Kitobni o'qish: «Анастасия»
Xладный ветер пробирал до костей – березень месяц, как-никак, не шутка. На дороге, раскисшей от вчерашнего дождя, сошлись в поединке двое.
Первым было хрупкое юное создание в мужицком чапане с чужого плеча. При ней же были старые замызганные шальвары, да не менее ветхие полусапожки. Грязь скрывала черты лица; лишь длинные кудри, выбивавшиеся из-под кушмы, давали понять: девушка! Имя ей было, кстати, Настя. Простая русская крестьянка, ничего особенного; ну разве что – одна, без мужика, в такой глуши… Это насторожило бы любого, кто мог увидеть ее сейчас (однако ж никто – или ПОЧТИ никто – не видел).
Её враг, татарин, был крепок, жиловат и коренаст – – но, невзирая на это, клинок дошёл до сердца. Девушка вырвала нож из его груди, толкнула труп (он осел в смрадную грязь у её ног), и лишь тогда задумалась:
– Это… я его так, что ли?
"Ну, не одна только ты", – – сказал дух Петра. Настя его не видела, но слова, речённые бывшим сердечным дружком, гулко отдавались у неё в мозгу. – – "Я направлял твою руку. Без меня бы ты, Анастасия, пропала совсем".
Как обычно, голос почившего друга был для измученной ее души целебным бальзамом. Девушке хотелось смежить веки, позволить блаженному ощущению охватить ее – и ничего не делать, только слушать Петруху. «О, какое это счастье…» Но она тут же очнулась, прогнав иллюзию.
–– Пора нам убираться отсюда.
Орёл в небе заклекотал, будто бы соглашаясь. Настя уже не первый раз видела этого орла. Он всегда появлялся там, где ее жизни что-то угрожало. В другое время девушка задумалась бы, кто (уж не Бог ли?) послал хранителя. Но сейчас Настя просто улыбнулась.
Потрепала савраску по тёплой, густой гриве:
–– Где наша не пропадала, братец…
Жёлтые глаза коня светились пониманием – сочувственным, но и суровым, без унизительной жалости. Девушка спрятала косы под пастушью кушму, вновь обхватила своего верного друга за шею, припав лицом к его резко пахнущей шкуре. Всплакнула, но мигом опомнилась; разжала объятья – – и пошла вперёд, не оглядываясь.
Путь, путь, долгий путь, теперь уже в одиночку. Дорога, во всяком случае, сейчас чиста. Смуглолицых нет. Хотя… Пока доберёшься по гнилой пустоши до какого-нибудь села… или хутора… ой-ой-ой, сколько топать; за это время всякое может случиться. "Впрочем, ладно. Бояться – значит себя не уважать… хоть и надо быть готовым ко всему". Настя оперлась на посох, вскинула голову к небу, загорланила что есть сил:
–– Шарабан по склону мчится,
На пути зайчонок спит.
Шарабан остановился,
И зайчонку говорит:
–– Ах, малявка ты, малявка!..
Я желаю всей душой
Если смерти – то мгновенной,
Если раны – небольшой….
Песня развесе лила ее. Немногие (она знала) имели способность так, легко и несерьезно воспринимать пропаганду, идущую от «красных» пиитов. (Почему они зовутся «красными», наша героиня не знала. Видимо, потому, что дурень красному рад. Относилась же она к подобным стихам, как должно: Петр был на это способен, и передал свой талант ей).
"В наше прозаическое время", – думала Настя, – "не найдешь за каждым углом ни голодного упыря, ни змея о трех головах. А вот угодить на ужин такому же человеку, как ты – эт'пожалуйста. Бандюков тут хватает. Так что… не унываем, подруга! Долбись оно все колодезным журавлем!" И – просто на всякий случай – крепче сжала рукоять клинка.
В тот вечер она стучалась в двери трех или четырех трактиров. Только в одном посмотрели на нее приветливо; в двух не хотели и на порог пустить. Наконец, в последнем она переночевала за три часа грязной, однако не запомнившейся (от слова "совсем"), пусть и изнурительной работы. Вычистила свинарник, отскоблила там стены, как следует, прошлась горячей водой… Потом, перед сном, чутка отмокла в лохани. Ночью толстый хозяин – как и следовало ожидать – вознамерился забраться под одеяло к новоприбывшей симпатичной девке. ("Да еще работящая, ты гля! Такие, к е…, на дороге не валяются")… Настя его не прогнала, но столкнулась с неприятным удивлением: без шапки и кафтана хозяин – как бы помягче-то сказать – был не таким, как она ждала. На голове его торчали мерзкие наросты, на манер жировиков, но куда толще и больше; кроме того, пониже спины у хозяина свисала другая штуковина – вроде помела. «Э-э», – присвистнула про себя наша бродяжка, – «да ты, любезный, не кто иной, как сам шишига…» И возблагодарила судьбу – в энный раз – что не сняла с себя крестик. Старый корчмарь – видимо, как раз поэтому – обнимал её без особого душевного жару, и утром предпочёл побыстрее смыться, хотя у Насти на уме было как раз-таки подразнить его, мол, «та-а-акой сладкой любви я ещё не знала, в жизни, …ть, не ведывала!..» Впрочем, ладно. Ушёл – так ушёл. Хозяйка корчмы – такая же старая, уродливая (и тоже вечно в шапке) – не была ни ею, ни мужем – по очевидным причинам – довольна, но утром спокойно подала на завтрак похлебку, и, не сказавши ни единого слова, глядела, как гостья медленно собирается в путь. Это спокойное равнодушие чуть не выбило нашу побродяжку из колеи; однако ж, если что-то на манер обиды или досады и закралось ей в душу, она этого никак не выказала.
"Ой, ну ладно", – решила Настя, сворачивая на большак и проходя опушкой леса, за которой дикого жилья уже было поменьше, а обычного – побольше. – "Не хотела отношения выяснять, так и спасибо, блин, громаа-адное!.. А все прочее до меня не касается".