«Дневник. Том 1» kitobidan iqtiboslar
Выйдя на Дворцовую площадь с Миллионной, я остановилась. Шёл снег. Покрытая снегом чёрная шестерня на штабе неслась вверх. Колонна, штаб, Адмиралтейство, Зимний дворец казались грандиозными и вместе с тем призрачными, сказочными. А внизу по сугробам сновали маленькие, согнутые, сгорбленные, в платках и валенках тёмные фигурки с саночками, гробами, мертвецами, домашним скарбом, такие чуждые этой призрачной, царственной декорации.
Бесконечно мне жаль людей - такие они одинокие, несчастные, как слепые котята торкаются бедной своей беззащитной головой, страдают до исступления, и только что начинают прозревать, как их физическая машина уже отказывается служить и наступает конец. И несмотря на все свои страдания, на мучительное одиночество - в этот короткий миг, данный для жизни, - как старается бедный человек проявить, выявить своё божественное, свой дух, свою миссию, дать всё, что может, из данного таланта вернуть десять. Бедные Тургенев, Лев Толстой, Наполеон, Пётр, - я думаю, что Петру не раз хотелось размозжить голову о камни от ужасного одиночества. И чем выше человек, тем более одинок. Не жаль лишь тех, кто, замкнувшись в свой маленький мирок, благоденствует. Не помышляя ни о чём.
"Тургеневу немножко легче жилось, чем нам, на его глазах друзей пачками не расстреливали".
И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать... но я бы хотела истлевать в Риме, в моей Святой земле. Там и земля должна быть культурна, каждый атом дышит прахом стольких бессчётных поколений культуры.
10 февраля.1942г. <…> В квартире 98 нашего дома жила некая Карамышева с дочкой Валей 12 лет и сыном-подростком ремесленником. Соседка рассказывает: «Я лежала больная, сестра была выходная, и я уговорила ее со мной побыть. Вдруг слышу, у Карамышевых страшный крик. Ну, говорю, Вальку стегают. Нет, кричат: спасите, спасите. Сестра бросилась к двери Карамышевых, стучит, ей не отворяют, а крик “спасите” всё пуще. Тут и другие соседи выбежали, все стучат в дверь, требуют открыть. Дверь отворилась, из нее выбежала девочка вся в крови, за ней Карамышева, руки тоже в крови, а Валька на гитаре играет и поет во все горло. Говорит: топор с печки на девочку упал. Управхоз рассказал сведения, выяснившиеся при допросе. Карамышева встретила у церкви девочку, которая просила милостыню. Она ее пригласила к себе, обещала покормить и дать десятку. Дома они распределили роли. Валя пела, чтобы заглушить крики, сын зажимал девочке рот. Сначала Карамышева думала оглушить девочку поленом, затем ударила по голове топором. Но девочку спасла плотная пуховая шапочка. Хотели зарезать и съесть. Карамышеву и сына расстреляли. Дочку поместили в спецшколу. От нее узнали все подробности, рассказ управдома Ивана Михеевича». <…>
уцелели. Наташа принесла слухи из ТАССа
Шёл снег, деревья в вышине тихо, тихо толпились вокруг церкви, напоминали деревню, из полуоткрытой двери просачивался уютный, мирный розоватый свет, такой далёкий от нашей бурной военной жизни. А среди тихих деревьев медленно плыл вверх стратостат. (1 января 1943 г.)Вышла вчера на набережную около 8 часов вечера с 12-й линии и остановилась. Весь противоположный берег Невы залит закатным солнцем. Окна сияют, как расплавленное золото. Верхний тамбур Исаакиевского собора переливается, как огонь маяка, больно глазам. Английская набережная, Адмиралтейство, Зимний и дальше - всё горит. Трамвай не шёл, пошла пешком через Николаевский мост; закат догорел, набережные потускнели. Нева ходила ходуном и отливала синей сталью и голубым перламутром. А по зелёно-голубоватому небу розовым пламенем горел разметавшийся костёр лёгких облаков. Дух захватывает от этой красоты. (17 апреля 1943 г.)
Пётр был гениален и сверхчеловеческого масштаба; был и он сам, и все его мечты. И за ним ринулось всё, что было лучшего в России. Двести лет это лучшее впитывало в себя квинтэссенцию латино-германской культуры и утончалось до бесконечности, живя, как огни, над спящим глубоким болотом. Россия была как вздутый пузырь, на вершине которого были эти лучшие. Пузырь лопнул, прорвался. И теперь, пожалуй, жизнь не войдёт в норму до тех пор, пока вся масса не взболтается, не окультурится, не выделит из себя оформившийся класс с ощущением отечества, которого у них пока нет.
Меня ужас, жуть берёт при мысли о России. Одичавшая, грубая жизнь, грубый язык, какое-то чуждое мне.
18 июня. Я бесконечно устала. Мне кажется, что каждое мое ночное дежурство берет у меня полгода жизни и килограмма два веса. Следующий день я лежу замертво между хождениями в столовую. Сегодня второй день, но и то еще я не отдохнула. Двадцать часов почти все время на ногах, работа неинтересная, начальство отвратительное. Не знаю, что и делать. Вообще что делать? Может быть, самое умное было бы копить денег на гроб, купить доски, заказать гроб; затем скопить достаточно хлеба, чтобы быть отпетой и похороненной по-человечески. И ждать смерти. Надо же смотреть в лицо действительности: если ничего не изменится, не случится чуда, если нас ждет второй год блокады и я буду так же питаться, как сейчас, я протяну еще самое большее три месяца. Я это чувствую по убыли физических сил. Это не мешает мне разоряться на книги: купила Еврипида второй том, второй том Ключевского, который Юрий увез и не вернул, ищу пятый том, нашла Стасюлевича два тома «Материалы к истории Средних веков». Эти книги я видела только у Е.И. Замятина; искала, но никогда у букинистов не видала. Сейчас же выплывают очень интересные книги у букиниста на Симеоновской, и я, вместо того чтобы копить на гроб, охочусь за книгами. Смешно. Одна бомбочка — и ничего не останется. И никто об этом не думает совсем. Фатализм развился невероятно. Жизнь за этот год блокады, бомбежек, артиллерийских обстрелов — фронта, одним словом, доказала с полной ясностью, очевидностью, что от судьбы не уйдешь. И никаких мер принимать не стоит, и бояться нечего, все равно смерть тебя найдет, если тебе положено погибнуть.