Kitobni o'qish: «Рыдания усопших (сборник)»
Графский венок
Я сижу у окна. Из него мне видно, как по краю обрыва тщедушная лошадь тянет воз с какой-то поклажей, медленно поднимаясь к вершине рыжего холма. Оттуда дорога пойдет вниз, и лошади станет легче идти, но сейчас она выбивается из сил, стараясь угодить идущему рядом с ней хозяину и избежать очередного липкого удара хлыстом.
От холма рукой подать до Птичьей Скалы, серым монолитом возвышающейся над нашим участком берега и дающей приют тысячам крикливых чаек, облепивших ее своими гнездами и основавших на ней свое птичье государство. К пронзительным воплям этих дочерей свободы я привык за мою жизнь так же, как к собственному дыханию, и не замечаю их. Внизу, у подножия скалы, плещется море, но отсюда мне его не слышно – оно спокойно, да и мои органы чувств не служат уж мне так, как раньше… Вот и лошадь, достигшая, наконец, вершины холма и начавшая спуск к старому кладбищу, представляется мне в сгущающемся сумраке лишь нечетким контуром, вырисовывающимся на фоне тусклого вечернего неба. Годы…
Передо мною лежит увядший венок из тубероз. Его, завернутым в серую оберточную бумагу и тщательно уложенным в большую картонную коробку, сегодня перед обедом принес посыльный. Ни имени отправителя, ни каких-либо иных указаний на его личность я на коробке не обнаружил, а взятый мною на мушку парень-курьер лишь переминался с ноги на ногу и мямлил что-то невразумительное, ссылаясь то на нерадивость своих коллег, то на суровость начальника. Я отпустил его без чаевых и он, по-моему, не обиделся.
Венок этот старый. Туберозы, из которых он сплетен – некогда белые, отдаленно напоминающие лилии цветы – за долгие годы превратились в гербарий, и лишь ловкость создавших его рук не позволяла венку рассыпаться.
Мне знаком этот венок. Мало того – он принадлежит мне! Принадлежит с той самой минуты, когда она вознесла руки над моим челом, собираясь надеть его на меня…
Ах да! Вы не знаете, кто это – она? Ну, тогда я расскажу вам все по порядку, ибо воспоминания мои, хоть и утратили с годами эмоциональную живость, все еще четкие и ясные – они лишь мумифицировались, но сохранились, совсем как эти строгие, загадочные туберозы…
I
Теперь, когда я глубокий старик, и волосы мои давно покрыты инеем времени, мне трудно ассоциировать себя с тем восторженным четырнадцатилетним юнцом, каким я был в то время, о котором пойдет речь. У того парнишки – безрассудно храброго и с алчностью юности смотревшего в будущее, были мои имя и фамилия, мой цвет глаз и мои родимые пятна, но не было еще ни беспокоящих воспоминаний, ни протеза в левой штанине, ни той беспробудной тоски в глазах, что так настораживала и пугала мою бедную жену, недавно покинувшую меня навеки. Не было у него еще и собственного дома, не было доли в небольшом нордхаузенском пароходстве, как не было и наглых кредиторов, потрясающих векселями и прочей чепухой перед его носом, на котором тогда проглядывали еще редкие веснушки, зато он обладал ценностями несравненно большими, а именно способностью радоваться каждому дню и искренне интересоваться окружающим миром, даром, которого мне уже не вернуть. Я словно вижу его весело скачущим по тропинке через дюны к морю – этот нежно-зеленый гибкий росток, из которого вырастет потом крепкий, могучий, но на удивление корявый и неказистый дуб, разочарованно разбрасывающийся желудями…
…В ту весну я рано закончил учебу – наставники мои с присущей их чинам важностью изрекли в мой адрес несколько скупых похвал и позволили мне отбыть домой уже в конце апреля. Это время, когда в нашем суровом краю только-только начинают проклевываться первые травяные стебельки, солнце становится ласковей и реки наполняют гулом всю округу, стремясь побыстрее доставить грохочущие и наползающие друг на друга льдины к океану. Наскучавшиеся за зиму у печек деревенские девицы заливают окрестности звонким смехом, а тропинки студеной колодезной водой, расплескиваемой из носимых второпях ведер. Они уже предвкушают, как с наступлением первых по-настоящему теплых деньков избавятся от излишков одежды, а с ними и от давно обрыднувших остатков былого целомудрия, висящих на их юных шеях тяжким грузом. Весенняя деревня!
Однако же мне, вопреки ожиданиям, не представилось возможности поучаствовать в весеннем разгуле молодой горячей крови: сразу по приезду отец огорошил меня и огорчил, сообщив, что вынужден продать наш большой дом в пойме реки, чтобы рассчитаться с неожиданно – для меня, разумеется – появившимися долгами и «выйти сухим из воды». Я не очень вникал тогда в суть семейных проблем, для меня было гораздо важнее то, что планы мои – выпестованные и взлелеянные за долгую городскую зиму – рушатся так же, как речной апрельский лед, сгорают, словно дрова в печи, оставаясь лежать на дне моей ищущей активности и приключений души никчемной горкой серого пепла.
Все документы отец уже подготовил и все формальности утряс, так что отсрочки продажи дома, на которую я так надеялся, не предвиделось. Мне же он велел немедля отправляться к деду – его отцу – и дожидаться вестей и дальнейших распоряжений там. Моему родителю – отставному военному, за короткое время просадившему все свои сбережения за игрой в карты по злачным местам, доставляло, казалось, удовольствие проявлять властность в отношении зависимого от него подростка, каковым я тогда являлся. Это было понятно: ведь никто больше не стал бы слушать его приказов и следовать его указаниям! Даже его злая, терзающая окружающих жена, по несчастью являющаяся моей родной матерью, узнав о его бедственном финансовом положении перестала прикидываться верной и, уж тем более, послушной, пустившись в скитания по бескрайним полям ночной кабацкой романтики. Разумеется, это обстоятельство обозлило отца еще больше, и он был полон решимости в корне изменить свою судьбу и покарать всех тех, кого он считал виновными в его неудачах. По счастью, мне удалось не попасть в их список, поэтому касающиеся меня «меры пресечения» не распространились далее моей ссылки к престарелому родителю моего отца. Дальнейшее мое обучение, само собой, тоже стояло под большим вопросом, но я, предвкушая долгие каникулы, не очень-то волновался по этому поводу. Итак, прогулявшись последний раз по родным местам и попрощавшись с друзьями-подругами, число которых за зиму значительно поубавилось, я решил воспринимать неизбежное без лишних эмоций и попытаться найти смысл жизни (о юность! три месяца каникул казались мне тогда целой жизнью!) на том месте, куда мне предстояло отправиться, у деда в прибрежном поселке.
Теперь немного о самом моем деде. Отправляясь к нему той весной, я почти ничего не знал о нем, кроме того, что он после смерти жены много лет живет один, держит небольшую мастерскую по ремонту рыбацких баркасов и почему-то не любит моего отца. Последнее обстоятельство стало мне известно от матери и подлежало бы сомнению, если бы я сам не видел, с каким нежеланием отец говорит о своем детстве и отчем доме, словно воспоминания эти были ему крайне неприятны. Стоило мне завести разговор о деде, как отец тут же менял тему, а то и довольно резко осаживал меня, не позволяя «разглагольствовать в этом направлении». Правда, из всего этого еще нельзя было сделать вывод о нелюбви деда к своему сыну, зная своего родителя, я вполне мог предположить, что это именно он по каким-то одному ему известным причинам не желает поддерживать со стариком родственных отношений. Одним словом, в ту пору все это оставалось для меня загадкой.
Еще я знал, что дед мой всю свою жизнь прожил на море, в небольшом местечке, населенном главным образом рыбаками и близким им людом, навроде торговцев рыбой и снастями, заготовителей морепродуктов или вот, как мой дед, судоремонтников. По счастью, до живописной нищеты рыбацких поселков Хэмингуэя здесь не доходило, местному люду удавалось каким-то образом «держаться на плаву» и даже сносно существовать – приморский регион был богат не только дарами моря, но и прочими милостями природы: зерновыми, овощами да кое-каким зверем, так что жаловаться не приходилось. Единственный брат моего отца умер еще в отрочестве, а вслед за ним дед потерял и жену, не надолго пережившую сына. Горе ударило ему под дых, но, как ни странно, не сплотило с младшим его отпрыском – моим папашей, которому тогда было не больше четырнадцати. Дед не женился снова, ища утешения в угрюмой, однообразной работе, отцу же моему не оставалось ничего другого, как мечтать о том дне, когда станет возможным покинуть опостылевший отчий дом и никогда больше не видеть этого холодного моря, любви к которому он так и не набрался. Так и случилось: едва ему исполнилось шестнадцать, он объявил деду о своем решении стать военным и отправился в глубь материка, где поступил в соответствующее училище. Впрочем, контакт между ними не оборвался, и дед во время учебы поддерживал отпрыска материально, а затем даже взял на себя половину расходов по организации его свадьбы с моей матерью – дочерью промышленника средней руки, который, как впоследствии оказалось, рад был избавиться от непутевой дочери и даже определил ей некоторое приданое, чтобы мотивировать молодого простака – офицера. Все это, как вы понимаете, привело к появлению на свет меня.
Мать рассказывала, что дед приезжал посмотреть на внука, когда мне было месяцев шесть от роду, и даже отнесся ко мне довольно доброжелательно, назвав «своей кровью» и кольнув бородой щеку в неловкой попытке поцелуя. Все это якобы растрогало отца, и он даже попытался наладить отношения с дедом, но из этого ничего не вышло – старик уехал на следующий день, и мы с ним больше не встречались. Однако теперь, когда мое присутствие дома стало на какое-то время нежелательным, отец вспомнил о расположении деда к единственному внуку и, связавшись с ним, испросил разрешения послать меня к нему, «пока все не утрясется». Дед свое согласие дал, и вот я, распрощавшись с родным краем и вооружившись горсткой своих детских амулетов и чаяний, отправился покорять морское побережье…
II
Век самолетов, автомобилей и прочих удобностей еще не наступил, и скрипучий, деревянный вагон шаткого поезда показался мне более чем быстрым и комфортабельным средством передвижения, тем более что я – привыкший к лошадям сын военного – не был избалован такого рода путешествиями. Задержки в пути, вагонная грязь (отец решил, что второго класса с меня достаточно) и постоянный сквозняк не вызывали у меня такого раздражения, как у моих попутчиков, один из которых – заросший бородой южанин средних лет – крыл и поезд, и персонал, и собственную мать отборными проклятиями, смысл которых непривычному уху трудно было уловить. В силу юного возраста и уличной закалки не имевший никаких недугов, я провел время в пути достаточно весело, наблюдая за окружающими меня людьми и за постепенной сменой ландшафта за окном вагона – знакомые мне леса и поля закончились, потянулись сухие песчаные пустоши с редкими островками растительности, говорящие о приближении к Северному морю. Наконец, мое путешествие закончилось; перепутать станцию было невозможно, потому что поезд дальше не шел, и я вместе с остальными пассажирами вышел на заплеванный и кишащий шмыгающими собаками перрон.
Дед – высокий худощавый старик с распущенными на манер Гомера длинными седыми волосами и лишенным всяких эмоций лицом – встретил меня на вокзале и, взяв за плечи, долго смотрел мне в лицо, словно надеясь разглядеть там всю мою подноготную. Мне стало неловко от такого откровенного рассматривания моей особы, но деда, похоже, не интересовали мои чувства. Медленно качнув головой, что могло означать что угодно, дед велел мне следовать за ним и направился к запряженной вороной масти лошадью бричке с кожаным верхом, стоявшей среди множества похожих. Подхватив свой нехитрый багаж, я засеменил следом, не очень-то, признаться, ободренный столь сухой встречей.
Всю дорогу до дома дед молчал, лишь однажды поинтересовавшись, дотерплю ли я до ужина. Я ответил, что дотерплю, и тема была исчерпана. Оставшуюся часть пути я смотрел в его поджарую, чуть сутулую спину и рисовал себе картинки моего «красочного» будущего.
Дом деда оказался простым, лишенным всяких претензий на роскошь и удобства строением, хотя и не таким убогим, какими мне показались лачуги рыбаков, живописно разбросанные вдоль побережья и по склонам песчаных холмов, тянущихся, насколько хватало глаз. К дороге дом был повернут одним единственным небольшим окном, проглядывающим сквозь заросли какого-то кустарника, остальные же окна выходили на залив, охраняемый, словно сказочным Цербером, одиноко возвышавшейся над водой Птичьей Скалой, усеянной гнездами визгливых чаек. Сами же хозяйки гнезд носились, пронзительно крича, над берегом и прибрежными волнами, не то охотясь, не то просто дурачась, и их сливающийся в какофонию крик был, как мне показалось, единственным звуком, нарушающим тишину этого прибрежного царства. На темной глади залива я заметил несколько рыбацких лодок, но расстояние проглатывало звуки, и фигурки рыбаков, которые мне с трудом удалось разглядеть, представились мне нереально-пантомимными. При виде черных вод залива я поежился, а Птичья Скала, признаться, произвела на меня гнетущее впечатление. Да и вообще, в сыром, пахнущем морем и рыбой воздухе словно витала какая-то угроза, суть которой ускользала от моего понимания. Быть может, конечно, виной тому было мое детское воображение, но то, что чувствовал я себя здесь неуютно, было фактом. Помрачнев, я поспешил вслед за дедом в дом, где надеялся отвлечься от неприятных мыслей и отдохнуть с дороги.
Внутри пахло одиночеством и скорбью. На стене в прихожей отбивали свой вечный ритм старые часы ручной работы, огромный шкаф черного дерева врос в угол, а половицы, само наличие которых в этих краях свидетельствовало тогда об относительной состоятельности хозяина, скрипели в унисон с моими мрачными мыслями. Какое-то время я не мог решиться переступить порог этого жилища, однако дед поторопил меня взглядом и я, вздохнув, сделал шаг навстречу неизбежному.
Впрочем, комната моя, в которой, как сообщил мне дед, некогда обитал мой отец, оказалась не такой уж серой и мрачной, как я себе уж было представил. Должно быть, папаша старался как-то облагородить и оживить свои апартаменты, для чего затянул кованые козырьки старой кровати обрывками гобелена, а по стенам развесил пестрые картинки. Все это, правда, было уже довольно старым и требовало обновления, но даже и в таком виде комната меня устраивала, отчасти потому, что альтернативы у меня не было.
Из моего окна открывался унылый вид на Птичью Скалу и простирающуюся за нею до самого горизонта темную водную гладь. Северное море – не Адриатика, и его пейзажи скорее суровы, чем ласковы. Пустынные, поросшие островками кустарников дюны, черные волны, лижущие берег с равнодушием живущих в них угрюмых русалок, гнущиеся под порывами холодного ветра травы да несущиеся через соленые луга перекати-поле скорее настраивают на меланхолический лад, нежели побуждают к веселью и расслаблению, с которыми многие связывают морское побережье. Конечно, и здесь бывают теплые дни, но ими далекое, неприветливое солнце и ежащиеся по всему серому небу тучи балуют этот край не часто, словно охраняя его от излишнего любопытства праздных искателей развлечений.
Постояв у окна и полюбовавшись на суровые красоты берега, я откликнулся на зов деда и вышел в столовую, где он ждал меня к незатейливому ужину. Жестом предложив мне сесть, он кивнул на лежащую на скатерти круглую краюху хлеба да миску с каким-то сероватым содержимым, оказавшимся вареной крупой с кусочками рыбы. Я был голоден и с жадностью набросился на еду, нимало не заботясь о тщательно привитых мне мамашей правилах хорошего тона и поведения за столом. Да и какие тут правила, когда кроме миски, ложки да хлебного ножа никаких предметов на столе не наблюдалось?
Дед же, казалось, был очень доволен моим этикетом – должно быть, он ожидал от меня жеманности и брезгливости в отношении предложенной им снеди, но, увидев, с какой готовностью я «вливаюсь» в его простой, почти рыбацкий, быт, успокоился и поглядывал теперь на меня расслабленно и даже с неким подобием улыбки на морщинистом лице, носившем те же ярко выраженные фамильные черты, что и наши с отцом физиономии. Видимо, дед тоже заметил мое с ним сходство, что добавило ему симпатии ко мне. Сам он к еде не притронулся и лишь наблюдал за моей трапезой, не докучая мне расспросами, которых я, признаться, ожидал во множестве. Заметив, как я с некоторым недоумением рассматриваю зеленые сочные вкрапления в отхваченном мною от буханки добром куске хлеба, он, наконец, заговорил:
Морской салат. Один из видов зеленых водорослей. Горожане утверждают, что он очень полезен, но мы здесь используем его прежде всего для того, чтобы хлеб дольше оставался свежим и не черствел. Не каждый день соберешься его напечь…
А что же, дед, ты и хлеб сам печешь? решил я проявить интерес, заметив расположение старика ко мне.
Дед прищурился.
А ты, небось, думал, что у нас здесь хлебные да мясные лавки на каждом шагу? Не-ет, мальчонка, хлеб самим печь приходится, мяса ты теперь лишь во сне поешь, а рыбная лавка – вон она, под окнами плещется, дед кивнул в сторону окна, за которым виднелось море, только платить там нужно не монетой, а потом да мозолями, а то и жизнью.
Сказав это, он вдруг резко поднялся и, повернувшись ко мне спиной, занялся чем-то в углу комнаты. Видимо, тема разговора по какой-то причине не нравилась ему, и он продемонстрировал мне это в такой форме. Я тут же предпринял попытку вернуть его к беседе:
Если хочешь, дед, я сам займусь хлебом. Я научусь!
Придется, буркнул из угла старик. Всему придется научиться: здесь нет маменьки, которая подотрет тебе сопли!
Я хотел было сказать, что не помню маменькиной о себе заботы и что он неверного мнения о моем воспитании, но промолчал. Какой толк в словах? Вот поживем вместе, дед и увидит, что я вовсе не разнеженный барский сынок и в состоянии вносить свою лепту в домашнее хозяйство… Передо мною встал образ расфуфыренной матери, порхающей у зеркала и ничего не видящей за своими нарядами, и я усмехнулся. Скажет тоже – «вытирать сопли»!
III
Так началась моя жизнь на побережье. Уже в самый первый мой день здесь я, испросив разрешения у старика и, получив в ответ лишь невразумительное хмыканье, отправился знакомиться с местностью. Пройдясь немного по холмистой пустоши, я убедился, что дом моего деда, несмотря на свою убогость – один из самых солидных в округе. Редко какая рыбацкая лачуга располагала двумя-тремя комнатенками, а уж о надворных постройках да конюшне и говорить нечего. Видимо, ремесло деда приносило ему доход несколько больший, чем рыбаку его промысел, да и капиталец кое-какой, если верить словам моей алчной до чужого добра мамаши, у него имелся. Деревня же, хоть и не была нищей в общепринятом смысле этого слова, представляла собой яркий контраст к тому, что я доселе видывал; мои новые, окованные металлом сапоги оказались здесь самой приличной обувью, а за фабричную замшевую куртку на плечах мне стало просто неудобно. Сами же люди оказались на редкость неразговорчивыми и на мои приветствия отвечали лишь сдержанными кивками, а то и вовсе не отвечали, спеша по своим делам. Впрочем, я не обижался, полагая, что причина того кроется отнюдь не в недружелюбии или неприязни, но в образе жизни и мышления сурового рыбацкого люда.
Однако, как только я оставил свои попытки сойтись с местным населением, судьба послала мне товарища. Вдоволь набродившись по утомительным с непривычки склонам холмов и поросшим стелющимся по земле кермеком дюнам, я решил завершить на сегодня свою исследовательскую деятельность, возвратиться домой и хорошенько выспаться, поскольку продолжительная езда в поезде и масса новых впечатлений способны утомить даже такой молодой и пышущий здоровьем организм, каким я тогда обладал. Дойдя до деревенской церквушки, я повернул назад, приняв за ориентир Птичью Скалу, которую видел сейчас с ее пологой, поросшей травой и кустарником стороны. Не пройдя и ста шагов, я заметил паренька примерно одного со мною возраста, сидящего на пригорке и старательного выстругивающего что-то перочинным ножом. От напряжения парнишка высунул кончик языка и казался настолько увлеченным своим занятием, что по сторонам не смотрел, так что я мог наблюдать за ним, оставаясь незамеченным.
Через какое-то время в его работе, видимо, что-то пошло наперекосяк, и мальчишка, забавно ругнувшись на местном диалекте, в сердцах отбросил испорченный поделок в сторону. Тут он, наконец, заметил меня и, нахмурившись, поднялся, всем своим видом давая понять, что не потерпит любопытства чужака и готов отстаивать свои права местного уроженца. Я же решил быть дружелюбным и не заводить себе врагов в первый же день, поэтому, чуть улыбнувшись и кивнув на выброшенный парнишкой кусочек дерева, спросил как можно приветливее:
Не вышло?
Тебе чего? огрызнулся он в духе своих односельчан и, шмыгнув носом, вдруг сообщил: Тролля хотел для Йонки вырезать, да вот ухо ему случайно отсек и… порезался, парнишка продемонстрировал мне указательный палец левой руки, который и правда был в крови. – Почти закончил уже, а тут…
Он с досадой махнул рукой и совсем по-детски сунул кровоточащий палец себе в рот, останавливая кровь.
Кто это – Йонка? поинтересовался я безо всякой задней мысли, просто для того, чтобы сказать что-нибудь. Однако мой собеседник тут же насторожился:
Тебе чего? повторил он свою излюбленную фразу. Йонка – моя соседка и я…
Тут он спохватился и решил пойти «правильным» путем:
А ты, вообще, кто такой?
Я из города. К деду приехал, да вот решил побродить здесь немного, осмотреться…
А чего здесь бродить? мальчишка, похоже, был искренне удивлен.
Так… Интересно.
А-а… Ну броди. А что за дед-то?
Я назвал. Мальчишка, отступив, снова уселся на свой пригорок и посмотрел на меня с любопытством.
Ты что ж это, правда к колдуну приехал? И он – твой дед?
Я несколько опешил, не ожидав такого поворота.
Он – мой дед. Но с чего ты взял, что он – колдун?
Хм… мальчишка пожал плечами. – Это всем известно. После того, как у него сын погиб, он свихнулся и колдует там чего-то, в церковь не ходит. Мать говорит, лет двести тому назад его сожгли бы или закопали живьем…
Погиб сын?
Ну, у него же двое их было – один вот погиб, а второй уехал потом. Ты, наверно, его сынок?
Наверно…
Я, по-прежнему недоумевая, опустился на пригорок рядом с мальчишкой и, не зная что сказать, принялся жевать стебелек солероса. То, что сказал мальчишка, было мне неприятно, но спорить я не мог, так как совсем не знал своего деда, как и того, чем он тут на самом деле занимается. А вдруг он и вправду колдун?
Паренек покряхтел немного, повздыхал, чувствуя, должно быть, что огорошил приезжего ненужными подробностями, и, церемонно вытерев руку о штаны, протянул ее мне:
Меня Оле зовут. А тебя?
Ульф.
Хорошее имя. Наше, северное, верно?
Верно.
Если хочешь, Ульф, пойдем сейчас к моей матери и она расскажет тебе, какой твой дед злобный колдун!
А какое зло он творит?
Ну… – замялся Оле, вроде пока никакого, но от колдунов-то ничего хорошего ждать не приходится.
Это тебе тоже мать сказала?
Угу. Правда, Йонка говорит, что все это ерунда и старик просто не смог справиться со своим горем, но матери-то виднее…
Это точно.
В воздухе повисло молчание. Мы с Оле не были еще настолько знакомы, чтобы беззаботно болтать ни о чем, да и та тема, что уже была задета, требовала ясности. Не найдя, что сказать, мальчишка достал из кармана следующую заготовку для Йонкиного тролля и начал обрабатывать ее своим ножиком, правда, уже не с таким усердием, как прежде.
Послушай, Оле, а зачем твоей Йонке этот тролль?
Парнишка на секунду отвлекся от своего занятия и посмотрел на меня.
Не знаю… Она, наверное, обрадуется, и он будет ей талисманом. У Йонки никого нет кроме меня – так кто же, скажи на милость, вырежет ей тролля?
Это было логично. Если никого нет, то конечно…
Она что, сирота?
Да нет, она не сирота, просто все время одна и… дружит только со мной!
Мальчишка взглянул на меня с вызовом.
Я и не претендовал. Ни на его одинокую Йонку, ни на его дружбу, раз он такой тяжелый.
Знаешь, Оле, я, пожалуй, пойду. Скоро стемнеет, да и устал с дороги. Ты где живешь?
У дюны с той стороны Птичьей Скалы, отсюда недалеко.
Может, нам по пути? Ты еще не уходишь?
Не-а, посижу еще. Дома сейчас заделья нету, он вновь вернулся к своему поделку.
Ясно. Ну, до завтра.
Давай, не поднимая глаз, ответил мой странный новый знакомый.
Наверно, без тролля Йонке совсем плохо, подумал я и отправился восвояси.
IV
На следующее утро я проснулся как никогда бодрым и отдохнувшим. Не скажу, что раньше я спал плохо, но здоровая прохлада дедова жилища вкупе с целебным морским воздухом подействовала на меня как нельзя лучше, придав ясности моим мыслям и чистоты намерениям. Я принадлежу к числу тех людей, которые не нуждаются в роскоши обстановки и утонченных манерах окружающих для того, чтобы чувствовать себя комфортно, свежей постели и простой пищи мне, как правило, достаточно для этого. Я улыбнулся, представив, как отреагировала бы моя матушка, не обнаружив утром у своей кровати лохани с теплой, пахнущей розами или лимоном водой для умывания да французских кексов к позднему завтраку. Сказать, что чертям в аду стало бы тошно – значит не сказать ничего.
Я быстро поднялся, привел себя в порядок у висящего в прихожей умывальника, пригладил мокрыми ладонями волосы и, вооружившись детским любопытством и подростковой сдержанностью, вышел наружу. Деда нигде не было видно, и я решил, что он подался уже в свои мастерские, великодушно позволив мне в первое мое утро здесь поспать подольше.
Мне вспомнились вчерашние слова моего нового знакомца о том, что дед – колдун, и настроение мое несколько понизилось. Не могу сказать, что я принял сказанное Оле на веру, но должен был признать, что в поведении и образе жизни деда и впрямь было что-то странное, не сочетающееся с моими понятиями о существовании простого лодочного мастера и доброго христианина. Почему он, к примеру, не ходит в церковь, как другие? В нашем роду все были честными лютеранами, и воскресное посещение храма являлось обязательным ритуалом! А его уединенное, стоящее особняком жилище? По вросшим в песчаную почву остаткам лачуг я понял, что раньше дедов дом был окружен соседями, но теперь все они предпочитали строиться и жить выше, на склонах холмов, в стороне от Птичьей Скалы. Хотя, подумалось мне, то, что дед избегает церкви, я слышал лишь от вчерашнего парнишки, а переселение рыбаков на пару сотен метров дальше по берегу могло иметь и другие причины, далекие от колдовских практик, что приписывает деду суеверная мать Оле… В общем, я решил до поры оставить эти размышления и вернуться к ним лишь тогда, когда буду обладать необходимой для трезвой оценки информацией. Что меня действительно заинтересовало, так это высказанное вчера молодым «викингом» утверждение о гибели брата моего отца, явившееся для меня полнейшей новостью. От матери я знал, что у отца был брат, который умер еще отроком или юношей, но тем моя информированность и исчерпывалась, о том, что этот человек погиб, мать не говорила, а сам отец никогда не заговаривал при мне на тему своей семьи. Поначалу я решил было, что при первом же удобном случае спрошу деда об этом, но потом, вспомнив слова Оле о страшных переживаниях старика по поводу смерти сына, якобы доведших его до «черного промысла», оставил эту затею и пообещал себе быть предельно осторожным с чувствами несчастного старца.
Размышляя обо всем этом, я не спеша шел вдоль морского берега в направлении рыбацкой пристани, осторожничая и соблюдая дистанцию к накатывающим на берег серым пенистым волнам, оставлявшим на гладком, вышлифованном ими песке ракушки и блеклые листики водорослей. Чайки кружили над Птичьей Скалой, и с того места, где я находился, мне была видна ее сплошь покрытая гнездами сторона, могучим обрывом уходящая в море. Отсюда это выглядело так, словно какой-то неведомый великан в незапамятные времена рассек пополам гору, а затем отбросил «морскую» ее половину в сторону, заставив Птичью Скалу нависать над Северным морем, высматривая в волнах разлученного с ней близнеца. Не знаю почему, но при виде этого исполина меня всякий раз охватывало неприятное чувство, заставляющее поеживаться и наводящее смутную тоску о чем-то, для чего я не мог подобрать определения. Быть может, причиной тому была моя боязнь высоты, которую я, в угоду своей подростковой спеси, скрывал от окружающих за маской лихой бравады? Ведь что еще в мире могло символизировать высоту и исходящую от нее опасность, как не обрыв Птичьей Скалы, от одного вида которого захватывало дух? Пожалуй, ничто на свете не могло бы заставить меня подойти к его краю!
Еще не дойдя до рыбацкого порта, я заметил небольшой баркас, подваливший к берегу и собирающийся швартоваться. Фигурки людей на его борту забавно суетились, перебрасывали друг другу какие-то не то веревки, не то канаты, а опавший треугольный парус оголил раскачивающуюся из стороны в сторону вместе с лодкой мачту. Надо же – я лишь совсем недавно проснулся, а первые рыбаки уже вернулись из моря после утреннего лова! Интересно, есть ли у них там что-нибудь, кроме селедки? Я чуть добавил шагу.
В парнишке, спрыгнувшем на берег, я сразу узнал Оле – его длинный светлый чуб, в ином случае закрывающий пол-лица, ветер трепал, словно знамя, а рыбацкая тужурка с чужого плеча придавала его движениям неуклюжести, но, конечно же, только внешне – выросший на море и с ранних лет помогавший отцу в нелегком рыбацком деле паренек просто не мог быть таковым. Взгляните только, как ловко он перехватил канат и обмотал его вокруг вбитого в землю обрубка, какими отточенными, привычными движениями разметал он деревянные ящики вдоль полосы прибоя и бросился назад в лодку, чтобы заняться разгрузкой, и вы поймете, что неуклюжестью здесь и не пахло. Выглядел Оле совсем взрослым, настоящим рыбаком, и трудно было поверить, что где-то в складках его пропитанной солью и морским ветром робы скрывается очередная заготовка для маленького тролля – будущего попутчика и талисмана красавицы Йонки. Я сказал «красавицы», ни разу не видев девчонку, но это совсем неважно, ибо очевидно, что, даже окажись она горбатой и одноглазой, пылкое сердце юного викинга видит ее иначе, наделяя чертами, повторить которые природа уже не в состоянии.