Спуск под воду

Matn
3
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Он сказал:

– Мы ведь с вами, хотите не хотите, Нина Сергеевна, близнецы: приехали в один день, доставлены с вокзала в одной машине, да и комнаты наши на одном этаже.

Что-то в его наступательной, развязной любезности мне не совсем приятно. Я еще в машине жалась от нее в угол, прислушиваясь к низкому, красивому, актерскому голосу. Он тогда все заговаривал с шофером, но я слышала, что он говорит для меня. И потому не отзывалась.

– На Украинском фронте, – рассказывал он теперь журналисту, – мы весною совершенно увязали в грязи. Развезло глину, нету хода машинам, что будешь делать? Завидовали колхозникам, те на волах отлично передвигались. Шоферы, как увидят волов, говорят: это, говорят, Му-Му-2… Машина марки Му-Му-2…

Журналист рассмеялся. Я – нет. Но Билибину непременно надо было добраться до меня.

– Над чем работаете сейчас? – спросил он, передавая мне капусту… – Кушайте, в ней много витаминов…

– Да так… – ответила я неопределенно, – перевожу.

У Билибина потертый пиджак, на ногах – валенки, но выглядит он, пожалуй, элегантнее молодого журналиста в светлом костюме и заграничном галстуке. Что-то в его медленных ленивых движениях, в крупных плечах чувствуется барское, холеное. У него широкие руки рабочего человека, а ногти отточенные, длинные.

Мужчины вежливо поджидали, пока я покончу с кремом. За соседним столиком слышалось щелканье сумки, хлопанье пробок и смех. Это кинорежиссер, несмотря на ранний час, угощал свою даму вином. Белый большой воротник на ее платье и пышные золотые кудри были гораздо свежее лица.

– Мало народу сегодня в столовой, – сказала дама, обводя комнату глазами. – Верно, спустились еще не все, кто живет.

– С кем живет? – нехотя спросил кинорежиссер.

Билибин рассказывал мне и журналисту о своем новом романе. (Я не читала и старых.) Роман посвящен сибирским угольным шахтам, технически прогрессивным способам разработки породы, внедрению механизации. С производственным конфликтом тесно переплетается семейный разлад. Роман уже почти принят в «Знамени» – просили только слегка расширить парторга…

– Вот сижу по шесть часов в день и расширяю парторга, – сказал Билибин, повернув ко мне большое лицо с высоким лбом и тонким носом и взглянув мне прямо в глаза спокойными желтыми глазами. – Затем и приехал.

Усмешки у него в глазах не было, но, хотя они и были открыты и глядели прямо на меня, мне показалось, что они прикрыты чем-то.

Я встала из-за стола. Мои собеседники проводили меня до дверей.

– А вы уже заметно посвежели, право, – сказал Билибин тоненькой темноглазой даме, которая шла нам навстречу. Она улыбнулась, показывая мелкие ровные зубы. – Не бойтесь, не бойтесь, не сглажу! У меня глаз добрый.

Я поднялась к себе.

…II 49 г.

Ночью я проснулась от стука сердца. Слезы текли по волосам и щекотали ухо.

Что-то случилось ужасное, но что – я не могла вспомнить. Вспоминался не самый сон, а лишь испытанный ужас.

Я лежу на широкой мягкой постели. Кровь толкается в уши, сердце все не может прийти в себя после обрыва.

Ночная тишина, плотная, черная, стоит кругом. Ее хочется тронуть рукой, попробовать на ощупь, как материю.

Света не зажжешь – электростанция по ночам не работает. Да и с этим ужасом в груди легче существовать так, без света.

Что это было? Сердце стучит в горле, в ушах, в висках, наполняет горячим стуком грудь и, кажется, комнату. Наверное, я снова видела Алешину смерть.

Но которую? Какую? В дороге? В лагере? На допросе?

Я ничего не знаю о его конце, и потому всякий пригоден для моего воображения.

Но с того разговора на каменной лестнице возле воды, того, осеннего, ко мне повадился сон про Алешину смерть на допросе. Сколько уж раз я видела во сне его смерть? Можно было бы точно сосчитать по дневнику, да с дневником я ведь всегда в разлуке… Можно и так сосчитать: началось это в сороковом году осенью, под мелким дождиком, когда одна моя подруга назначила мне внезапно свидание на набережной и мы спустились по ступенькам к черной воде, дышащей стужей, – тут, внизу, на этих плоских гранитных плитках у воды, тут надежно, никого, ничего, – и она рассказала мне про допрос со слов своей двоюродной сестры, а той под клятвой рассказал один человек, выпущенный в тридцать девятом. До тех пор мы, конечно, тоже догадывались, но не смели своим догадкам верить, а теперь догадка оказалась правдой, и мы узнали наверняка, почему все признаются и оговаривают друг друга. (Я еще спросила у нее в тот раз про палец: – Как ты думаешь, сколько минут ты можешь выдержать, если тебе дверью прищемят палец?.. – И она спросила в ответ: – А ты?) И вот с тех пор, вот уже, значит, скоро десять лет, и поселился в моих ночах этот сон: допрос и Алешина смерть на допросе.

Но сегодня было не то. Я вглядываюсь в глубокую тьму комнаты, будто в ней еще могут храниться очертания ускользнувшего сна.

Сегодня мне приснился другой какой-то Алешин конец. Какой же? В вагоне? Нет, не то.

И почему это мне все снится конец на допросе? Наверное, у них, у снов, уж такая повадка: привидится один раз – жди его опять и опять. Почему же всегда конец на допросе, Алешу ведь еще везли, отправляли куда-то… Как мне памятны числа! У окошечка тюрьмы, 5 января 38-го года, мне ответили: «Выбыл!» – «Куда?» – «Он напишет вам сам». А в прокуратуре через двое суток «10 лет без права переписки, с конфискацией… Освободится – пришлет письмо». Значит, после всех допросов было еще какое-то продолжение, а мне все снится допрос и допрос. Наверное, это потому, что во сне нельзя увидеть неизвестное: этап, лагерь. А я еще никого оттуда не встречала. Из лагеря. Это для меня ужас без цвета и запаха. Впрочем, для сна это не помеха. В сказках всегда являются сны и рассказывают. На то они и сны. У снов ведь свой обычай. Приходят, когда хотят, и показывают, что хотят. Взять, например, этот самый сон «Алешина смерть на допросе». Хоть мне и было рассказано, что это такое на самом деле, а вижу я совсем не то. Надо бы видеть так: стол, бумага, следователь, стул, лампа, ночь, и входят двое парней, чтобы бить. А вижу я каждый раз тяжелую черную воду, источающую холод, – воду и молчание. Да, вижу молчание: оно клубится, как пар. Клубы молчания. Это и есть Алеша на допросе. Какие-то люди палками подталкивают его к воде. Тоже молча. Он все ближе и ближе к краю гранита. Вот уже одна его нога сорвалась – сейчас сорвется вторая – и это и есть «Алешина смерть на допросе». Я вскрикиваю и просыпаюсь. Сердце грохочет, как колеса на железнодорожных стыках.

Но сегодня был какой-то другой Алешин конец. Другой ужас.

Я перевернулась на спину, и слезы потекли уже в оба уха.

Какая непроглядная тьма. Это она спрятала в свою утробу мой ускользнувший сон.

И вдруг он из темноты высунулся. Я вспомнила, отчего я проснулась. Сон был еще здесь, недалеко, еще не ушел из комнаты, потому, вероятно, я и успела схватить его.

Это не смерть Алешина, а возвращение. Ужас от его возвращения. Он возвращается, но не ко мне.

Такой сон тоже уже был раза два.

Оказывается, Алеша жив. Я узнаю об этом от постороннего человека, от какого-то неизвестного мне Алешиного друга. Я его не знаю, только знаю, что он Алешин друг. Мы стоим в Катенькиной детской – там розово-желтым пятном блестит паркет, и я во сне думаю, что это няня Эльви по случаю праздника натерла его сегодня суконкой. Алешин друг глядит не в лицо мне, а куда-то в сторону, и я по этому взгляду понимаю, что Алеша жив, друзьям известно, где он, но меня он видеть не хочет. Я виновата. Алеша меня осудил, приговорил к вечной разлуке. За что же?

 
Я ли о нем не старалась?
Я ли жалела чего?
Я ему молвить боялась,
Как я любила его!
 

Я лежу на низкой мягкой кровати. Черная глубокая тишина. Сердце стучит, словно я работала под куполом цирка, сорвалась – и упала в сетку.

Сегодня я поняла, в чем моя вина. Во сне поняла. Я жива. Вот в чем. Я живу, продолжаю жить, когда его палками затолкали в воду. Он воротился на минуту, чтобы меня упрекнуть. Вот про что я увидела сон.

…II 49 г.

В гостиной играют в карты и в шахматы, флиртуют, читают газеты и слушают радио.

«При своих», – доносится в коридор сквозь настойчивые интонации дикторской речи, – «Без одной». «Мизер». «Распасовка». «Еще партию?»

Я зашла туда прочитать газеты. Надо же газеты читать!

Билибин сразу оторвался от карт и подставил мне глубокое кресло. Я взяла «Правду». Сам он, кинорежиссер, темноглазая дама и журналист играли в преферанс. Приятельница режиссера сидела поодаль на низеньком кресле у приемника и делала вид, будто слушает радио. «Каждый новый том сочинений товарища Сталина входит неоценимым вкладом в идейное богатство человечества», – говорил диктор.

Что-то трогательное и наивное чудилось мне в тонкой шее темноглазой дамы, в золотой цепочке с камешком, уходившей в вырез платья… Такая хорошенькая, веселая, нарядная. Это не писательница. Это, верно, чья-нибудь жена.

Из чтения газет, как всегда, ничего у меня не вышло. Странное дело: я тщетно стараюсь читать их. Прочесть я могу, но узнать что-нибудь – нет. Буквы складываются в слова, слова в строки, строки в абзацы, абзацы в статьи, но ничто – в мысли, чувства и образы.

«Советская власть и победа колхозного строя избавили крестьян от бедствий, связанных с засухой. Партия и правительство придали борьбе с засухой всенародное значение. Великий план преобразования природы – новое проявление отеческой заботы большевистской партии, Советской власти о нашей Родине».

Читаю и вижу один только шрифт. Или стенографические слитные формы. «Всенародное значение» – два слова очень удобно сливаются в одно. Слитная форма «Великий план преобразования природы» – эти четыре слова тоже можно изобразить одним значком. Сколько уже лет я стенографисткой не работаю, но все еще невольно черчу в уме или на колене слитные слова и предложения… Ничего не узнав о борьбе с засухой, я попробовала было почитать о шахматах.

 

«Как неотъемлемый элемент социалистической культуры, шахматы стали средством культурного воспитания колхозных масс».

Я попыталась вообразить себе каких-нибудь мальчиков и стариков и шахматные доски в избах, но мне это не удалось. Рука машинально чертила слитные формы: «неотъемлемый элемент» и «средство культурного воспитания». Значки. Термины. За ними ни избы, ни сугроба… Я отложила газету.

А может быть, я потому ничего не могу узнать никогда из газет, что, в сущности, хочу узнать только одно, а про это одно там как раз не пишут?

– Весною все-таки в санатории лучше, – сказала темноглазая дама, принимая от Билибина карты (он сдавал), – нет, не говорите, веселее все-таки, когда тепло. Каждую весну я чувствую, как во мне, вместе со всей природой, пробуждаются какие-то буйные силы…

Шея перестала казаться мне трогательной. Просто белая шея. Зато кинорежиссер очень оживился.

– В самом деле? – спросил он с интересом. – Что же именно вы чувствуете каждую весну?

Дама, сидящая возле приемника, повернула регулятор, и приемник резко взвыл, как сирена. – О боже! – вскричал Ладо. – Не трогали бы лучше, если не умеете!

Я развернула «Литературную газету». Билибин собирал карты. Видимо, они кончили играть. «Советская литература на подъеме», – прочитала я заголовок на первой полосе.

После списка «произведений, любимых народом», «обладающих огромной силой воздействия», я прочла абзац о Пастернаке, который чуждается великих свершений народа и предпочитает заниматься самокопанием.

– Ну, вот, видите, кроме карт, теперь и делать нечего, – говорила капризно темноглазая дама, – а весною – красота.

– Вы редко заглядываете в гостиную, – вкрадчиво сказал мне Билибин, поблагодарив партнеров и придвигая стул ко мне. – Все норовите в свою комнату пробежать побыстрее мимо нас, грешных. Нелюдимка.

Желтые глаза посмотрели на меня зорко, приметливо, как окликнули взглядом. Но в следующее мгновенье мне опять показалось, будто они закрыты.

Я объяснила, что работаю над очень трудоемким переводом, да и гулять мне доктор велит побольше, да и процедуры отнимают время. Просто некогда сидеть в гостиной.

– Но вы и гулять норовите все одна и одна, – сказал Билибин. – Вот если вы вправду не избегаете нас, возьмем с собой нашего славного Сергея Дмитриевича и пойдемте после ужина все вместе. Хорошо?

Нечего делать, после ужина мы так и отправились всем столом: Билибин, журналист и я… Вот, оказывается, чья была щегольская палка с набалдашником в виде волчьей головы и роскошная шуба с воротником из выдры: журналиста. Я много раз смотрела на нее, одеваясь, и думала: чья бы это? Вот он, значит, какой!

Мы зашагали по широкой асфальтированной дороге, потому что только вдоль дороги горят фонари. Было холодно, мы спускались с горы к ручью, взявшись под руки. Тихо, снежно, по-деревенски мирно – и только тиканье электростанции казалось неуместно городским. Но скоро я перестала его слышать. Тишиною были одеты темный лес вдоль дороги, овраг внизу, сверкающие звезды вверху. Мы шли в ногу по склону горы, стараясь не поскользнуться, спускаясь все ниже и ниже, все ближе и ближе к ручью. Мне хорошо было шагать с ними в лад, прятать зябнущие руки под их рукава и слушать их медленное тихое переговаривание. «Спички не забыли?» – «Говорят, завтра приедет много народу, мне Людмила Павловна сказала». – «И будут пробовать нового повара». – «Ну, надеюсь, крем, а не повара». Молчание снега, деревьев, неба было такое властное, что сначала и нам хотелось молчать или если говорить, то мало и тихо. «У вас ноги не мерзнут?»

Деревья подступали к дороге темным, высоким, нестройным строем. Сплошная стена елей, а над ними – блестящая луна.

– Смотрите, могила, – сказал журналист и легко перепрыгнул через канаву, поближе к лесу.

Мы с Билибиным остановились.

Сергей Дмитриевич наклонился и тронул рукою – будто погладил по спине – белый, аккуратно прикрытый снегом невысокий овальный холмик.