауреат Государственной премии СССР. В 1971–1985 гг. главный инженер, генеральный директор НПО «Электроника» и ВЗПП. 1987–1989 гг. – заместитель председателя Совета Министров СССР, председатель Госкомитета СССР по науке и технике; 1989–1991 гг. – председатель Госкомитета СССР по вычислительной технике и информатике.
3.Косберг С. А., Герой Социалистического Труда, создатель и главный конструктор Воронежского КБ химавтоматики, в котором были разработаны (и до сих пор производятся) жидкостные реактивные двигатели третьих ступеней ракет-носителей. Известно восклицание Гагарина: «Косберг сработал. Какая красотища!», когда корабль «Восток» был выведен на орбиту, третья ступень отделилась и в иллюминаторе стала видна Земля. Менее известно, что Семен Ариевич первым из прилетевших на место приземления Юрия Алексеевича получил его автограф, а в нем было написано: «Спасибо за третью ступень!»
4.Конопатов А. Д., Герой Социалистического труда, лауреат Ленинской и Государственной премий СССР, ученик Косберга и его преемник на посту главного конструктора Воронежского КБ химавтомитики.
5.Для современного читателя следует, наверное, пояснить, что советско-китайские отношения, обострившиеся в связи с тем, что Мао Цзэдун категорически отвергал проводимую под руководством Н. С. Хрущева десталинизацию, при воцарении Л. И. Брежнева не только не улучшились, но стали враждебными вплоть до многочисленных вооруженных столкновений, что и послужило основной причиной сближения США и КНР, приведшего, вкупе с хорошо продуманными реформами Дэн Сяопина, к «китайскому чуду». Последствия всего этого сегодня проявляются в полной мере.
6.С 1990 г. Бёйюк Зыря – остров в Бакинской бухте. Наргеном был назван в XVII веке казаками, желавшими сделать приятное Петру Первому: два одноименных острова, один на севере, в Финском заливе, близ Ревеля (Таллина); второй на юге, рядом с Баку, символизировали необъятность Российской империи. Во время Первой мировой войны на Наргене находился лагерь для турецких военнопленных; в 30–40-е годы прошлого века он был местом массовых казней жертв репрессий, а в 1942 году, по слухам, на нем располагались зенитная батарея с военнослужащими-поляками из армии Андерса и две английские эскадрильи истребительной авиации – и то и другое по настоянию Черчилля, который вполне справедливо полагал, что захват Баку немцами или разрушение его промыслов и заводов с воздуха означал бы для Советского Союза полное поражение.

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
25 mart 2019
Yozilgan sana:
2019
Hajm:
320 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-5-9691-1849-2
Matbaachilar:
Mualliflik huquqi egasi:
ВЕБКНИГА
Yuklab olish formati:
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,3, 272 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,5, 146 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,6, 133 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,2, 215 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 4,1, 177 ta baholash asosida