Kitobni o'qish: «Испытание на прочность. Сборник рассказов»
1. Сотканный из ветра
Ему снился горячий ветер. Сон этот не имел ни очертаний, ни цвета, только осязание. Напор горячего степного воздуха крепко обжигал кожу лица, заставлял щуриться; он набычился, но упрямо шагал вперед. Этот напор ветра, травного, чуть отдающего лошадиным потом, гречихой, дегтем и еще черт знает чем, но таким родным, его самого суть составляющим, был ему приятен. Он и себя, молодого, веселого, красивого, не видел, только ощущал частью степи. Он не видел отцовой хаты, не видел лица матери, но этот горячий запашистый ветер переполнял его той давней жизнью с такой силой и болью, что он заплакал. И проснулся.
Лизавета похрапывала безмятежно на соседней подушке, разметав черные волосы. Жена, мать его сына, вроде бы тоже близкий человек, но совсем из другой жизни. За стеной что-то хряпнулось об пол, и гундосым голосом запел пьяный сосед. Видать, кувыркнулся с табуретки. Степану стало нестерпимо душно, маленькая комнатка в общежитии даже через стенки давила его многолюдьем, человечьей вонью, чужими заботами, какой-то мышиной возней. Он потихоньку выбрался из-под одеяла, сунул босые ноги в валенки, прикрыл дверь, вышел на крыльцо.
С вечера круживший обильный снегопад утих, улегся пышным покровом на улицы, заборы, занес бараки. Побелела и зубчатая стена леса, подступившая со всех сторон к рудничному поселку. Небо прояснилось, и ночная его чернота ярче сияющих сугробов сверкала, густо выстланная звездами. Полная, оглушительная, вымороженная до космических высот тишина наполнила душу тоской. Здесь, в мире без запахов и родных звуков, для него не было жизни. Он не мог об этом говорить с женой, с мужиками на работе, с сестрой, которая и вообще-то была бабой жалкой и глупой, он не мог об этом даже думать словами. Он это ощущал всем своим существом, должно быть, поэтому так навязчиво и часто во сне мучили его ароматы степи.
Кинув «беломорину» в сугроб, он, дрожащий от мороза и невнятного бешенства, вернулся в дом. Какие– то дикие обвинения колотились в голове – в адрес каких-то неясных тех, или неизвестного того, или несправедливой судьбы: «Убили, просто убили, раздавили – не встать…»
И тут же угрюмо и зло сказал вслух: «А это еще посмотрим, встать или не встать».
С той ночи он как-то сильно переменился, даже мужики, товарищи по бригаде, заметили поселившееся в нем ожесточение, как-то опасливо стали его сторониться. Первым делом Степан сходил в управление рудника, написал заявление, что хочет строиться. Там не возражали, отвели участок на новой улице, даже отдали только что разобранную избу – бывшую контору. Перевез бревна, выкопал яму под будущий подвал, выложил из камня фундамент. К лету дом уже стоял, не бог весть какое сооружение, но посередине выложена была огромная печь с лежанкой, многочисленными дымоходами, выходящая теплыми белыми боками во все четыре комнатенки. Хозяин уже понимал, каково зимовать в этих краях!
Лиза радовалась, что он загорелся обустройством – и вместе с тем в душе ее поселилась безотчетная тревога. Степан стал замкнутее, сосредоточеннее на каких-то своих внутренних мыслях. Он словно бы что-то задумал, но ей там, внутри этих дум, места не было. Он с нею не советовался, не шутил, выдавал лишь готовые решения. Вдруг скажет:
– Завтра на рынок пойдем, надо поросенка взять, за лето свое мясо вырастим.
Или неожиданно спросит жену:
– Где соседи семена берут? Давай, готовься грядки копать, без огорода какая жизнь, не прокормимся. В магазинах-то овощи только по сезону, а жрать круглый год хочется.
И Лиза кидалась искать семена, опрашивать соседок, что тут, на северах, вообще за короткое лето вызревает. Оказалось, очень даже многое, лето было хоть короткое, но уж картошка – моркошка росли. Лиза даже инициативу проявила: взяла десяток цыплят, там, глядишь, и свое воспроизводство наладится. И робко мужу намекнула, что неплохо бы и сарай, и баньку свои срубить, в городскую общую ходить далеко, да и противно. Он согласно кивнул, через неделю привез машину горбыля, рулоны рубероида, несколько бревен для остова.
Год и другой прошли в строительных хлопотах. На работе тоже все у него шло своим чередом. Степан ушел из бригады, не любил он ковыряться в забое, давила его нависающая кровля. Стал механиком участка, потом – шахты. Раньше почему-то свою квалификацию по механической части не обнаруживал. Не собирался здесь оседать. Теперь осваивал насосы, подъемные механизмы, лебедки, скиповое хозяйство. Вот уж где у него всё ладилось! Через это свое пристрастие к технике он даже в героях оказался. Правда, поневоле, через большое несчастье.
Случился на той шахте, где он работал, прорыв воды при проходке, не катастрофический, но один горизонт залило полностью. Горняки, что работали в забоях, оказались отрезанными, надо было срочно откачивать воду, а залитый водой насос чихнул – и заглох. Степан, как упертый, несколько раз нырял к нему, дергал, крутил, на ощупь что-то там подвинчивал, – и ведь затарахтел, гадина! Заработал, тварь такая! Воду откачали, перепуганных горняков подняли на-гора, они чуть не со слезами Степана обнимали, он, сам взволнованный донельзя, куражился: "Что ж вы думаете, я своё оборудование не знаю, сладить с ним, хоть на суше, хоть под водой, не смогу?!"
А вечером напился до бесчувствия, знал про себя, что могло ведь и по-другому закончиться. Не любил он подземную работу.
Но что уж бога гневить, рукастый и головастый был муж у Лизаветы. Вот только сильно смурной. Чувствовалось, что гнетет его какая-то внутренняя боль. Чуть хозяйственные хлопоты отпустили, начал выпивать. Да не в шумных компаниях, не в загулах, а сам с собой, в одиночку. И сказать ему в укоризну ничего нельзя – прямо вызверится весь, убить в такую минуту может! А уж у Лизы вслед за сыночком дочка нарисовалась. Степан вроде бы лицом просветлел, когда на маленькое создание загляделся: такая светленькая, смешная, ручонками за палец хватается и цепко держит!
Держит. И опять нахмурится, отойдет. Как будто непрестанно и неуступчиво боролись в нем две жизни, та, прошлая, счастливая, и эта, нынешняя, в которую загнали его, согнули и заставили выживать самым рабским образом. И сколько он ни хорохорился, сколько ни убеждал самого себя, что он – хозяин своей жизни, не получалось. То есть все шло успешно, а убедить самого себя не получалось.
Лизавета осторожно начала поговаривать, что с двумя детьми да не расписанными жить – не годится. Он отмалчивался до тех пор, пока не миновали шесть лет вынужденной ссылки. Ну да, их, вышедших в ту войну из окружения, сосланных на северные рудники на проверку, так и звали «шестилетниками». Теперь, по истечении срока, он мог выезжать из этого городка хотя бы в отпуск, писать письма родным, тем, из прошлой жизни.
Ничего не объясняя жене, Степан взял отпуск и отправился туда, на Кубань, в те самые горячие запашистые степи, которые непрерывно мучили его сладкими снами и ветрами. Там был отцовский дом, старая мать и…довоенная семья, жена и трое детей.
Только там он узнал, что мать уже в конце войны умерла, жена страшно бедовала, едва сводя концы с концами. Она уже не чаяла его увидеть, не получая никакой весточки от вдруг пропавшего на войне мужа. Кто ж бы ей, полуграмотной, далекой от государственных соображений, мог объяснить, что есть такая страсть, такое наказание: «высылка без права переписки»! В душе она его уже похоронила. А встретившись, чуть сама от потрясения на тот свет не отправилась: жив! Вполне благополучен! Да еще и там, в далекой стороне, детей нажил.
Марфа и рыдала, и смеялась одновременно, как помешанная, ведь такая любовь была, как он ее миловал, какой веселый, легкий, сильный был! В радости жила, в радости рожала, горы готовы были оба свернуть! А тут сидит сыч угрюмый, в узел завязанный, слова еле из себя выдавливает. Виноватый и не без вины. Не могла она его простить, не могла, не узнавала, не понимала! Но и детей одной – чувствовала – ей не поднять.
Степан тогда сделал еще одно нечеловеческое усилие, так хотелось вернуться в родные края! Пошел к директору местного завода, там ему написали бумагу, что очень нуждаются в механиках, что семья у Головченко бедствует, дом – заваливается, трое детей без отца голодают, жена работать не может…
Рудник на эту бумагу холодно ответил, что им самим механик этот нужен. Да, шесть лет прошли, Головченко может ездить в отпуск, но обязан здесь отработать… И дети у него здесь тоже ждут отца.
Капкан захлопнулся. Уже ничего не чувствуя в омертвевшей душе, Степан оформил развод с такой же онемевшей от бесчувствия Марфой. По договоренности они поделили детей: двоих девчонок он забрал с собой на север, сына оставил матери. Никому из них старался в глаза не смотреть. В поезде выпил, не закусывая, бутылку водки, чем напугал до смерти дочек, кормили и утешали их в дороге соседи по вагону. В те времена народ был душевнее, добрее, хоть и беднее. Но к приезду Степан проспался, пришел в себя, и на перрон вышел с суровым лицом человека, который знает, что делает.
Придя домой, представил обомлевшей Лизавете девочек и строго сказал сразу всем:
– Теперь мы одна семья. Хотела расписаться? Я готов. Вот тебе дочки.
И дрожащим от переживания девочкам:
– Будете ее звать мамой и слушаться. Здесь вас никто не обидит, вы у родного отца.
Лиза-то всё приняла, пласталась день и ночь с хозяйством и детьми, старалась новым дочерям в школьных неурядицах помогать, своих малышей на ноги ставить, перед Степаном стелилась, словно она чем-то виновата была в этом его двоеженстве. А дело-то это в их городке было самое распространенное: чуть ли не все поголовно – сосланные, добровольно завербованных совсем мало. В этих краях люди не касались чужих бед и несчастий, никто никого не осуждал. Выживали. А у кого получалось, заново жизнь строили. Глядишь, и счастье в оконце малое заглянет!
В дом Головченко оно почему-то не заглядывало. С тех пор, как семья его почти удвоилась и стала законной, Степан крепко стал выпивать, жену поколачивать, сны про степной ветер больше его не мучили. Осталась горькая явь и …беспробудное пьянство. Не было счастья этой семье. Даже когда он просил прощения у плачущей Лизы за дебош и синяки, глаз не поднимал. Он себя считал за всё виноватым – и не хотел этого признавать, не мог смириться с тем, что на этой проклятой войне потерпел поражение, хоть и вышел из окружения.
Жизнь она ему оставила, но сердце разрубила надвое. Не срасталось.
2. Неотправленные письма
«Уважаемая коллега! Считаю должным привлечь ваше внимание к легкомысленному поведению одного из ваших педагогов, проступку, который подвергал жизнь воспитанников детдома из вашего города реальной угрозе…»
Михаил Петрович перечитал суровые слова, слегка нахмурился и посмотрел в окно. Смеркалось. Он только что вернулся с вокзала, где он сам, его дочь и студенты ее группы педагогического ВУЗа провожали этих самых воспитанников, возвращавшихся домой после каникулярной поездки в Ленинград. Возбужденные восьмиклассники выглядели абсолютно счастливыми, студенты на прощание прогорланили им под гитару какие-то импровизированные частушки, где рефреном шел невообразимый призыв: «И мы в который раз, призываем вас, вернутся к на-а-ам, тарира – рира -рам!» Насовали детям пакетов с провизией на дорогу, долго махали и слали воздушные поцелуи сияющим в окнах вагона мордашкам…
Он вздохнул и опять взялся за ручку.
« Вы только представьте себе, что пионервожатая из детдома, ни с кем не согласовав свое путешествие, привезла группу из 20 воспитанников на новогодние каникулы в Ленинград. Прямо с вокзала привела детей в институт, где сама начинала учебу на дневном отделении и потом по легкомыслию перевелась на заочное. Она нашла своих сокурсников, познакомила их с детьми и объявила, что неделю они смогут «как-нибудь перекантоваться в любой школе», – это ее выражение!»
Тут он опять прервался, перевел дыхание, сердце стало ни к черту. Снова вспомнил, как ему позвонила дочь и, задыхаясь от волнения, начала кричать:
– Папа, их двадцать человек, она говорит, что они даже на вокзале смогут. Но это же нельзя! Давай мы их приютим в твоей школе, в спортзале, у тебя же все равно каникулы, там пусто! Всего на пять ночей!
Ошеломленный ее натиском, он только и смог выговорить:
– Ты что, хочешь, чтоб меня под суд отдали? Превратить школу в ночлежку!.. Это невозможно! Давай, вместе с ними подъезжайте к школе, я буду там через полчаса.
Когда он увидел эту группу усталых, в одинаковых пальтишках казенного образца, детишек, с котомками за спинами, эту пионервожатую с лицом виноватым и одновременно вызывающим, не намного лучше одетую, чем ее подопечные, у него перехватило горло. Он почему-то спросил:
– А вы сегодня обедали?
– Мы их в студенческой столовке покормили и с собой пирожков на вечер взяли! – быстро отрапортовала дочь.
– Это хорошо, что на вечер взяли…
Опасаясь посвящать в аферу завхоза, Михаил Петрович отпер двери своим ключом, повел детей в спортзал. Они быстро и очень организованно сняли свои пальтишки, уложили на козла, разложили маты. Пионервожатая повела их в туалет, и когда они вернулись, выглядели все намного веселее: перспектива ночевки на вокзале им явно не грозила!
Директор отвел вожатую в сторонку и, стараясь не глядеть на разрумянившуюся авантюристку, веско сказал:
– По школе не бегать, ничего не трогать, свет не включать. Укладывайтесь отдыхать. – Тут он не выдержал и воскликнул – У детей даже простыней нет, о чем вы думали!
А она радостно с готовностью откликнулась:
– Так у нас с собой! Мы и в поезде из экономии постель не брали, просто постелили свои на матрацы, проводница не протестовала! Вы не волнуйтесь, они до света продрыхнут, умоемся и побежим по музеям, у нас такая программа!
Ну, еще бы…
«Вы, как заведующая гороно, должны знать, что восьмиклассники целую неделю вынуждены были проживать в антисанитарных условиях, без соблюдения режима, питаться, где придется, и кое-как. Они с раннего утра и дотемна бродили по городу и, естественно, очень уставали. Такое впредь просто недопустимо! Я надеюсь, что педагог вашей системы будет строго наказан… "
Тут Михаил Петрович опять остановился. Поскольку всю неделю, пока сиротки гостили в его школе, его не отпускало волнение, он въедливо допрашивал дочь, как там ее бывшая сокурсница справляется с детьми, где кормит, куда водит. Выяснил, что обедали они, как правило, в институте, где тоже ни у кого не поднялась рука ограничить вход таким посторонним. С утра, перекусив чаем с кашей в забегаловке, шли в музеи: побывали в Эрмитаже, в Морском музее, в Русском, опять в Эрмитаже, от которого они пришли в полный восторг!
Посетили театр комедии Акимова, невероятно, но их даже пустили на вечернее представление балета «Ревизор» в Кировском! У студентов в эти дни еще шла полным ходом зимняя сессия, но они умудрялись участвовать в этой авантюре – проводили экскурсии детей по городу, объявили по институту конкурс на лучший подарок: такого здесь никто не помнил!
«Думается, что вы, как лицо ответственное, отдаете себе отчет, что я, как человек невольно втянутый в эту авантюру, не мог доложить по инстанциям о недопустимом происшествии. Но и оставить без последствий поступок педагога, хоть и в ранге пионервожатой, не считаю возможным. Она должна понять, что дети – не материал для подобных экспериментов с не просчитываемыми последствиями!»
Что-то подобное он сердито выговаривал и этой девице, как там ее… Лильке что ли… Она рассеянно его выслушала и ни к селу – ни к городу вдруг сказала:
– Когда я пришла к ним работать, у них в детдоме совсем не было игрушек, а ведь там младшие школьники – еще совсем малыши! Мы через местную газету объявили сбор игрушек и… домашней обуви, представляете, у них никогда не было домашних тапочек! А потом я увидела, какое у них постельное белье… Да их просто обворовывали, все и всегда! Ну, они меня еще не знают (с тихой угрозой неизвестно в чей адрес). А мы с ребятами старших классов театр организовали и поставили «Братскую ГЭС» по поэме Евтушенко, представляете?! – и засветилась победной улыбкой.
Михаил Петрович посмотрел на свое письмо, нервно покрутил ручкой, отбросил ее, опять посмотрел в уже черное окно. Представил, как его незваные гости в вагоне пьют чай, закусывают пирожками домашней выпечки от новогодних застолий ленинградцев, как взахлеб вспоминают Эрмитаж… Театр… Петра на коне… Львов и сфинксов… Невский проспект. Как достают из своих котомочек припасенные простынки, и проводницы ничего им не говорят, когда они разматывают матрацы и застилают их и подушки своим бельем.
Вдруг Михаил Петрович досадливо комкает свое письмо и бросает его под стол.
… А ребятишки вполне благополучно приезжают в свой городишко, весь детдом от восторга и переживаний за путешественников ходит ходуном остаток каникул. Лилька, едва приведя себя в порядок, бежит в гороно, к своей бывшей учительнице по литературе Ксении Николаевне, и захлебываясь от восторга, рассказывает, как замечательно группу встретили, предупрежденный заранее директор («Золотой человек – Михаил Петрович!») для группы устроил спальню, как в институте детей кормили в столовой, помогли организовать экскурсии.
– Ой, Ксения Николаевна, я же вам говорила, что ленинградцы – особые люди, такие душевные, такие воспитанные, уж я-то их успела узнать и полюбить! А как дети были счастливы! Ну, когда они еще смогут побывать в Ленинграде, подумайте сами! И ведь мы обошлись минимумом средств – только на дорогу! А вся выписанная в профкоме помощь ушла на питание, да и то нам все помогали, везде помогали!
– Лиля, но разве на это можно рассчитывать? – стараясь говорить строго, подняла на нее глаза изрядно поседевшая за свою педагогическую практику Ксения Николаевна.
– Конечно! – убежденно ответила Лилька, – только на это и нужно рассчитывать! Или мы не советские люди?
– Ладно, советский человек, беги к своим пацанам, – вздохнула Ксения Николаевна, – у меня тут есть дело неотложное.
Лилька убежала, а заведующая гороно придвинула листок бумаги с твердым намерением написать письмо «золотому человеку» с благодарностью за чудесные каникулы сирот из детдома.
«Здравствуйте, дорогой коллега! Когда Лиля придумала эту поездку в Ленинград, никто не верил, что это возможно. Но вы согласились принять детей, взвалить на себя в каникулярное время такие обременительные хлопоты, и смогли лишний раз укрепить у всех у нас веру в человеческую доброту. По сравнению с вашим поступком моя зарплата, отданная детям на поездку, просто ничего не стоит!»
Тут она рассердилась сама на себя, на упоминание этой зарплаты, на меркантильность ноты, так некстати прозвучавшей в этой почти сказочной истории. Да и кому она напишет? Лилька даже номер школы не помнит, в которой вместе с детьми провела пять ночей, говорит, возвращались затемно, табличка прибита высоко…
Ксения Николаевна засмеялась, скомкала листок и бросила его в корзину. Да и что ее письмо «золотому человеку», разве он не видел своими глазами этих путешественников? Мою дорогую, сумасшедшую авантюристку Лильку?!
Она перед самым отъездом написала заявление в прокуратуру о том, что в детдоме орудуют воришки, обирают детей почем зря. Завертелось расследование. Наверное, даже не подумала, что и любимой учительнице, нынешней заведующей гороно, попадет по первое число! Но это уже совсем не сказочная история.
3. Удачное замужество
Начальник железнодорожной станции Виктор Петрович овдовел. Похороны, поминки, девятый день прошли в хлопотах и воплях Надиной родни. И лишь к сороковинам он вроде как опомнился и осознал всю громадность своего горя. Дом за эти дни посуровел, и дело даже не в том, что по-прежнему на зеркалах болтались черные тряпки, никто не делал уборку и не раскрывал штор. Просто дети вели себя не как при Наде – не шалили, не ссорились, и даже разговаривали тихо, потерянно. Как будто черная беда всех накрыла и придавила к земле.
Еще сколько-то вдовец сидел, замкнувшись, обдумывая, как вытащить свое пришибленное семейство к жизни и, наконец, отправился на работу. Полдня прошли в суете, как всегда накопилось дел! А ближе к вечеру отправился Виктор Петрович в будочку стрелочниц. Поговорил с дежурившей молодой женщиной, хмурясь от ее жалостливых взглядов, и неожиданно спросил:
– Пойдешь за меня, Катерина? У меня – четверо… Но тебя не обижу.
Катя, помолчав минуту, сказала:
– Да ведь и я с дитём… Дочка у меня.
– Знаю. Все мы тут на виду. Ну, и как решаешь?..
Так она пришла в дом, хлопотливая, безотказная. Против Нади – не такая красавица, не шибко грамотная, но с детьми сошлась быстро. Может, как раз потому, что не было в ней заискивания, попыток строить из себя хозяйку или мать. – Одна беспредельная доброта, понимание детского горя… Мужа, робея, по-прежнему звала Виктором Петровичем, откликаясь на каждое приветливое и доброе слово смущенной светлой улыбкой. Но…сама себе не призналась бы, что из бабского сострадания сразу прониклась к нему ласковой и безоговорочной любовью.
Он же был доволен, что угадал в ней отзывчивое сердце. Конечно, обоим было не до ухаживаний: хлопот – полон рот, успевай, поворачивайся! Но совместная жизнь делает свое дело. Постепенно и он оттаял, после работы спешил домой, даже начал пошучивать, затеял какие-то пристройки к дому – вроде террасы. Что ж удивляться тому, что через год с небольшим Катя родила сына. И ведь чудное дело – работа, колготня, пузо на нос лезет, а Катерина прямо цветет! Соседки, перемывая косточки, только головой качали: «Удачно, видать, Катька замуж вышла, ишь, лётает, ровно ей шестнадцать годков!»
А еще через год Виктор Петрович умер. Инфаркт. Так запоздало, видишь, горе аукнулось. Да и в возрасте был, много старше второй своей жены. На похоронах Катя даже не выла, просто раскачивалась на табуретке из стороны в сторону, держа на руках маленького Витьку. Глядя на нее, безмолвной стайкой стояли у гроба еще пятеро – все девчонки…
Похоронили начальника за счет конторы, еще сколько-то выписали от профсоюза помощи. Но шесть ртов – сама седьмая! Даже раздумывать не приходилось – и Катя пошла опять на станцию, в стрелочницы. Ей посочувствовали и оформили кроме того мыть контору и вокзал. Старшим девочкам Катя сказала: «Дом – на вас, я – в заработчиках. Трудно нам будет, да видно так Бог судил. В школу мне ходить недосуг, сами старайтесь и малым помогайте. Завтра все на огород, без него не прокормимся».
Не мастерица была речи говорить, да в такую минуту мозги хорошо работают: дети ее поняли. На всей улице не было семьи дружнее, чем эта… Хотя пришлось им пережить еще не одну неприятность. Ходили на дом учителя, забегали соседки, и у каждой невольно срывалось: «Катя, да сдай ты их в детдом, эка тягость, где тебе поднять?!» Терпела, отмахивалась, но как-то вывела двух соседок из дома во двор со словами: «Что значит – сдай? Это вам порожняя поллитровка что ли? Видеть вас всех не хочу!»
Так и повелось: взрослых в этом доме почти не бывало, зато ребята с улицы толклись у Черницких весь день. Мамка-то чуть ли не всегда на работе! Свобода!
Как-то профком решил выделить Кате путевку в Крым, дети подросли, уже самостоятельные, побудут одни, пусть баба передохнёт! Катя, стоя в дверях, выслушала председателя и тихо ответила:
– Какой мне курорт… и одеть в люди нечего. Не ровня я этим…курортницам.
Помолчала, отмахнулась от попыток председателя возразить, и неожиданно для себя продолжила:
– Мне и мать говорила, не по себе, девка, дерево гнешь. Как будто без нее я этого не понимала. За детей я шла – им и кстати пришлась. – И опять помолчала. Да вдруг, светлея лицом от неожиданно прорезавшейся улыбки, призналась чужому человеку:
– А полюбил меня Виктор Петрович, ох, как полюбил, какие слова мне говорил…Никто сроду такого счастья не испытывал, как я в эти два года. Мне с высоты этой никогда не упасть, хоть небо на землю рухни! Никакая работа не в тягость, никаких страхов не боюсь. Не надо мне и жалости вашей, пустое это все… Вы бы лучше путевки в пионерлагерь присудили, девчонки обрадуются, да и я передохну.
На том и порешили.
…Зимой объявился старший сын Виктора Петровича, Славка, он уж самостоятельным был на момент смерти матери. А к отцу на похороны не приезжал – простить не мог, что тот так скоро женился. Пришел вроде как проведать сестер, скривил губы на подбежавшего маленького Витьку. Катя хлопотала у стола, готовя угощение для молодого инженера, девчонки шумно делили ленточки, косыночки – подарки брата. Катиной Светке и Витьке подарков не было, только своим сродственницам.
От ужина гость отказался, Кате только и сказал:
– Ну что, выгадала ты от своего замужества, счастлива? Ну, давай, ликуй дальше.
Катя прямо обмерла.
Он ушел, справившись со своей задачей, но на душе было совсем паршиво: хотелось справедливости, а получилось, что сволочь ты, Славка, распоследняя…
С той поры он с каждой зарплаты посылал деньги сестренкам, бывало, и посылки слал, в письмах приписывал: "Катерине передавайте привет, слушайтесь ее, помогайте". Катя молча слушала и так же, не обронив ни слова, уходила на кухню. Не то, чтобы она его простить не могла… Даже и не судила парня за те глупые слова, в сердцах брошенные. Но и себя переломить не могла – не откликалась на его покаянные приветы.