Kitobni o'qish: «А ты во мне живёшь…»

Shrift:

Истоки

2 ноября 1924 года в городе Батуми в интеллигентной семье, у молодой и красивой супружеской пары Урании и Фемистокла Григориади родился их первенец – сын Григорий. Из родильного дома маленького Гришеньку привезли в большую дружную и любвеобильную семью: кроме родителей к услугам „маленького принца“ в семье были две бабушки и прабабушка. Существует такая поговорка: первый ребёнок – последняя кукла; первый внук – последний ребёнок. Ну а первый правнук, надо полагать, и первый ребёнок, и последняя игрушка. И все три бабушки с упоением купали в волнах трогательной заботы своего «последнего ребёнка» – пухленькое большеглазое существо, любовно теребили длинные волнистые волосы на кругленькой головке, наряжали его, пели колыбельные и потешные песенки, играли «в сказки». Может быть именно эта большая бабушкинская любовь, да помноженная на три, и послужила основанием той неподдельной любви к людям, к жизни, которая не иссякла в поэте до последних его дней.

До последних дней – не фигуральное выражение. Я была свидетелем этого человеческого счастья – дарить себя людям. Он не делил людей по степеням и чину, по нужности или ненужности для «шкурных интересов», ни по степени образованности – но были ему небезразличны все, в ком видел (или провидел) извечные атрибуты порядочности. И сводились они к веками проверенным библейским заповедям, в том числе – не делай людям того, чего не пожелаешь себе. Верующим он не был. Но Библию когда-то читал. Открывал её и теперь иногда. Нравилась «Песнь песней». Мечтал создать цикл стихов под названием «Суламифь». С уважением относился к христианским догмам, очищенным от привнесённых всяческими лжеучителями искажений. Больше того – чувствовал в себе какой-то скрытый, как он говорил, источник духовных волнений, желание, нет не желание, а скорее ощущение способности вести людей, увлекая их христианскими идеалами. И, если бы он мог стать служителем Церкви, не сомневаюсь, что за ним бы шли, как шли за священником Александром Менем.

Он не знал, был ли крещён. Родители коммунисты – крестить ни в коем случае! – но христианки бабушки… Они не могли открыто противиться однозначному «нет» родителей, не допустили бы сговора между собой, а потому, считал Григорий, каждая могла втайне от остальных покрестить внука. Так что, говорил он, может не крещён, а может крещён трижды (две бабушки и прабабушка).








Родители



Родители работали в греческом книгоиздательстве «Коммунистис». Фемистокл Григорьевич занимал пост редактора художественной литературы. Зная 12 языков, занимался переводами. Почти все учебники для греческих школ переведены были с русского языка на греческий – отцом. Переводил он и художественную литературу. Кроме того, отец был одним из крупнейших фельетонистов.

Урания Георгиевна работала корректором в этом же издательстве. Заботы о благополучии большой семьи заставляли молодую хозяйку идти на дополнительные заработки – была мама Григория искусной швеёй. В пору её юности ещё приучали девочек к рукоделию. И она, старательная во всём и способная, научилась очень хорошо шить. Кроме основной работы успевала она подрабатывать шитьём одежды местным модницам: в магазинах выбор был невелик, а Урания Георгиевна шила вещи на профессиональном уровне.

Семья по тем временам была достаточно обеспеченной. Григорий вспоминал, что дома у них было большое венецианское зеркало, персидский ковёр, а у него – подростка, совершеннейшая редкость – фотоаппарат.

Со временем книгоиздательство из Батуми было переведено в Ростов-на-Дону. Влюблённые в своё дело родители не остались в Батуми, в обжитой квартире, в этом, заботливо и терпеливо свитом, уютном гнезде. Они оставили ставший родным город, где жизнь их освещалась и текла в окружении друзей, родственников, сотрудников, где совершались семейные прогулки, катание на коньках зимой и отдых в летнем парке под вздохи духового оркестра. Возможно, тогда маленького Гришеньку заворожило пение трубы в оркестре, и позже он выбрал именно трубу, когда пошел учиться «музыке».

В школу Григорий пошел уже в Ростове-на-Дону.


Дядя отца – крупнейший греческий поэт Янис Дамиантис (настоящая фамилия – Канониди, что в переводе на русский означает «Пушкин», вот и пришлось взять псевдоним). Остальное родственное и неродственное окружение тоже были литераторами.

И тоже верны идеям коммунистического «светлого будущего». Все позже сгинули в ненасытном чреве сталинских застенков.

Из Ростова-на-Дону издательство было переведено в Краснодарский край в г. Крымск (в то время станица Крымская) – центр греческого района. И снова семья последовала за издательством.

Там родилась у них дочь. Назвали Зоя – Жизнь. Но жизнь прожила Зоя короткую – унесла её неизлечимая в то время (1969г.) болезнь по имени лимфогрануломатоз. Детей у неё не было, но была любимица племянница – дочка Григория Афина.





Отец был верным коммунистом, как и три дяди Григория с отцовой и материной стороны. Дядьки были известны тем, что до революции привозили из-за границы контрабандой большевистскую литературу – газеты, листовки, брошюры в тайниках своего багажа. И этих троих потом навсегда увёз ночью «Черный ворон» – крытая автомашина, в ночи приезжавшая за очередным «врагом народа».

Арест отца

Был декабрь 1937 года. Вечером, к моменту возвращения с работы отца, на улице уже совершеннейшая тьма, а дома приветливо горит свет, семья ждёт к ужину главу семьи. Такие моменты для тринадцатилетнего Григория и его младшей сестренки Зои были маленькими праздниками – отец приносил если не гостинец, то весёлую шутку, загадку…, словом – радость.

В тот декабрьский вечер Фемистокл Григорьевич внёс с собой в дом тяжелое облако тревоги. Едва раздевшись, он тихо произнёс: „Сегодня ночью забрали N- (греческая фамилия)“. Повисла гнетуще-недоуменная тишина. И вдруг одна из бабушек с возмущенным удивлением воскликнула

Надо же! А казался таким порядочным!

Мама! – прервал её недоумение отец, – Замолчи. И впредь не только не говори, но и не думай плохо об этом человеке!

Фемистокл Григорьевич уже знал, – это был сигнал: началась кампания против греческой интеллигенции. Последние несколько дней пребывания отца пока ещё дома превратились в трагедию ожидания ночного стука в дверь, чуть подслащенную по утрам радостью, что вот он, здесь! И робкой надеждой – обойдётся…

Не обошлось. 19 декабря 1937 года Фемистокл Григорьевич Григориади последний раз переступил порог родного дома. Он никогда уже не вернётся в этот дом, где осталась осиротевшая семья – жена, сын, дочь, мама, мама жены и бабушка жены. Он уже знал, что их ожидает.

А их ожидало отчуждение тех, кто, как недавно его бабушка, верили, что без причины не арестуют. Их ожидало злорадство завистников. Их ожидало настороженное отношение приятелей (бдительное дьявольское око фиксировало каждый шаг «свободных граждан», каждое слово, каждое дыхание своих подданных). Их ожидало разорение – вынесено из дому было все ценное, якобы конфискация в пользу государства, на самом деле местные «вершители» поделили всё между собой: по свидетельствам очевидцев у одного из «тройки» красовалось зеркало, у другого ковер (или ковры), у третьего мебель… А у сына одного из «правоверных» несчастников (пришёл потом и их час) открыто красовался на груди Гришин фотоаппарат. Мама была уволена с работы с соответствующей записью в трудовом деле. Шить несли только тайком и очень редко.

Юный кормилец

Моим воспоминаниям будет постоянно недоставать каких-то деталей, уточнений. Дело в том, что большой архив Григориади погиб в Германии в 2007 г. во время очередного там наводнения. Из Темиртау я отправила тремя большими картонными коробками ценные бумаги, документы, черновики и не опубликованные чистовики, большое количество писем и копии его ответов на письма, фотографии и всевозможные дорогие нам памятные вещи.

Такой груз увезти с собой в Чехию было невозможно, и я воспользовалась услугами гуманитарной взаимопомощи между Казахстаном и Германией. Груз был доставлен автобусом и помещен в подвальном складе, где и получил „водное крещение“ – когда мы позвонили хозяину о готовности приехать за грузом, он сообщил, что всё погибло и вывезено на свалку. Мою психику это подорвало не на один год.

Но вот, неожиданно, среди бумаг с записями „мудрых мыслей и великих изречений“ наших детей и внуков … обнаруживаю копию письма Григория, посланного в Ленинград Анатолию Ивановичу Заридзе. А. Заридзе в то время писал сценарии для театра и хотел написать пьесу, посвященную судьбе такого человека, как Григорий. Для этого он просил присылать в письмах как можно более подробную информацию о себе

– „ от А до Я“. Григорий написал о себе в нескольких письмах по четыре листа на печатной машинке с промежутками между строчек в один просвет. Письмо, обнаруженное мною, продолжение одного или двух, уже отправленных, и как раз о периоде после ареста отца. Вот несколько цитат из письма.

„Арест отца очень затруднил нашу жизнь, но нисколько не подорвал моей веры в святые идеалы Революции. Посмертную реабилитацию отца мы получили только в 1957 году и только тогда я смог почувствовать себя не приниженным, а человеком, которого так, за здорово живёшь, попрекать нельзя“.

„ Я работал с четырнадцати лет. Сначала грузчиком на вокзале, в той артели, что работала на пункте овощном. Эта же артель обслуживала пункт „Заготзерно“ и прочие организации при станции. Потом я пошел работать на табачный ферментационный завод, опять же грузчиком. А потом, уже во время войны, в пекарню. Учился в нормальной школе, а после школы шел работать. А вечером я шел в духовой оркестр на репетицию – я был трубачом (в оркестре я играл вторую трубу и только во время войны (в начале) – первую трубу“

Вот так мальчишка, впитавший в себя с молоком матери чувство ответственности, порядочности, романтической веры в идеалы, красоту духовного мира, так мальчишка вырос в мужчину, остававшегося жизнелюбивым и жизнерадующимся под всеми уловками испытательницы – судьбы, неоднозначными коллизиями жизни.

В становлении Григория как человека большую роль сыграл его школьный учитель, преподаватель русского языка и литературы А.П. Архангельский. Вот как об этом вспоминал Григорий:

«В школе, где я учился в старших классах, был очень сильный литературно-творческий кружок, возглавляемый моим классным руководителем, прекрасным педагогом, замечательным преподавателем литературы и языка, великолепным руководителем кружка начинающих литераторов, моим любимым учителем – Александром Павловичем Архангельским. В моей памяти сохранилось то, как бережно, чутко, заинтересованно, душевно он воспитывал в нас и любовь к творчеству, и ответственность за написанное, и уважение к слову, и уважение к своему труду. И вот это-то, наверное, помогло мне потом легче находить общий язык с начинающими писать. Само собою вошло в меня его умение внушить молодому человеку уважение к тому, о чем пишешь и к тому, для кого пишешь. И, понимая, как много он сделал для меня, благодарный ему, я стараюсь до сих пор, в меру сил моих и умения, делать то же для других.»

…А потом пришла война. Но об этом в следующей главе

Война

В 1942 г восемнадцатилетним юношей ушёл на войну. С самого начала войны он и его товарищ по несчастью (тоже сын „врага народа“) Комусиди несколько раз подавали заявления в Военкомат, чтобы их послали на фронт в качестве добровольцев. Получали отказ. Однако в конце ноября 1941 года Григорий получил справку о том, что он „действительно призван Крымским РВК в ряды РККА и отпущен до особого распоряжения“. Но пришёл час, когда потребности фронта заставили другими глазами всмотреться в „отверженных“ и дать возможность „особому распоряжению“ вступить в силу.

Из письма Григория Анатолию Заридзе, писавшему пьесу о человеке с аналогичной судьбой.

„В Армию призвали 29 июля 1942 года. Тут же, когда мы явились на сборный пункт в станичный парк, выяснилось, что мы (греки) в списке, озаглавленном „ По морально-политическим соображениям в армию не призывать“. У нас вообще страсть как много умных было до войны – мол, ненадёжные они для нашей армии, пусть их лучше немцы против нас используют. Вот это-то я и сказал одному военкоматскому чину. Реакцию можно было ждать разную, но чудеса бывают – все мы (за редким исключением) пошли. Нас вывели за станицу, где собирали отовсюду – от Новороссийска до Тамани – призывников. Потом нас повели в сторону Краснодара … через горы к Черному морю, к станице Джубга, что чуть севернее Туапсе, где нас разделили. Отобрали русских и всех прочих, кто не был „националом“, а нас – греков, турков, чехов, поляков – словом тех, кто имел государство за рубежом, определили в запасной полк, откуда рассовали по частям армейским. Из нас создали рабочий батальон. И загнали в горы рыть окопы, строить землянки, блиндажи, ДЗОТы. И мы долбили Кавказский хребет кирками и ломами. Ели всё, что съедобного попадало под руки в лесу. Получали мы по 100 граммов хлеба в день и один раз – манный суп, совершенно прозрачный. Потом нас перегнали на другое место. Велели вести себя прилично и тихо – немцы, мол, близко. Это было на горе Семашко под Туапсе, впереди наших войск и мы готовили им окопы, землянки, блиндажи. Даже ДЗОТ один. Потом начался бой, было много раненых и в войсковой части, и среди наших рабочебатальонцев. Нас заставили нести раненых в госпиталь. Вниз, под гору. На горе был уже снег, а внизу – дождь. Сутки мы своего несли, километров 15. Потом я стал искать свой батальон. На Семашко его уже не было. И я попал к морским пехотинцам. Потом ранение небольшое, госпиталь, опять морская пехота. Потом нас всех (греков и нам подобных) сгребли и собрали какую-то команду по обслуживанию и охране армейских баз – складов в г. Поти. Потом я опять попал в Краснодар, а оттуда в запасной полк и в 318 Новороссийскую горнострелковую дивизию. Некоторое время был в дивизионной пекарне.“


За сноровку, порядочность. интеллигентность боец Григориади был отправлен на „пятнадцатидневные сборы по повышению квалификации мастеров-хлебопёков при Армейском (?) № 279“. Снова работа в пекарне в качестве мастера. В конце смены пекари получали буханку хлеба (уже не помню – каждый раз или периодически). Григорий всегда приносил хлеб в казарму и там по-братски приносимое делилось между всеми солдатами.

Однажды, возвращаясь со смены, он встретил молодую цыганку с детьми – один на руках, одного держала за ручку, и одна девочка шла рядом. Лицо женщины привлекло внимание Григория, не само лицо даже, а огромные глаза на измождённом молодом лице: боль, отчаяние и укоренелая в них безысходность. Он остановил женщину, вынул из-за пазухи хлеб и подал его „Матери“. Она, онемев, смотрела на солдата, а он, пробормотав что-то, типа – накорми детей, пошёл дальше. И вдруг услышал: „Подожди, солдат!“.

Вернулся… Она, глядя на него, а, скорее, как ему показалось, сквозь него, начала говорить: „То, что сделал, для меня не имеет цены. Хотелось бы сказать тебе много лучшего, чем скажу: вернёшься с войны живой, увидишь родных. Но вернёшься не целый – без руки или без ноги…“ Говорила что-то еще, что бегло скользило по сознанию, не зацепившись в памяти.

Бешено билось сердце – не мог определить, чего в этом „колокольном звоне“ было больше – радости, что вернётся живой, или тоски, что „не целый“. Думалось – только бы не ноги, пусть лучше рука. Остыв, успокоил себя тем, что никогда не верил цыганским „трёпам“ и, что бедолага просто хотела сказать в благодарность что-нибудь доброе, а для достоверности – и про „не целый“.

После пекарни попал в 1339 полк (в Карпатах). Там и был ранен при наступлении на г. Кошице, крупный промышленный центр в Чехословакии.


Приведу отрывок из вступительного слова к посмертной книжке стихов Г. Григориади „Звездопады“, написанного членом Союза писателей, поэтом Валентином Смирновым: „Восемнадцатилетним юношей Григорий Григориади принял первое боевое крещение в рядах 318-й Новороссийской горнострелковой дивизии (под командованием Героя Советского Союза генерал-лейтенанта Василия Федоровича Гладкова. Курсивом уточнение моё. ЛГ). …Глубокое знание окопного, военного быта, искренность и достоверность описываемых событий – вот чистый родник, животворно питавший поэзию Григория Григориади. Не побывав в аду сражений, об этом всесжигающем огне войны, глубоких и потрясающих своей правдой стихов не напишешь.“

В качестве иллюстрации к вышесказанному – несколько отрывков из стихов Г.Г. „Первый бой“ и „В окопе»:


Хоть до ста лет

на свете доживу я, но не забуду

этот самый бой…

...............................


Пришел рассвет. Меня трясло в начале

не от испуга только – видит Бог:

был первый бой, когда

в меня стреляли, а я

стрелять в противника не мог.


И был страх:


Рвутся звонкие мины на пашне,

где мы в землю зарылись по грудь…

Если б кто-нибудь знал, как мне страшно!

Не узнал бы о том

кто-нибудь!

А потом:

Я, теперь уже злой и угрюмый

жду,

когда это время придёт,

до последних деталей продумав,

как я встану

и двинусь вперёд.


Детали последних месяцев его жизни на войне не рискую воспроизводить „наугад“, а дневники и обширная переписка, включающие в себя множество подробностей его многосторонней жизни, увы, погибли, о чем я уже писала.

Одно знаю, что была сформирована разведгруппа, в которую вошел и Григорий в качестве старшего группы.

О каких-то моментах этого этапа „его“ войны Григорий талантливо рассказал в военном цикле своих стихов, в том числе о разведке в стихотворении „Язык“:


Нам время – только до рассвета,

и мы спешим,

и мы ползём, ползём,

но снова нас ракета

вжимает злобно в чернозём.

................................................

Мы б поползли под нею прямо,

но с нами ж тут „язык“. –

Так вот –

мы бережем его,

как мама

от смерти сына бережет.


Почти-что центнер

„высшей расы“

собою прикрываем мы –

тут густо пулемётов трассы

полотна шьют неплотной тьмы.


......................................


Эх! – только б пуля не нашла бы!..

Но позади уже река,

и мы передаём для штаба

двум офицерам „языка“.


Язык-то жив! –

чуть жив – не скрою, а мы вот –

доползли не все:

остались раненые трое

на той – ничейной полосе.


И мы идём назад покуда

ещё не вовсе встал рассвет –

идём,

чтоб принести оттуда ребят, –

которых лучше нет.


Это стихотворение я привела почти целиком – в одной из последних разведок Григ (как называли его боевые друзья) был тяжело ранен. Передо мной копия справки о ранении из ЭВАКОГОСПИТАЛЯ (подлинные документы, награды и прочее мною переданы в Темиртауский городской музей сразу по смерти Григория). Писано чернилами, кое-где размытыми, нечетким докторским почерком: „ 11 декабря 1944 г. Был тяжело ранен с....ные осколочные ранения прав. бедра с повреждением кости, прав. плечо, обл. лев. плечевого сустава, и подбородочная область …??лев стопы первого пальца.“ (Точками означено неразборчивое)

Рассказ Григория об этой последней разведке запомнился в таком виде:

Уже наши войска вошли в Чехословакию, началось освобождение города Кошице, что на границе с Украиной. Разведгруппа, кажется в составе четырех солдат, пробиралась через лес к ближайшему селению для выяснения обстановки (а может и языка посчастливится добыть). Но в какой-то момент, разорвавшаяся в непосредственной близости мина (или бомба?), изрешетив солдат осколками металла, расшвыряла их по лесной полянке. Все были ранены настолько серьёзно, что никто не мог даже двигаться. В довершение кошмара одного паренька подбросило волной прямо в „вилку“ расщепленного взрывом ствола дерева. „Расщеп“ соединился и зажал в адских объятиях солдата. От боли кричал, стонал, умолял окончить его муки… но кто бы смог? В те часы беспомощные раненые, на декабрьской стылой земле, казалось, меньше воспринимали собственные боли – так жутко оказалось быть бессильными свидетелями медленной, адской казни своего собрата. Так, по крайней мере, я воспринимала этот рассказ – ни слова о своих страданиях. Тот солдат через ночь перестал подавать признаки страданий – что-то бормотал, напевал, что-то ему виделось с его скорбной высоты, о чем пытался рассказать товарищам. Сошёл с ума.

Нашли их через два-три дня (не помню). Тело от осколков очистили. А вот с ногой не посчастливилось – началась гангрена. Резали несколько раз, пытаясь как можно больше оставить „живой плоти“. Но остановить заражение удалось только высоко над коленом. Первые, спасающие жизнь, операции проведены были в госпитале в г. Кошице. Где-то под этим городом закопана нога молодого солдата, нога, недошагавшая до Победы, недотанцевавшая, недо… А вот боль в коленке к непогоде, зуд между пальцами несуществующей ноги – постоянно напоминали, что она – эта нога – не забыла хозяина. Может быть за эту верность, много лет спустя, поэт напишет в своей неоконченной поэме „Палата“ отрывок „Раздумья“:


С поговоркою злою

жить навечно

дано,

что ногою одною

он в могиле давно.

.................................

Сосчитать я не властен

тех могил, где лежат

эти страшные части

неубитых солдат.


Весной 45 года был Григорий отправлен с группой выздоравливающих солдат в эвакогоспиталь в г. Сочи. 9-го мая в госпитале был банный день. Помещение для мытья („помойка“, как шутя её звали „клиенты“) было одно, совместное для мужчин и женщин из-за всяко-разных хозяйственных экономий, в том числе и из-за проблем с подачей воды. Просто было разделено на мужскую и женскую половины занавесью из плотной ткани какой-то.

Все моются. Лавки, тазики с горячей водой… Ползут по благодарному телу обмылки, иногда выскальзывающие из руки и вызывающие дружный хохот – „нагнись, подними“ – ах, как любили на подобные темы пошутить выздоравливающие боевые орлы!

И вдруг все замерли: ожил молчавший радиорупор. „Внимание! Внимание!..“

Объявлен конец войны! Полная победа! Фашисты разбиты! Германия капитулировала!“

Куда делась охранная перегородка! – мужчины и женщины – солдаты и санитарочки, обнимались, плакали, смеялись, не сразу вспомнив о своей наготе: такой „малостью“ эту долгожданную святую радость омрачить было невозможно.

Из госпиталя был выписан 25 июля1945 г. Со справкой о том, что является инвалидом ВОВ второй группы. Инвалидская пенсия составляла 40 рублей, но получать её не мог, поскольку почти сразу по возвращении начал работать. Поэтому в получении пенсии было отказано.

В начале семидесятых правительство приняло решение обеспечить инвалидов войны инвалидскими автомашинами «Запорожец». Какое безмерное счастье испытал тогда этот больной человек, вынужденный носить на костылях свое, довольно грузное, тело! Бесплатно могли получить машину инвалиды по определённым категориям. В случае Григориади это было условие, что оставшаяся целой часть ноги не должна быть длиннее, кажется 35 или 37 сантиметров. Словом, его культя укладывалась в это «прокрустово ложе». Был счастлив. Огорчала только необходимость ежегодной комиссии потом. Осознавание дикости этих проверок-измерений (вдруг за год культя до колена выросла – тогда плати за автомашину) было для него ведром дёгтя в бочку мёда: «За Державу обидно» – цитировал он.





Но, всё же, в чем могла, Держава поддерживала: за отопление, телефон и электричество платил только половину. Не помню, в каком году были эти льготы установлены. А счастливым и благодарным он умел быть за любое доброе дело. И радоваться умел по-детски – искренне и шумно.

Bepul matn qismi tugad.

24 918,61 s`om