Kitobni o'qish: «Заимка в бору»
ДЕТСТВО
Что это? Теплой пахнуло весною,
Зайцы попрятались, снег почернел,
И на прогалинах с бурой травою
Ветренник первый зацвел, запестрел.
Первые птички в лесу зазвенели…
Мальчику снится: во двор он глядит.
Видит – скворцы прилетели!
Папу обрадовать мальчик спешит…
Н. Ефратов «Посвящается Максиму Звереву.
Жури. «Псовая и ружейная охота». М 3, 1903 год
НА БЕРЕГАХ ОБИ
В самом начале двадцатого века наша семья жила на заимке1 около Барнаула. Домик летнего типа был окружен березовым лесом. Там было много грибов и земляники. Напротив, через овраг, шумел бор купца Куратова. Аромат сосен ветерок приносил на веранду. С нее открывалась даль заливных лугов Оби. Величавая спокойная река текла около самого соснового леса, который тянулся вдоль крутого левого берега. Басистые гудки белоснежных пассажирских пароходов будили тишину над зеркальной водой. Трудяги колесные буксиры тащили баржи. Плоты с алтайским лесом медленно плыли по течению и громко поскрипывали. Плотовщики вдвоем ворочали длинными веслами, удерживая плот на фарватере.
Рано утром и вечером из-за реки доносился хор птичьих голосов – кукование, крики коростелей, пение соловьев, овсянок-дубровников и множества других птиц. На берегу у нас находилась лодка, опрокинутая вверх дном, с веслами под ней. Занятия у отца в статистическом бюро были с девяти до трех, как во всех учреждениях в то время, а у мамы – два часа фельдшерской работы в детском приюте. Летом до темноты был «второй день». Мы переезжали на правый берег реки. Я и мать удили, а отец с ружьем бродил по лугам.
Нашим питомником родители с увлечением занимались после работы и в праздники. Впервые в Барнауле отец завел парники и к Пасхе выращивал огурцы. Это было сенсацией для всего города в те годы. Первые пудовые арбузы «любимец хутора Пятигорска», помидоры, спаржа, цветная капуста, баклажаны – все это было новинкой для Барнаула. Огородничество велось по самым передовым научным методам, хотя у соседей вызывало удивление это, как они называли, «чудачество» отца. Припоминается такой случай. Земля на огороде была сильно заражена проволочными червями. Копать ее лопатами нанимали двух женщин. Каждой вручалась банка, в нее и бросали обнаруженных червей. Не помню, по какой цене за десяток, но женщины получали дополнительно «вторую зарплату» и уходили домой очень довольные. Кончалось все это тем, что мама кричала:
– Цып-цып-цып!
Прибегали куры и в драку склевывали «драгоценных» червей. Там, где были удалены проволочники, урожай получался великолепный, а у соседей – намного меньше.
У нас на заимке были две лошади. Как-то в воскресенье отец решил искупать их в Оби. Лошади были смирные, и отец посадил меня на одну из них без седла.
До берега реки мы ехали рядом, не торопясь. Отец рассказывал о реальном училище, куда мне надо было поступать осенью. Купал лошадей отец, а я стоял на берегу и по очереди держал их в поводу.
По дороге на заимку со мной случилась неприятность. Мы встретили соседа. Он шел купаться с полотенцем на плече. Отец остановился и заговорил с ним. Моя лошадь наклонилась за травой, а я крепко вцепился обеими руками в поводья. За них лошадь потянула меня вниз, и я сполз по шее чуть ли ей не на голову. Смирная лошадь не обратила никакого внимания, что всадник восседает у нее не на спине, а на голове, и продолжала щипать траву. Я ткнулся головой в землю, а козырек от картузика2 больно врезался мне в лоб. Тут я не выдержал и заревел, обливаясь слезами.
Отец обернулся, соскочил с коня и поднял меня. Конечно, дома ему попало от мамы.
Купание на Оби мать разрешала мне только в ее присутствии. Она терпеливо сидела на берегу, ждала и не позволяла мне купаться с соседскими ребятами до «гусиной кожи». Но отец воспротивился:
– Парень собирается осенью поступать в первый класс, а ты его за руку купаться водишь. Это никуда не годится!
Родители поспорили. Но после этого на реку я бегал без мамы вместе с ребятами из соседних заимок. Мать дома не находила себе места, пока я не возвращался.
Однажды мы с ребятами рыбачили, засучив штаны и забравшись поглубже в воду. Я внешне ничем не отличался от сверстников – загорелый, без картуза, перепачканный, как и все, во время азартной рыбной ловли. У меня было новое бамбуковое удилище.
К нам подошел хорошо одетый мужчина в соломенной шляпе, белом чесучовом пиджаке и с пенсне на носу.
– Мальчики, дайте кто-нибудь удилище, я попробую порыбачить, никогда не приходилось?
Сын кучера Степа и я враз протянули свои удилища. Мужчина взял мое. Мы присели на песок и тихонько посмеивались над ним за неумелое забрасывание и зевки поклевки. Вот опять поплавок исчез под водой. Степа не выдержал:
– Дяденька, тащи!
Надо было видеть, как обрадовался наш рыболов, когда на берегу запрыгал крупный чебак! Он бережно завернул его в носовой платок и положил в карман, который сразу же промок.
– Возьми, мальчик! – сказал он, подал мне удилище и десятикопеечную монетку.
С гривенником в кулаке я, запыхавшись, побежал на заимку. Следом за мной бежал Степа и канючил:
– Отдай половину, вместе рыбачили!
Но мать погасила мою радость, как из ведра холодной водой окатила: она отдала гривенник Степе и прочитала мне длинную нотацию: я должен был отказаться от денег, и заслуга моя невелика – дать позабавиться кому-то десять минут моим удилищем. А я слушал и думал о том, как Степка уже покупает леденцы в лавке…
Гривенник не поссорил нас. Мы долго дружили, выросли, но мировая война четырнадцатого года разлучила нас: меня, московского студента, и Степана, наборщика типографии. Погиб он после войны нелепо— пошел в бор за грибами, заблудился, да так и не был найден.
У берега Оби в ожидании разгрузки стояли плоты. Значительно ниже по течению реки рабочие лошадьми вытаскивали бревна с плотов – со свистом, гиканьем и криками. А около нашего берега стояла знойная тишина летнего полдня. Пахло размокшей корой, смолеными канатами и сырым песком. С заливных лугов противоположного берега доносились пение желтогрудых дубровников, поскрипывание коростелей и кукование.
Я лежал с ребятами на горячем песке и с трудом согревался после долгого купания. Весь засыпанный песком загорелый Степка с посиневшими губами, едва владея трясущейся челюстью, предложил:
– Ребята… айда… силять!
– Как это – силять? – не понял я.
– Увидишь… согреемся и айда?
Через полчаса с удилищами на плечах мы подошли к плоту. Вместо лесок на концах удилищ были привязаны волосяные петли.
Первое же бревно начало тонуть, едва я вступил на него, второе повернулось вверх мокрым скользким боком. Но, глядя на ребят, я быстро освоил несложную технику хождения по плоту. Большинство бревен было закреплено прочно.
– Е-есть одна! – раздался возглас белокурого веснушчатого Васьки. На конце его удилища извивалась небольшая щучка, охваченная поперек тела волосяной петлей.
– Вон еще одна стоит!
И в самом деле, у самой поверхности нагретой солнцем воды, между двух бревен, неподвижно дремала щука.
На моих глазах один из мальчиков погрузил в воду перед головой щуки волосяную петлю на конце удилища, завел ее до середины тела рыбы и энергичным рывком выхватил из воды добычу.
– Ого какая! Ленька, дай кукан3!
Я тоже заметил щуку. Ни один плавник у нее не двигался. Но левый неподвижный глаз, казалось, строго смотрел на меня. Осторожно я стал опускать петлю перед щукой. Но рыба находилась около самого бревна, и оно мешало надеть петлю.
– Она крепко спит, поверни ей рыло удилищем, тогда осиляешь, – поучал меня кто-то из ребят.
Не веря своим глазам, я концом удилища осторожно отодвинул голову щуки от бревна. Рыба лежала, теперь неподвижно посередке между бревнами. Только грудные плавники ее задвигались.
– Силяй быстрее – проснулась!
– Сейчас сиганет под бревна! – торопили меня ребята.
Я рванул удилище вверх. На его конце беспомощно билась щука!
Прыгая с бревна на бревно, подбежал Ленька с куканом. Едва мы надели мою добычу на кукан, как Леньку стали звать на другой конец плота, там тоже поймали щуку.
Впрочем, рыбалка не обошлась и без слез. Ленька, самый младший из нас, все время бегал по плотам от одного рыбака к другому и помогал надевать на кукан щурят. Вдруг мы услышали громкий плач. Оказалось, крупный щуренок схватил Леньку за палец и стиснул челюсти в мертвой хватке. Мальчуган орал, тряс рукой, а у него на пальце болталась рыба. Показалась кровь. При виде ее Ленька заорал что есть мочи.
Мы побросали удилища, окружили Леньку, но разжать щучьи челюсти не могли.
Наши испуганные голоса и вопли Леньки разбудили сторожа. Он вылез из низкого шалаша, пятясь задом, разогнулся, жмурясь от солнца, и не торопясь зашагал по бревнам. Мы расступились и стихли.
– Чаво, озорники, натворили? Дай суды руку, тебе говорю!
Ленька протянул дрожащую руку, давясь слезами.
– Ляжь на бревно!
Сторож схватил руку Леньки и сунул в воду. Щуренок сразу отпустил палец и нырнул.
– Теперя марш отседова, варнаки! Ишо нырнете промеж бревен, не дай господь. Ну?!
Мы дружно брызнули с плотов, едва успев прихватить удилища и кукан с рыбой. А вдогонку неслось уже по моему адресу:
– А ты, верзила, боле всех, жених скоро, с имя силяешь! Я вам посиляю вдругорядь!
С горы по взвозу спустилось стадо коров. Они зашли по колено в воду, долго пили, а потом лениво побрели обратно в гору. Пастуха с ними не было.
Возможности подняться в гору по крутому взвозу «за казенный счет» упускать было нельзя. Мы бросились догонять коров. Каждый ухватился за коровий хвост. Удилища забарабанили по бокам медлительных животных. Откинувшись назад, мы только переступали ногами, а коровы тащили нас за собой по всему длинному взвозу.
Домой я пришел как раз к обеду. Мать уже вернулась из детского приюта, отец – из города. Крепкий и рослый, по-мужицки красивый, с бородой и усами, никогда не знавшими бритвы, он быстро и умело распрягал лошадь. Я бросился ему помогать и с восторгом рассказывал, как мы ловили щук. О коровах я, конечно, умолчал.
В годы моего детства любимым занятием мальчишек была игра «в индейцев». На заимке было раздолье для засад на «бледнолицых», для набегов на огороды фермеров (родителей) и езды верхом на мустангах (на прутьях). Ходили мальчишки «по-индейски»– гуськом друг за другом, старательно выворачивая пятки, озираясь и в любой момент ожидая воображаемого нападения…
Однажды, когда я уже учился в реальном4, отец привез на заимку на воскресенье весь наш первый класс. Ребят разделили на два индейских племени, и весь день прошел в Куратовском бору в различных индейских играх.
На берегу пруда в дальнем углу заимки мы построили вигвам, покрыв его шкурами буйволов (старым брезентом).
Как-то отец разрешил мне с одноклассником Борисом Пушкаревым ночевать в нашем вигваме одним, без взрослых. Несмотря на возражения матери, под вечер он перенес в наш шалаш постели, продукты и посуду, а сам ушел домой. Мы сразу вообразили себя индейцами!
– Бурый Медведь, великий вождь славного племени делаваров, не сделать ли нам книгу посетителей на берегу пруда и около вигвама? – с важным видом обратился я к Борису.
– Ты мудр, Серый Волк, вождь бесстрашного племени дакотов, снимем мокасины и за дело!
Мы сняли ботинки и бегом начали таскать старым ведром сырую грязь из пруда. Из нее мы нашлепали несколько площадок. Конечно, на них оставят следы все, кто побывает здесь ночью.
Одно важное дело было сделано. Между тем солнце низко опустилось над бором.
– Бурый Медведь, не пора ли нам заняться ужином? – спросил я солидно, как подобает вождю, посасывая прутик с надетым на конце юрком от ниток. Я передал эту «трубку мира» Борису. Он помолчал, как полагалось, пососал прутик и посмотрел на солнце. Я ждал. Наконец он произнес:
– У нас есть вареное мясо оленя, которое мы отобрали у бледнолицых, я могу вскипятить кофе, если великий вождь Серый Волк сходит за хворостом.
– Уф! – воскликнул я в ответ и отправился в лес – то бегом, то шагом, как воин в походе, чтобы не уставать.
Ужин в лесу у костра, впервые в жизни без взрослых, запомнился мне надолго. Быстро стемнело. Мы улеглись в вигваме на постели, но уснуть не могли и молча лежали, прислушиваясь к ночным звукам леса. Где-то в бору кричала сова, около пруда затянул свое нескончаемое «ррррр» козодой. Азартно квакали лягушки. Все эти голоса нам были хорошо знакомы. Но все же обоим было как-то тревожно, не по себе. Впрочем, никто из нас не предлагал убежать домой.
Вдруг какой-то тяжелый зверь прошагал мимо нашего шалаша к пруду. Мы затихли под одеялами.
– Кажется… медведь… – прошептал Борис.
– Молчи, дурак… услышит, – прохрипел я из-под одеяла.
На пруду раздались всплески, и громкое ржание неожиданно возвестило, что это лошадь прошла мимо нас. В ответ ей с горы заржала вторая наша лошадь.
– Это Гнедко распутался и приходил пить, – пояснил я и вылез из-под одеяла. – Где у нас топор? – Я с усилием овладел собой и старался говорить без дрожи в голосе, но это плохо удавалось.
– У нас нет топора, – донесся из-под одеяла голос Бориса.
– Я хотел сказать – где томагавк? – поправился я.
– Он остался около костра…
– Борис, принеси его!
– Здесь нет никакого бледнолицего Бориса. К кому ты обращаешься?
– Великий вождь делаваров, принеси томагавк!
– А, почему это должен сделать Бурый Медведь, а не Серый Волк?
– У меня разболелась нога… Да я и не знаю, где ты его положил, еще не найду в темноте. Может быть, Бурый Медведь боится? Тогда я…
– Уф! – раздалось в ответ. Борис с большой неохотой вышел из шалаша и вскоре с нервной торопливостью ворвался обратно.
– Томагавк будет у входа… Кто полезет – останется без скальпа! – мрачно заявил Борис и залез под одеяло.
Топор сделал нас храбрее, и вскоре мы оба уснули.
Утром ночные страхи были забыты. С первыми лучами солнца мы побежали на пруд умываться. На «книге посетителей» оказались следы коня. Он прошел по ней к пруду и обратно, растоптал и перемешал грязь с землей. Около вигвама мы обнаружили на грязи следы мужских и женских ботинок: это родители приходили поздно вечером, убедились, что мы спокойно спим, и вернулись домой.
Помню Барнаул в первые годы нашего века. Это был уездный город Алтайского края, почти сплошь из деревянных домов и с деревянными тротуарами. По ночам по всему городу раздавался лай собак и стучали колотушки ночных сторожей, словно нарочно предупреждая редких ночных воров, что идет сторож. Номера были не у всех домов. Нужный адрес находили по приметам у любого встречного на улице примерно так:
– Где живет Елизаров?
– Вон на углу большой желтый дом, видите? От него идите направо по переулку до магазина Морозова, а рядом с магазином живут Елизаровы. У них дом приметный с мезонином и кирпичная площадка перед подъездом.
Даже письма из других городов приходили с такими адресами:
«Барнаул, улица Сузунская, против портного Лазарева, господину Вдовину».
Каждую весну на Заводской улице долго стояла большая лужа, заливая даже тротуары. По обоим берегам лужи с утра до вечера стояли извозчики и за пятак перевозили через лужу или подвозили к затопленным домам. Жители «прибрежных» домов, жалея пятаки, строили переходы вдоль домов – бросали в мягкое месиво грязи кирпичи и поверх них доски. Держась за стены домов и заборы, осторожно шли до нужной калитки. Были случаи, что доска соскальзывала с кирпичей и пешеход оказывался по колено в воде и грязи. Это приводило в восторг извозчиков:
– Пожалел пятак, скряга!
– Порядился бы, и за три копейки доставил бы!
– Тони там, не повезу таперя – пролетку мне замараешь. Ха-ха-ха!
– Пропаду на вас нет, варнаки, – неслось в ответ гневное из лужи. – Шкуродеры, окаянные!…
Большинство горожан было убеждено еще от родителей и дедов в незыблемости царского строя. Шли годы без волнений, тревог, жизнь была ровной, одинаковой сегодня, как вчера, как будет завтра, примерно до 1904 года. В газетах стали появляться сообщения о забастовках рабочих, восстаниях, погромах, бунтах, особенно после того, как стало известно о позорной войне с Японией и падении Порт-Артура в декабре 1904 года. Напротив нашей квартиры в городе жил ссыльный революционер Штильке. На несколько зимних месяцев родители снимали в городе квартиру. В то утро наша семья не отходила от окон. И вот на улице показалась небольшая толпа. Впереди несли портреты царя и царицы, иконы, хоругви5, взятые из церкви. Толпа шла без шапок и нестройно пела пьяными голосами: «Боже царя храни…» Замыкал эту кучку людей десяток конных городовых. По тротуарам и сзади шли огромные толпы любопытных.
– Это черносотенцы! – воскликнул отец. – Сейчас эти негодяи начнут погром. Марья, уведи сына!
Но я вернулся и припал к другому окну.
Перед домом Штильке черносотенцы остановились. Пение смолкло. Раздались крики, в окна полетели обломки кирпичей. Ободряющие пьяные выкрики усилились. Люди ворвались в дом. Под неистовые вопли и улюлюканье зазвенели разбитые окна, на улицу вылетели оконные рамы, из пустых отверстий поднялись облачка пуха и перьев из разорванных подушек, осколки посуды со звоном рассыпались по улице. Но конные городовые6 невозмутимо смотрели на это бесчинство.
Я бросился к отцу, обливаясь слезами:
– Дядю Штильке убьют? Почему городовые не видят, что делается?
Отец молча взял меня за руку и увел в кухню.
Когда толпа ушла, я тайком от родителей сбегал на улицу. В квартире Штильке остались только голые стены. Все было истреблено – мебель разбита, одежда разорвана, листы из книг и осколки посуды устилали пол. Сам Штильке и его семья успели скрыться.
– Почему городовые не помешали погрому?
– Вырастешь – узнаешь! – сердито ответил отец.
Знакомые ребята потом рассказали, что от дома Штильке черносотенцы и толпа зрителей повернули на улицу, где жил Орнатский. Но пять конных городовых объехали рысью толпу и молча выстроились около крыльца. Толпа прошла мимо и повернула в соседнюю улицу.
ПЕРВЫЕ ПОПЫТКИ ПИСАТЬ
Ранняя барнаульская весна 1905 года запомнилась на всю жизнь, хотя мне и шел тогда восьмой год. К ужасу матери, отец решил взять меня с собой на весеннюю охоту. Никакие уговоры и опасения, что я могу простудиться, ей не помогли. Конечно, я не помню, как ссорились из-за меня родители и как укутывала меня мать, но я хорошо запомнил пару лошадей, запряженных в ходок с плетеным коробом, и весеннюю апрельскую грязь на дороге. Почти все время ехали шагом. Лошади чавкали ногами по жидкой грязи. То и дело мокрые комья летели к нам в коробок из-под задних копыт пристяжной.
Двадцать верст до деревни Бельмесево ехали долго. В небе пели жаворонки, где-то под облаками курлыкали журавли. Сосновый бор по обеим сторонам Змеино— горского тракта еще утопал в снегу. Когда-то по этому тракту возили на лошадях руду на Барнаульский завод.
За всю дорогу не встретилось ни одной подводы. Мало кто отваживался чуть ли не плыть по жидкой грязи. Но пешеходы были: несколько солдат брело по краям тракта, выбирая сухие места. Они отслужили свой срок на военной службе и спешили добраться домой к празднику Пасхи. Впервые тогда я видел яркую форму двух солдат— гусар: они были одеты в черные мундиры с поперечными белыми нашивками и в красные суконные штаны. У нас в Барнауле стоял пехотный полк, а кавалеристов мы, мальчишки, видели только на картинках.
Необычной была и ночевка в деревенской избе. Здесь все было не так, как дома. Маленькие окна, заставленные цветами, самотканые половики, низкие потолки и огромная русская печь. Охотники, сослуживцы отца, приехали раньше нас. Они бывали у нас в городе, и я обрадовался, увидев знакомых.
Ужин прошел весело и шумно, в разговорах об охоте и рыбалке. Все эти важные и строгие в городе люди оказались здесь такими веселыми и простыми.
Хорошо запомнилось, как утром я сидел с отцом в скрадке7 на берегу разлива. В небе пели жаворонки. Над разливом кружились чайки, кувыркались в воздухе чибисы. Отец называл мне птиц.
Пара лебедей, розоватых от лучей низкого утреннего солнца, неожиданно зазвенела крыльями над головами.
– Стреляй, стреляй! – закричал я, впервые охваченный азартом.
Но отец только улыбнулся в бороду:
– Лебедей нельзя стрелять! Старики говорят, что это грех, а мы, охотники, бережем этих красивых птиц. Их остается все меньше.
Вдруг отец пригнулся в скрадке и взвел курок у ружья – пара уток приближалась к нам над разливом. Когда они пролетели мимо нас, отец выстрелил. Задняя утка комом шлепнулась в воду. Это был наш единственный трофей за все утро.
Но в деревне я с трудом сдерживал слезы: товарищи по охоте при мне стыдили отца за то, что он убил утку, а не селезня. Отец смущенно оправдывался, показывал зеленые пятна на крыльях утки, уверял, что она летела позади, как полагается лететь селезню. Но кто-то из охотников принес только что убитого селезня с ярко-зеленой головкой, красными лапками и темно-коричневой грудкой. Спорить больше было не о чем.
Через несколько дней у меня вдруг появилось желание написать для самого себя об этой охоте. В ученической тетради в линейку, крупными буквами, на нескольких страницах, я впервые в жизни написал «рассказ» и показал отцу. Он пришел в ужас от огромного количества ошибок. Поправки красным карандашом разукрасили не только каждую страницу, но и каждую строку.
– Как же ты думаешь держать экзамен в реальное училище? Ведь ты же прилично писал диктанты!
Мое «произведение» огорчило родителей, и я с негодованием уничтожил тетрадь.
Только много лет спустя мне стало понятно, почему я тогда сделал столько ошибок: я так увлекся переживаниями этой охоты и возможностью впервые изложить на бумаге свои мысли, что совершенно забыл о существовании твердого знака, буквы «ять» и знаков препинания. Но несмотря на то, что мне уже восемьдесят три года, подробности моей первой охоты припоминаются до сих пор, вероятно, потому, что были записаны и таким образом закрепились в памяти. Однако, желание писать у меня отбито было надолго, а огненные после красного отцовского карандаша страницы стоят перед, моими глазами и по сей день!
Когда мы уезжали с заимки, там оставался сторожем старик Антон. На березе около крыльца, на конце Длинного шеста, он насаживал суконное чучело косача и водружал шест на вершину дерева. Каждое утро, прежде чем выйти из сеней, он смотрел на березу, а на нее по утрам частенько опускались косачи. Тогда гремел выстрел, и на обед у Антона был «куриный суп».
Однажды под вечер у ворот нашей зимней квартиры заржал конь. Наш Гнедко ответил ему из конюшни.
– Митя, опять кто-то из деревни приехал. Встречай! – недовольным тоном воскликнула мать. Она не любила деревенских родственников отца за хаос от их лошадей и за нудные разговоры за столом – об урожае, здоровье, дороговизне.
На этот раз вместе со своей старой матерью приехал племянник отца – моряк. Кончилась позорная японская война, и он вернулся из плена, куда попал после сдачи Порт-Артура. Приехал для оформления своих документов у воинского начальника в Барнауле. В подарок мне моряк умудрился привезти из Японии морскую игру, которой развлекались наши пленные. Это были миниатюрные металлические миноносцы, крейсеры и броненосцы. Часть их была выкрашена в черный цвет, с андреевским флагом на корме, – это был русский флот. Суда серого цвета имели на корме японский белый флаг с красным солнцем в центре. С этой игрой я не расставался всю жизнь, и только в шестидесятых годах потерялись последние кораблики.
На ночь старушке постелили в столовой на диване. В Барнауле впервые заработала электростанция купца Платонова. Он был охотник, знакомый отца, и нам одним из первых провели электричество. Вместо горелки в висячую керосиновую лампу вмонтировали электрическую лампочку. Старушку об этом предупредить забыли.
– Когда помолитесь богу и будете ложиться спать, погасите свет! – сказала мать, уходя из столовой в соседнюю комнату. Там она долго читала перед сном, но забеспокоилась, заметив в дверную щель, что в столовой так долго горит свет. Мама встала и открыла дверь. Старушка стояла босыми ногами на обеденном столе и, побагровев от натуги, что есть силы дула на электрическую лампочку, пытаясь ее погасить!
На участке нашего соседа по заимке, садовода Николая Ивановича Давидовича, страстного охотника и прекрасного стрелка, был построен Обществом охотников большой дом. В огромном зале в углу на искусственной горке стояло чучело алтайского козла. В стеклянных шкафах у стен было множество чучел птиц, мастерски сделанных врачом Велижаниным.
На шкафу – орел с распростертыми крыльями, а над выходной дверью из зала оскаленная голова волка. По воскресеньям зимой сюда приезжали из города охотники соревноваться в стрельбе. Из Барнаульского собрания приезжал буфетчик со своим штатом. Кухня была в отдельном домике. Обедали после соревнования за большим столом в зале.
Дом назывался «Садки» и был расположен в нескольких десятках метров от берегового обрыва на реке Обь. Перед домом была вырыта крытая траншея длиною 50 метров. Она упиралась в поперечную такую же траншею. Все это сооружение имело вид буквы «Т» в потолке поперечной траншеи были четыре отверстия на равном расстоянии друг от друга, а на полу стояли ящики, набитые живыми голубями— сизарями. Страшно сейчас вспомнить, что голубь был живой мишенью.
Начинались соревнования. В шубах, накинутых на плечи, на веранду перед домом выходили по очереди охотники, сбрасывали шубы и налегке подходили к началу траншеи перед домом.
Заряжали двустволку и, взяв на изготовку, охотник кричал:
– Готов!
– Готов, – отвечал дежурный.
– Давай!
Дежурный дергал за шнурок звонка, и рабочий выбрасывал в одно из отверстий в потолке живого голубя – неожиданно для стрелка – справа или слева. Испуганно хлопая крыльями, голубь взлетал. Гремели выстрелы, и он падал окровавленным комком. Гораздо реже благополучно улетал. Изгородью из проволочной сетки был огорожен квадрат площади: если голубь падал не сразу, а за сеткой, это считалось промахом.
Вечером рабочие собирали убитых голубей и отправляли в Данию, как дичь. Почти всегда первое место по меткости стрельбы занимал Николай Иванович Давидович – всегда спокойный, немногословный, уверенный в своем мастерстве лучшего стрелка. Как победитель соревнований, он получил серебряный жбан, настольные дорогие часы, серебряное блюдо, щит с перекрещенными охотничьими ружьями и двумя летящими голубями из эмали в центре, книги в дорогих переплетах и много другого. Я дружил с его дочерью Катей и видел все это у них на квартире.
На соревнованиях по стрельбе мы, мальчишки, не спускали глаз с гвардейского корнета гусарского царско-сельского полка с французской фамилией – Галл. Он зимой носил ярко-красную фуражку. Вместе с отцом генералом он был выслан в Барнаул из Петербурга за какие-то провинности при дворе царя. На моих глазах, когда он стоял в блестящем мундире на стартовой площадке и крикнул «Давай!», ему выкинули из поперечной траншеи совершенно белого голубя, случайно пойманного с сизарями. Гусар замахал поднятым вверх ружьем, давая знать судьям, что он отказывается стрелять. Белый голубь в православной церкви является олицетворением духа Божьего. Ему сейчас же выкинули сизаря, но он промахнулся. Оба голубя улетели в город. В «святого духа» офицер не посмел стрелять, и это было одобрено всеми!
Стрельба по живым целям— сизарям продолжалась до вечера.
Почему такая жестокая забава не вызывала во мне жалости, как сейчас при одном воспоминании об этом? Вероятно, потому, что на «Садках» стреляли голубей много знакомых людей. Они бывали у нас дома. Ездили вместе на охоту с отцом, а я вместе с ними. Вообще меня влекло тогда к природе через мушку ружья и поплавок удилища. Это сменилось на всю жизнь стремлением к изучению природы и ее охране.
О том, кем родители хотели видеть меня в будущем, я узнал потом. Отец— математик хотел, чтобы я поступил в реальное училище и стал статистиком или экономистом. Реальное училище подготовляло для поступления в политехнический институт и в другие институты, выпускающие инженеров. В старших классах реального училища преподавалась высшая математика. Мать— медичка хотела видеть меня в будущем врачом и настаивала, чтобы я держал вступительные экзамены в гимназию. Там преподавали латынь, языки, и окончившие поступали на медицинский или на гуманитарные факультеты университетов. В то время для поступления в первый класс гимназии или реального училища нужно было сдавать экзамены по арифметике и русскому языку. Подготовляли ребят в городских школах и на дому.
Отец настоял на своем, и я помню, как осенью меня повезли с заимки в город сдавать вступительные экзамены. Проехали по плотине пруда, и я увидел училище. Огромное кирпичное здание показалось мне страшным, хотя я видел его много раз раньше и не обращал на него внимания. Двухэтажный дом был так не похож на обычные деревянные дома в Барнауле.
Толпа родителей ждала в коридоре. Нас, совсем еще маленьких семилетних мальчишек, посадили за парты в большом классе. Мы остались одни, испуганно озираясь и готовые вот-вот заплакать. Вошел инспектор училища Г. И. Антонов, толстый, в форменном сюртуке с блестящими пуговицами в два ряда и петлицами со звездами ка воротнике. Мы испуганно сжались.
– Встаньте, дети! – ласково сказал инспектор.
Мы неловко поднялись.
– Теперь садитесь, начнем диктант!
Внятно произнося каждое слово, медленно, с остановками, он диктовал, а мы писали. Казалось, диктанту не будет конца. Однако на самом деле мы заполнили всего одну страницу в ученической тетрадке.
Вошло еще несколько учителей, и начался экзамен по арифметике. Не чувствуя под собой ног, я подошел к столу, за которым сидело несколько чужих дядей.
– Сколько будет, если сто разделить на двадцать? – спросили меня.
Я стоял, хлопал глазами и молчал.
– Сколько в рубле пятаков? – помог один из преподавателей. Дома на заимке я потом легко ответил отцу на этот вопрос – но сейчас молчал, и это был «провал»!
Счастливого, меня увозили на заимку огорченные родители. Но удивительно – как я выдержал без труда экзамен на следующий год – не помню совершенно!
Промелькнула зима. В марте в Барнауле только начинало таять. Чернели дороги. Шла заготовка льда на реке для погребов. На склонах бугров появлялись первые улыбки весны – проталины. Бахрома сосулек свисала с крыш к вечеру после солнечного полудня. Хором чирикала воробьиная стая на черемухе. Задолго до прилета скворцов начинали петь большие синицы. В марте мы уже переезжали на заимку, хотя кругом дома еще высились сугробы ноздреватого снега. Весна с каждым днем брала перевес над зимой.
Где-то между 1905 и 1907 годами у нас на заимке появилась первая в Барнауле скворешня, «моя», как я уверял мальчишек, хотя мое участие в этом заключалось только в подавании отцу молотка, пилы и гвоздей.