Kitobni o'qish: «Композитор тишины. Сергей Рахманинов», sahifa 6
Глава 14
Мать открыла, и в её глазах мелькнула растерянность.
– Серёжа…
Улыбка застыла – она не исчезла совсем, потому что мать была, кажется, рада. С другой стороны, уголки рта чуть опустились. По-видимому, она ждала кого-то. Взволнованно и даже как-то воровато оглянувшись по сторонам, она схватила его за рукав и быстро втащила в дом. За окном уже давно рассвело, а в комнате по-прежнему было темно и как будто пасмурно.
– Тише, Серёжа! Аркашенька только уснул. Он должен выспаться – в последнее время всё плохо спит. Идём. – Она втолкнула его в светлицу. Серёжка обвёл взглядом комнату: в красном углу тлела лампадка, уютно дышала жаром печь, а потолок над нею был чёрен от гари. Подвешенные вдоль стены венички и связки трав прокоптились и теперь отбрасывали тени, по которым можно было гадать, как по теням от жжёной скомканной бумаги.
– Ты ненадолго, да? – как-то испуганно спросила мать, и Сергей удивился: кого ей бояться? Соседки Нины Никитичны? Аркашки? – Ты усаживайся, усаживайся. – Она неловко махнула рукой куда-то в сторону ненакрытого стола.
Серёжка посмотрел туда – на дощатой столешнице, безо всякой скатерти (хотя скатертей у матери было хоть отбавляй – остатков её же приданого), стоял накрытый чугунной крышкой горшок. Рядом тускло поблёскивал нечищеный самовар.
– Я ненадолго, – выдохнул Серёжа. – Завтра назад. Николай Сергеевич ждёт… Он просил не задерживаться. Хотя, – Серёжка запнулся, – я думал остаться… Подольше. Знаешь, и погода такая была этой ночью… Вьюга… Настоящая ночь перед Рождеством. – Он как будто пытался оправдать неблаговидный поступок. – Хоть симфонию пиши. Симфонию о снеге. Оглядываюсь, а за санями следы от полозьев заносит. Прямо на глазах! Даже думал: хоть бы железную дорогу не занесло. Её же не может совсем занести, правда? А не то поезд встанет где-нибудь среди лесов – и пассажиры замёрзнут.
Он сел на лавку.
– Вот. И там, в кисете… Деньги ещё. Николай Сергеевич велел передать.
Мать посмотрела на узел с гостинцами, который Сергей выложил на стол. На мгновение её взгляд потеплел. Даже бледные щёки зарумянились. Но, присмотревшись, Серёжка решил, что это жар от печки. Прищурившись, он заметил, какими тусклыми стали её волосы. Хоть узел на затылке был по-прежнему аккуратным, было видно, что он уже не такой тугой. По бокам выбивались жидкие, поседевшие пряди. Мать перехватила его взгляд и, будто прочитав мысли, накинула на поредевший пробор кружевную косынку – застиранную, но чистую и выглаженную. Косынка, которую теперь она надевала только в храм по праздникам, напоминала о её благородной семье, о родителях, не жалевших для дочери ничего и выдавших её по любви за нищего гусара-картёжника, проигравшего пять имений, подаренных на свадьбу.
Раздался требовательный стук в дверь.
– Ой, это Володя, – испуганно подскочила мать. – Приехал тоже… На праздники… Ты сиди, сиди, я сейчас…
Пряча глаза, будто её в чём-то обвиняли, мать поспешила в сени, на ходу поправляя волосы.
После недолгой возни и перешёптывания в комнату вошёл мальчишка – почти с таким же, как у Серёжки, лицом и с таким же ёжиком волос, только ещё светлее и короче.
– Сергей! – Он обрадованно протянул ему навстречу руки и просто улыбнулся. Видно было, что Володя действительно рад. – Вот молодчик, что приехал! Я тоже еле вырвался. Как знал, что не зря! Как ты? Мучает вас ваш Зверев? Говорят, не человек, а чугун! Кочерга! Такими, как он, можно угли в печи поправлять.
– Нет. Не мучает. Он замечательный.
– Ну, хорошо. Мать говорила, хвалит он тебя. Меня тоже в училище хвалят – за меткую стрельбу, – похвастался брат, но в этом хвастовстве не было бахвальства. Наоборот, Серёже было приятно, что Володя делится тем, что для него важно и дорого.
По дощатому полу прошаркали валенки – в комнату вошёл маленький Аркадий. Враждебно покосившись на Серёжу, он подошёл к матери и капризно подёргал подол её юбки:
– Матушка, мне не спится!
Мать виновато посмотрела на Сергея, но при этом раздражённо нахмурилась:
– Серёж, потише, я же просила… Видишь, разбудили мы всё ж таки Аркашу… Я так долго укладывала его… Рассказала три сказки, спела пять колыбельных…
– Да… Да, – задумчиво протянул Серёжа.
– Матушка… – начал было Володя, но маленький Аркашка его перебил:
– Матушка, а зачем Серёжа приехал?
– Как зачем? В гости. Он и гостинцы привёз тебе, гляди-ка! Сколько орехов и пряников там в узелке, посмотри!
Аркаша нахмурился.
– Ты же говорила, ему хорошо там живётся, в Москве. Гораздо лучше, чем нам. Зачем он приехал?
– Я… Э-э…
– Пусть и живёт там, раз ему хорошо. Зачем он сюда вернулся? Я не хочу его гостинцев, пусть забирает. Сам пусть ест свои пряники. Лучше мы вдвоём будем. Пусть Володя приезжает, а Серёжка – нет.
– Аркашенька…
– Да, пусть уезжает! – Он затопал ногами. – Почему ему легко, а нам тяжело? Почему ему хорошо, когда нам плохо? Пусть уходит, уходит, уходит, уходит, уходит!
Аркашка завопил, заладил, как попугай, – даже головой закачал точно так же, то вытягивая шею, то вжимая её в плечи. И наконец, раскрасневшись от крика, вдруг рухнул на пол и начал биться в истерике.
– Уходи, уходи, уходи, уходи!!!
Мать виновато встала, опустив глаза.
– Серёжик, я постелю тебе вон там, на полу, хорошо? Твою кровать – ну, ту, что мы тебе покупали когда-то, – я Володе отдала… Когда он приезжает, спит на ней. У них в казармах койки жёсткие, железные, сам понимаешь… Он военный, должен привыкать к суровым условиям. Но хоть дома-то нужно отдохнуть! А ты… Ты, наверное, не привык к полу, но тебе же ничего не стоит пару дней так поспать, верно? Ты вернёшься домой… Ну, то есть в Москву… И там… Там кровати получше, чем у нас…
– Да. Конечно. Не переживайте, матушка.
– Уходи, уходи, уходи, уходи!!!
Серёжа встал и посмотрел на окно: оно покрылось морозными узорами, похожими на нотные знаки. Здесь были и арпеджиато, и четвертные паузы, и фермата. По эту сторону стекла – дом. Тепло самовара, тепло печки, тепло семьи. По другую сторону, там, на улице, – сухой, безвоздушный, бездыханный, безветренный мороз и никого. Даже метель ушла, исчезла. Разве что следы её – круглые пузыри, танец ветра – ещё видны были на снегу, который скрипит, потому что сотни хрупких, стеклянных снежинок ломаются, трескаясь под сапогом.
И вдруг на заиндевелое, мёрзлое, покрытое толстой ледяной коркой стекло села бабочка. Блёклая, почти прозрачная, бледно-голубая, как сумерки, как тени от снежных хлопьев, с усиками-сосульками. Голубянка. Икар или пандора – Лёлька бы сказал, как правильно такая называется.
«Ты же погибнешь на морозе!.. – Серёжка взволнованно оглядел оконную раму. – Проклятье, ну как оно открывается?»
В этом доме водились чудеса – под полом жили бабочки. Там было всегда довольно тепло от проникавшего с кухни печного духа, и они коротали там свой короткий век, не зная ни сезонов, ни времени, когда им положено было вылупляться из куколок и умирать. Это было сохранённое, закупоренное в подполье лето. Стоило спуститься туда, как, потревоженные, бабочки суетливо вспархивали со стен, выбирались из тёмных углов, испуганным, мельтешащим роем поднимаясь над головой. Казалось, ты становился крошечным, заблудившимся в высоких травах лугов лилипутом, над головой которого раскрывали вдруг свои разноцветные лепестки сотни и тысячи соцветий.
Так в мамином доме всегда жило лето, стоило лишь спуститься в подпол. Но вот, видимо, какая-то неосторожная, неосмотрительная бабочка выпорхнула случайно и, покинув родимый тёплый подпол, оказалась на вечернем морозе. Иначе откуда бы ей было взяться на улице зимой? Что ждало её теперь в этом страшном, тёмном, зимнем мире? Только одиночество и смерть.
Тонкие лапки, казалось, примерзали к ледовым узорам. Хрупкие голубые крылья трепетно дрожали, а в мохнатом брюшке, наверное, часто-часто колотилось сердце. Есть ли у бабочек сердце? Серёжа не знал. Нужно будет спросить у Лёльки.
Он торопливо толкнул створки окна, чтобы впустить её в нагретую тёплым маминым дыханием, печкой и самоваром комнату. Но бабочка испугалась и улетела обратно, в темноту.
Глава 15
Лето тоже было. Его начинали ждать почти сразу после рождественских праздников: так и тянуло скорее убрать поднадоевшие ёлочные игрушки и запылённые гирлянды. Вдруг начинало казаться, что они лишь захламляют дом и собирают пыль. Хотелось больше воздуха и пустого пространства, чтобы заполнить его новой весной. Колядки сменялись веснянками, душа просила блинов, а там и крашеных яиц с куличами, и вербовых веток, и мимозы, которая на самом деле совсем не мимоза, а акация серебристая.
– Настоящая мимоза – розовая и похожа на одуванчик, – как-то сказал протоиерей Разумовский. Он вообще интересовался всем мирским, знал ботанику и даже физику. Как его, с этим щегольским сюртуком вместо рясы, занесло в Закон Божий – собственно, одному Богу и известно.
В мае в перелесках ещё лежали сугробы. Но когда выходило солнце, снег таял в низинах, оставаясь островками между деревьями – у сырых, озябших корней. Серёжка любил ходить к этим островкам: даже днём здесь было сумрачно. Сразу представлялась тёмная чаща Каменной рощи, где барон Краснобород прятался за деревьями, а на озеро (озером и был растаявший в овражке снег) по ночам прилетали лебеди из недавнего балета Петра Ильича. И вдруг – тепло. Оно всегда приходило внезапно, за одну ночь. Как всё в том же балете, когда рассеиваются ночные тени и восходит солнце: его лучи шарят по низинам и выискивают бурую нечисть. Летом Николай Сергеевич всегда перевозил на дачу свой рояль (он не доверял случайным инструментам) и приглашал профессора Ладухина, чтобы тот занимался с мальчишками сольфеджио – что Лёльке, что Серёже нужно было подтянуть секвенции, диктанты и цепочки. Через месяц Ладухин натаскал Сергея так, что тот мог всего лишь раз прослушать произведение – и тут же воспроизвести его по памяти. Он видел в этом очередной диктант, который только и нужно было, что запомнить и повторить.
Когда без дождей стало душно, и сосновая пыльца повисла в воздухе жёлтым туманом, Николай Сергеевич увёз мальчишек в Симеиз, где договорился об аренде комнат в гостином доме Мальцова. Прохладный дом белел в тени пожухших от жары листьев винограда и цветущих глициний, похожих на сирень. Сам Зверев проболел всю весну и не мог думать ни о чём, кроме здоровья, потому и решил отвезти мальчиков: ему не давали покоя постоянная бледность Матвея и осунувшийся после зимы Серёжа с сизыми мешками под глазами. Для этого и нужно было ехать в Крым: разве останется бледность, когда в Симеизе столько солнца?
– Ты куда снова ушёл?
Серёжка обернулся и даже брови поднял, чтобы раскрыть глаза как можно шире. Море, как огромная лупа, отражало и солнце, и небо (поэтому море и было синим). А к полудню на спокойной воде появлялось волнение: неосторожный ветер разбивал эту лупу на стекляшки солнечных зайцев – они оживали и суетливо кружились, пытаясь сбежать от него по замкнутой кромке воды.
– А, это ты, Мотька. Я не заметил.
– Ещё бы! Вечно уходишь куда-то, скитаешься сам по себе, нас не зовёшь. Что-то случилось? – Матвей вскарабкался на большой валун в двух шагах от прибоя.
– У меня ничего не случилось, а у тебя на ноге кровь.
Мотька развернул к себе ступню.
– А, царапина. Ракушки под водорослями. Мидии, что ли, как их там. Порезался, пока лез. Николай Сергеевич просил напомнить, что сегодня у тебя урок.
– Я не приду.
– Не придёшь?! Он же накажет!
– Ну и пожалуйста. – Сергей равнодушно пожал плечами. – Моть. – Серёжка отвернулся, подставив солнцу лицо. – Как считаешь, стихи должны быть в рифму или нет?
– Какие стихи?
– Для романсов.
– Я тебе о другом вообще-то.
– Ну, не хочешь – не отвечай. Нет, слушай, а если совсем без рифмы? Это ведь можно?
– Дались тебе стихи! – усмехнулся Матвей.
– Я вот думаю, – не обращал внимания Серёжка. – Не люблю я рифму. Мешает она и мелодическую линию рвёт. Навязывает репризы. Цикличность. Получается рондо какое-то. Что, если подбирать стихи для романсов без рифмы вообще?
Мотька поморщился.
– Что это за стихи – без рифмы!
– А что, по-твоему, в стихотворениях только рифма и важна?
– А что же?
– Образы. Детали. Символы. Тайна, понимаешь! Загадка. Шорохи, запахи, ветер… Звуки!
– Ой, да какая там загадка. – Матвей заметил в щели под камнем краба и подскочил, чтобы найти длинную палку. – Подумаешь. Все стихи одинаковые. Или «Я вас люблю», или «Ах, ваше вероломство». Ну, ещё про небо там. И облака. И росу на цветах всяких.
Серёжка помолчал, глядя, как у горизонта собираются мелкие кляксы грозовых тучек. Откуда они взялись? Полчаса назад не было.
– Я буду сам стихи выбирать для романсов. И непременно малоизвестных авторов. И чтобы без рифм.
– Вот далась тебе эта рифма! – Мотя подобрал наконец тонкую кривую палочку и потрогал ею щель под камнем. Еле-еле, но проходит.
– С музыкой она очень глупо звучит, разве нет? Мелодия будто дробится на эти отрезки – от рифмы до рифмы. Режется лента. А она должна блестеть, тянуться длинно-длинно, прямо-прямо, как след от полозьев по белому снегу… Пересекать поля и мелкие тропки – те, что не видно под сугробами.
– Так вот почему ты всё ходишь, молчун такой, на коленке дирижируешь пальцем. Романс решил написать?
– Нет, не романс. Это будет… Ноктюрн, пожалуй. Слушай, а как ты считаешь, контрапункт в басу можно сочетать с хроматизмами в верхнем регистре? Будут они звучать? Не задавит бас?
– Не задавит. Просто левую руку играть тише. И педали поменьше. – Матвей лёг животом на мокрый песок, чтобы подкараулить притаившегося краба.
– А мелодию такую не знаешь? Та-та-а-а, та-а-та-та… А потом дальше: м-м-м-м, а-а. Не слышал?
– Нет. Откуда это?
– Точно нигде не слышал? Уверен?
– Ну что я, врать, что ли, буду?
– Это моя! Значит, я её ни у кого не перенял? Точно? Может, всё же услышал где и случайно запомнил?.. Пойдём прямо сейчас, покажу! Слушай, Мотька, если тебе понравится, я эту пьесу тебе посвящу!
Матвей нехотя оторвался от своей палочки, которой тщетно пытался нащупать краба под камнем.
– Тебя Николай Сергеевич поймает.
– Не поймает. Я осторожный, как… краб. Идём!
Глава 16
Вечером Николай Сергеевич и Матвей уехали на концерт, Лёлька слёг с температурой, а Серёжка вызвался остаться с ним – мало ли что. Около получаса он, вооружившись домашней туфлей Николая Сергеевича, с энтузиазмом взбирался на стулья, чтобы сократить популяцию комаров, пищащих над жёлтым абажуром торшера. Комариный писк пробирал до озноба и нервировал не хуже скрипа гвоздя по стеклу. Кроме того, происходили совсем уж странные вещи: сперва пищал один комар, но стоило только его прихлопнуть, как писк удивительным образом начинал двоиться – и вот комаров уже было два. Стоило Серёже настигнуть и их, как одиночный писк-соло возобновлялся опять – на сей раз где-то в тенях углов, – и всё начиналось по новой.
Так, пока он возился с комарами, Лёля уснул, завернувшись в простыню с головой (видимо, как раз от комаров), и теперь Серёжа мог выйти во двор.
Ближе к полуночи сад оживал, поворачиваясь другой, тёмной своей стороной: ночные цветы просыпáлись и подставляли луне тонкие, полупрозрачные ладони. Раскрывались сиреневые вечерницы, дрожал во вздохах ночного бриза душистый табак, похожий на отражения белых созвездий. Заросший диким виноградом забор облепляли колонии лунных зайцев: пятна непостижимого призрачно-паутинного цвета шевелились, сокращаясь и расширяясь, и бесстрашно глядели на Серёжу – им незачем было бояться, они маскировались под ядовитые ягоды дикого винограда. Серёжа снял сандалии (почему-то хотелось чувствовать ступнями прохладные камни дорожки), дошёл до хозяйского курятника и там опёрся спиной на остывший после дневной жары ракушняк.
Из-за забора доносилось жалобное поскуливание соседского Шарика: тот хотел, чтобы его отпустили с цепи, но хозяева, видимо, ждали своих жильцов-курортников с вечернего променада, и Шарику было не место во дворе. Огромный Шар, похожий на чёрного русского терьера с неряшливой шерстью и колтунами на пузе, – ему меньше всего подходила эта крошечная, уменьшительно-ласкательная кличка.
«Лучше бы назвали так кошку, – невольно подумал Серёжа. – И правда, какие из собак шарики? Ведь это кошки сворачиваются клубком!.. Эх, Шар… Тебе больше подошло бы имя Шатёр. Тебе бы скитаться по свету с цыганами – по грунтовкам, утоптанным дождями в степях… Бежать за телегой или дремать на коленях какой-нибудь девушки с такими же чёрными, нечёсаными волосами и пронзительным, резким голосом. А ты скулишь здесь на цепи. И замолкаешь, если бросят объедки со стола или домашнюю туфлю».
За спиной, в курятнике играли в молчанку куры. Серёжка приоткрыл парусиновую завесь и заглянул – они забеспокоились, заворчали, переступая с лапы на лапу. Злобно глянул с насеста петух с чёрными, отливающими зелёным перьями.
«Прямо-таки члены тайного масонского общества!» – подумал Серёжа, опустил брезент и запрокинул голову. Над головой, вторя ночным цветам, беззвучно вздохнула тёмная, опрокинутая воронка, из которой вытекал, поблёскивая, метеорный поток – так всегда бывает в начале августа.
«Нужно найти новый сюжет для музыки. Когда вдохновляешься сюжетом, гармонии приходят сами. В мире бесконечность миллиардов мелодий – и все они уже написаны. Как найти свою, чтобы она не пересекалась с теми, что найдены были другими? Мысль. Мысль нужна. Воспоминания. Ухватить их за ниточку, как воздушного змея, который понесёт тебя в небо, полное гармонии и гармоний. Ведь ещё Бах сказал перед смертью: «Не плачьте, друзья! Я ухожу туда, где рождается музыка». А где она рождается? В космосе, из тех же элементов, из которых созданы и человек, и сам Бог? Говорят, рождающемуся даны семена новой, разнородной жизни. Как возделает человек эти семена – такими они и вырастут, такие и принесут плоды. Возделывая растительные семена, человек становится растением, удобряя чувственные – превращается в животное, преумножая рациональные – принимает облик небожителя и лишь выращивая интеллектуальные – становится любимым ребёнком Бога. Если же человеку не по душе ни одна из этих судеб, он может вернуться к сердцевине своего одиночества, соединившись с духом Бога и продолжая расти в его уединённой тени, стоящей над всем и надо всеми. Закладывая зерно в нотный текст, можно стать как растением, так и животным, так и… Как там мама, интересно… Как Аркашка? Шарик настороженно рявкнул – кажется, кто-то возится с замком у калитки!»
– Се!
«Николай Сергеевич и Мотя вернулись. Наверное, уже поздно».
– Се! Ты спишь!? Впусти нас, эта Аидова рухлядь не открывается! – Николай Сергеевич принялся буйно тарабанить.
– Да, Николай Сергеевич! Иду!
«Интересно, а если использовать в гармонии малый с уменьшенной квинтой и разрешить его сразу в тонику? Без доминанты? Скажем, уменьшенный вводный терцкварт… С квартой вместо терции? Он бы прозвучал очень мягко… Плагальный оборот – и вместе с тем это был бы диссонанс… Доминанта слишком навязчиво звучит!»
– Чёрт возьми, Се! Ты почему так долго не отвечал?
– Я почти спал, Николай Сергеевич. Вышел вам открыть.
«…Или субдоминантовый септаккорд взять, только вместо квинты – увеличенную кварту?..»
– Как хорошо, однако, что ты не уснул. Я сегодня совсем потерял совесть – видишь, не стыдно даже перед Мо говорить об этом, но тем не менее. Да, я что-то несколько не в духе. И не уверен, что завтра буду в состоянии встать и приехать к девяти, как назначено. Чёрт меня дёрнул договориться об уроке с этой богатой девчонкой из семейства… как их там… Она совершенно средне играет, совершенно! Се, ты бы мог меня выручить? Скажи! Нет у меня терпения заниматься с такими!
«…Если в басу сделать мелодический ход на уменьшенную кварту – так ведь и характерный интервал подчеркнётся… Да, это нужно выделить и мелодически, и фактурно. А можно и ритмически. Особенно в каденции!»
– Се! Ты слушаешь? Ты осуждаешь меня, да? Ну прости старого профессора, Се. Прости. Такое ведь редко бывает, правда же, Се?
– А? – опомнился Серёжа. – Вы что-то хотели, Николай Сергеевич? Помочь вам лечь?
– Не хочешь выйти вместо меня на урок, да? Пренебрегаешь доверием? А ведь мог бы заработать целых… Они хорошо платят. Тебе всё равно рано или поздно заведовать кафедрой фортепиано. Я хочу, чтобы вы привыкали работать. Уроки станут вашим основным занятием после получения диплома. Это ваш хлеб, когда меня не станет.
– Николай Сергеевич, я хотел бы завтра утром заняться композицией, если вам будет угодно. Если рояль свободен и вы не были бы против…
Зверев вскипел.
– Снова композиция! Се! Ты пианист! Забудь уже эту ерунду! Композицией занимаются те, кто может себе позволить жить, не зная нужды. Это, как ты понимаешь, не про нашего брата. Вот лет двадцать пять назад, до отмены крепостного права, ты бы мог позволить себе хлебать из блюдца чай, получать оброк и пописывать что в голову взбредёт, глядя в потолок, лёжа на кушетке!
– Вы не правы, Николай Сергеевич. – Серёжино лицо оставалось спокойным, а тон – совершенно ровным. Только большой палец правой руки чуть подрагивал, но в кармане этого не было видно.
– И какая композиция! С твоими руками! – Уставший Зверев, которому не хватало привычной энергии, беспомощно повернулся к Матвею, ища поддержки.
Мотька, надо отдать ему должное, твёрдо молчал – не поддакивал Николаю Сергеевичу, но и не вставал на сторону Серёжи.
– Я каждому входящему в класс профессору хвастаюсь его игрой, а он хочет всё это бросить, чтобы бирюльки сочинять! Что ты собираешься сочинять? Пьесы для юношества? Романсики салонные?
Тут уж даже Мотька не выдержал и всё-таки кивнул головой.
– Знаете что, Николай Сергеевич. – Сергей встал как можно ровнее, несмотря на сутулую спину. – Я благодарен за то, что вы столько делаете для нас, но, как я бессовестно полагаю, мне самому виднее, чем лучше заниматься в жизни! – На раскрасневшихся, обгоревших губах проступили какие-то пятна – будто веснушки; один уголок рта был выше другого – справа губы улыбались, слева хмурились.
Зверев побелел. Даже в темноте это было заметно. Подбородок его задрожал. Он замахнулся было рукой, но, дрогнув, ошалело застыл. Порыв ветра потеребил полы его сюртука и бросил. Зверев сорвал лист грецкого ореха, росшего здесь же, рядом, у ворот, и, потерев его в пальцах, вдохнул горьковато-терпкий запах.
– Стало быть, завтра в девять.
Он развернулся на каблуках. Матвей сделал круглые глаза и, скорбно помолчав, поспешил следом за Зверевым.
Bepul matn qismi tugad.
