Kitobni o'qish: «Дели-акыз»
ПРОЛОГ в двух главах
Глава I
Пять молодых девушек в нарядных белых платьях и в таких же шляпах одна за другой впорхнули в светлую, веселую приемную Н-ского приюта.
Старая прислуга начальницы приюта оглядела с любопытством необычайных юных посетительниц и их радостно-взволнованные лица и пошла доложить о них своей барыне. И тотчас же по её уходе в комнате все зашумело и зазвенело сдержанным звоном молодых оживленных голосов.
– Вот и приняла… Вот и приняла… Ага! Что? А ты еще говорила, что не примет, Шарадзе! Всегда так: брякнешь, не подумав, а потом…
И одна из юных посетительниц, тоненькая, необычайно изящная шатенка с вьющимися волосами, торжествующе взглянула на подругу, нескладную, высокую девушку, красивые черные глаза которой, как и её смуглое худощавое лицо явно обнаруживали кавказское происхождение.
– Погоди еще радоваться, Баян: рано пташечка запела, как бы кошечка не съела… – гортанным голосом, с восточным акцентом, ответила смуглянка.
– Типун тебе на язык, Тамара! – сказала маленькая, с большими светлыми глазами девушка, быстро вскочив с дивана, на котором она уже успела расположиться. – Не может она не принять и не выслушать вас, когда мы приехали по такому важному делу, да еще и с рекомендацией от само-то барона-попечителя…
– Разумеется, Золотая рыбка права! – подхватила третья посетительница, болезненного вида девушка, белый легкий наряд которой придавал ей какой-то воздушный вид. – Разумеется, вас и выслушают и день назначат, когда привести сюда нашу маленькую, родненькую девчурочку…
Голос Вали Балкашиной при этих словах вздрагивает от волнения, а глаза внезапно наполняются слезами.
Тотчас же из-за пояса извлекается кружевной платочек, и тихое неожиданное всхлипывание раздается в светлой приемной.
– Ну, вот еще! Этого еще недоставало… Здравствуйте! На третий день выпуска слезы лить! – возмутилась четвертая посетительница – хорошенькая, кудрявая Ника Баян. – Пожалуйста, прошу тебя, не распускай ты своих нервов! Ведь нашей Тайночке, право же, здесь будет очень недурно, уверяю вас, mesdames, даже очень хорошо… Ну, да, конечно, о-о-чень хо-ро-шо… – срывающимся голоском доканчивает Ника, и тоже достает из-за пояса кружевной платочек, которым закрывает свои карие, оживленно сверкавшие до этой минуты глаза.
Всхлипывания двух девушек вызывают слезы у третьей. Теперь плачет очень высокая, тонкая, с осиной талией и задумчивыми глазами, блондинка Муся Сокольская, «Хризантема» по прозвищу, данному ей её подругами. К ней немедленно присоединяется «Золотая рыбка», т. е. Лида Тольская, закадычная подруга Муси. Девушки тихо плачут, плотно прижав к глазам свои носовые платки.
Крепится только армянка Тамара Тер-Дуярова, или «Шарадзе». Прозвана она «Шарадзе» своими одноклассницами за постоянную привычку задавать шарады и загадки. Но и её черные восточные глаза сейчас усиленно моргают, чтобы как-нибудь задержать навертывающиеся на них непрошенные слезы.
– Mesdames, перестаньте! – говорит Тамара. – Перестаньте реветь! А то и я зареву… Ника, сделай «умное лицо», пусть посмеются лучше… Или я новую шараду залам… Ну же, действуй Ника …
Но той не до «умного лица» нынче. Когда Ника Баян, общая любимица всего института, бывала в хорошем настроении, она могла уморить со смеха весь класс. Она умеет подражать голосам и манерам начальства и подруг или изображать тех и других, умеет совершенно изменять выражение своего хорошенького личика и делать из него «умное лицо», то есть такое, при виде которого все невольно хохотали до слез. Кроме того изящная Ника прекрасно танцует. Часто по вечерам, оживленная и прелестная, она носилась перед восхищенными подругами в бешеной пляске, с растрепанными кудрями и блуждающей улыбкой, приводя юных зрительниц в неописуемый восторг.
Но сейчас Ника «скисла». «Скисли» и остальные её подруги заодно с нею. Все пять девушек глубоко ушли в мягкие, какие-то особенно располагающие к отдыху, кресла и время от времени тихо перекидывались сквозь слезы коротенькими, отрывистыми фразами.
– Она у вас такая избалованная… Ей будет трудно среди чужих…
– Конечно, трудно. Мы так любили ее…
– И так ласкали…
– А Ефим был прекрасным дядькой нашей Тайночке.
– Здесь уже не будут ее кормить так, как у нас…
– Ну, это даже хорошо. От конфет и сладостей у неё часто болел животик, – серьезно вздыхает Варя Балкашина.
– Валерьянка, не говори ерунды… Пока ты живешь на свете, живут валерьяновые и другие капли, и никакие болезни нам не страшны! – звенит громко голосок Лиды Тольской.
Валя Балкашина, или «Валерьянка», отнимает на минуту кружевной платок от влажных глаз и обиженно спрашивает:
– Что ты хочешь этим сказать, Тольская?
– Но, ведь, у тебя же всегда был запас лекарств в тируаре,1 и ты страдаешь манией лечить всех и каждого, моя дорогая… Не даром же мы прозвали тебя «Валерьянкой» – оправдывается Лида.
– Глупое институтское прозвище. Мы не воспитанницы больше, и пора это забыть, – еще обиженнее тянет Валя.
– Перестаньте, дети мои!.. Тут не место для споров и пререканий. Подумаем лучше о вашей Тайночке. Каково-то ей будет здесь! – останавливает своих подруг Ника Баян.
– Будет скверно, что и говорить.
– И весьма! После нашего-то баловства, после наших-то забот!
– Ясно, что скверно будет. Кто же станет здесь так заботиться о ней!
– Понятно, никто.
– Бедная Тайночка! Бедная Глаша!
И девушки снова хватаются за платки. Тихое всхлипывание постепенно переходит в громкое. Кажется, будто и сама комната омрачается изливающимся здесь молодым горем.
Медленно приподнимается тяжелая плюшевая портьера над дверью, и на пороге приемной показывается небольшая плотная женская фигура. Посетительницам бросается в глаза совершенно седая голова и длинный восточный нос.
Это начальница Н-ского приюта, старая княжна Надежда Даниловна Дациани, уроженка Тифлиса. Ей шестьдесят с лишком лет, но глаза её еще пламенны, а лицо еще свежо и приятно. В молодости княжна Дациани пережила глубокое горе: любимый ею жених погиб от разбойничьей пули в горах. Надежда Даниловна, оставшись верною его памяти, дала клятвенное обещание никогда не выходить замуж и стойко сдержала свое слово. В молодости же она была пожалована придворным званием фрейлины и занялась делами благотворительности. Лет двадцать тому назад ее назначили начальницей Н-ского приюта для девочек, и она вся ушла в заботы о своих новых питомицах.
Старая княжна довольно долго простояла на пороге своей гостиной, молча разглядывая своих необыденных плачущих и ничего не замечающих посетительниц. Потом легкая, незаметная улыбка, сморщила её губы и скрылась в задумчивых восточных глазах.
– Гм! – кашлянула княжна, – чем могу служить, mesdamoiselles?
Девушки вздрогнули от неожиданности. Платки мгновенно исчезли в глубине карманов, и перед старой придворной дамой предстали смущенные, разрумяненные от слез, совсем еще юные девичьи лица. Все пять молодых девушек поднялись со своих мест, выстроились в линию и, отвешивая плавный, по всем правилам института, реверанс, несколько нараспев, хором произнесли:
– Nous avons l’honeur de vous saluer princesse!2
Когда фраза была окончена, темноглазая, розовенькая Баян, вспыхнув до ушей, подумала:
«Мы с ума сошли! Как это глупо, так кланяться, ведь мы же уже не институтки», – и смущенно посмотрела на Тер-Дуярову.
Та сразу поняла взгляд Ники. «Правда, душа моя, глупо. Мы уже не институтки» – мысленно же согласилась с нею тотчас армянка.
Наступила минута молчания.
Старая фрейлина, улыбаясь, любовалась смущением этих взрослых детей. Но вот Ника Баян, еще накануне уполномоченная говорить с княжной от имени всей депутации, выступила вперед.
– Мы приехали к вам просить вас от имени всего последнего выпуска Н-ского института за нашу дочку, – начинает она взволнованно.
– Дочку? – и седые брови старой княжны удивленно вскидываются над пламенными восточными глазами.
– Ну, да, дочку и внучку! – подхватывает Тамара Тер-Дуярова. – Потому что я – её дедушка, а вот она, (тут армянка непринужденно тычет пальцем в Нику,) – она – её бабушка, по общему соглашению всего нашего выпуска Шура Чернова, тоже воспитанница нашего выпуска, – её папа; мамы же её – весь наш класс; все мы, и мамы, и тетки! – звенит своим хрустальным голоском «Золотая рыбка».
Старая княжна улыбается все шире и шире.
– Так вы приехали просить за вашу приемную дочку, маленькую сиротку Глашу Петушкову? – наконец догадывается она.
– Да, да, да, за Глашу Петушкову, – хором воскликнула депутация.
– Её бумаги несколько дней тому назад поступили в канцелярию нашего приюта. Сам барон хлопочет за вашу воспитанницу, и она уже принята в нам, – торжественно объявляет княжна девушкам и следит, какое впечатление произведут её слова на юных посетительниц.
Те почему-то молчат.
– Ника, да говори же! Чего истуканом стоишь? – шепчет тихо волнующаяся Тамара.
Старая княжна замечает этот шепот и останавливает свой взгляд на Тамаре. От этой молоденькой армянки так и веет её родиной: знойным кавказским небом, небом милого Тифлиса, синим и прозрачным, как крыло парящего ангела… Веет высокими горами, где воздух так чист и легок. Дорогой, милой, давно покинутой родиной веет на старую княжну-грузинку, и её глаза увлажняются слезами. Ласково берет она обе руки Тамары в свои и говорит как бы совсем новым, глубоким и прочувственным голосом:
– Будьте покойны, дети, вашей общей дочке будет, несомненно, хорошо у нас, если только она не окажется слишком избалованной и капризной.
– Вот то-то и есть, что может оказаться… – совершенно неожиданно для себя самой выпаливает Ника.
Начальница переводит свой ласковый взгляд с юной армянки на хорошенькое личико Ники и спрашивает:
– Что вы хотите этим сказать?
– Я… мы… я… хотела сказать, что… что наша Тайночка… наша Глаша… да… немножко избалована, а потом у… да… потому… – путается Ника, – мы и пришли просить вас о снисхождении и… и…
– Да, да! Мы просим вас о снисхождении к ней! – подхватывают остальные депутатки хором.
– Ведь вам, должно быть, известна её странная, таинственная судьба? – спрашивает «Золотая рыбка», выступив вперед.
Старая княжна улыбается снова.
– Мне известно о том, что тридцать милых, добрых и сердечных девушек тихонько от начальства взялись воспитывать маленькую сиротку, поселив ее в комнате старого, прозванного ими почему-то «Бисмарком», институтского сторожа Ефима. Мне известно так же, как случайно обнаружилась их тайна и как барон, попечитель института, принял на себя труд устроить эту маленькую сиротку у нас в приюте. Видите, я хорошо осведомлена обо всем.
– Вы даже знаете, что мы прозвали нашего Ефима Бисмарком! – приходит в неожиданный восторг Ника.
Лицо старой придворной дамы еще более светлеет. Ей положительно нравятся эти юные создания, такие непосредственные, такие искренние. Нравится и то, что они доверчиво явились к ней с просьбой обласкать их «протеже» на третий же день после выпуска из института.
Ведь только три дня тому назад они попрощались с приютившими их стенами, а теперь вместо того, чтобы отдаваться отдыху и удовольствиям, так понятным в эти радостные дни, они хлопочут за их маленькую «дочку-внучку-племянницу».
Да, они решительно нравились княжне с их открытой чуткой душой, с невинными, радостными личиками. И все же мысль о том, что эти девушки помещают в приют, очевидно, избалованного ребенка, с которым предстоит немало забот и возни, немного расхолаживает добрый порыв старой княжны. Но, тем не менее, она решается успокоить своих юных посетительниц и порадовать их.
– Я постараюсь быть снисходительной к вашей дочке, внучке и племяннице… – шутливо говорит она, пожимая по очереди руки приседающим в низком реверансе перед вею девушкам. – И ваша маленькая Тайна, надеюсь, не будет жаловаться на дурное с нею обхождение своим молодым мамашам.
– Надеюсь! – совсем некстати замечает Тамара.
Княжна улыбается снисходительной улыбкой:
– До свиданья, mesdamoiselles! Я жду вашу воспитанницу. Вы ее, вероятно, скоро приведете?
– Завтра – звучит согласно маленький хор.
Тяжелая плюшевая портьера поднимается и опускается снова. Старая княжна, любезно кивнув с порога, исчезает.
– Ух! Как гора с плеч… А она пресимпатичная, однако, азиатка эта! – смеется Ника.
– Она с Кавказа, душа моя. Этим сказано все, – гордо выпрямляя плечи и грудь, говорит Тамара.
– А теперь в институт, mesdam’очкии к Тайночке вашей! Да в кондитерскую зайдем по дороге, конфет ей купить! – командует «Золотая рыбка».
– И хризантем… Я хочу хризантем непременно. Надо приучить ее любить эти дивные цветы, – говорит Муся Сокольская, обожающая хризантемы, а потому и прозванная «Хризантемой» всем институтом.
– Вот ерунда-то! Где ты их найдешь весной! – возмущается «Золотая рыбка». Они – осенние цветы. И потом, наша Глаша неравнодушна только к тому, что она может кушать. А твои хризантемы далеко не съедобны. Или ты желаешь превратить нашу милую маленькую дочку в травоядное животное?
– Нет, нет! Возьмем ей конфет и меренги…
– И трубочек со сливками!
– И земляничного торта!
Молодые голоса звучат весело.
Прохожие невольно оглядываются на юные радостные лица нарядных беленьких барышень, стремительно выбежавших из подъезда большого казенного здания.
– Mesdames, а не странно ли то, что сами мы – вольные птицы… Куда хотим, туда и идем… Можем ехать, куда желаем, не опасаясь нашей Скифки, не слыша её окриков, не терпя её придирок… – говорит с блаженным лицом Тамара.
– И разлетелись мы, свободные, как птицы! – вторит ей «Хризантема». – Наши иногородние все уже разъехались из Петрограда, каждая умчалась в свой уголок, в свое гнездо… Мы одни только остались здесь. Скоро улетим и мы.
– А пока не улетели, скорее в институт, к нашей Тайночке! – смеется Ника.
– И в кондитерскую по дороге не забыть! – предупреждает «Золотая рыбка».
– И уж, заодно, в аптеку, так как, по всей вероятности, пирожное и конфеты не пройдут Глаше даром! – снова смеется Ника. – Как ты думаешь, Валя? Ведь это по твоей части.
Ну вот еще, mesdames. Можно и без капель на этот раз… – слабо протестует «Валерьянка».
– Шоффер! Шоффер! – неожиданно кричит, останавливая свободный таксомотор, Тамара: – везите нас в институт.
– В который, барышня? – удивляется рыжий шофер, затормозив свою машину.
– Ах ты, Господи! В наш родной, к Тайночке! – возмущается его бестолковостью девушка.
Ника объясняет детальнее, куда им надо, и он, наконец, повял ее. Сели и помчались стрелою, оживленные и радостные по не менее оживленным и радостным, как им казалось, улицам Петрограда.
Глава II
– Домой! Хочу домой! Хочу к дяде Ефиму, к мамочкам!
– Перестань плакать, перестань, Глашенька! Домой тебе возвращаться нельзя: дядя Ефим в деревню уехал, а твои мамочки давно разъехались по своим домам. Но несколько мамочек еще остались здесь, в Петрограде, и они будут навещать тебя, привозить тебе гостинцев, игрушек, если ты будешь умницей и перестанешь капризничать. Ты посмотри только, сколько вокруг тебя девочек; все они такие же маленькие, как ты, и тебе будет весело с ними… Переставь же плакать, Глашенька, не надо капризничать, деточка!
Голос молоденькой приютской воспитательницы полон ласки и любви. Вообще, она такая милая, кроткая, эта двадцатилетняя Мария Сергеевна, и готова часами возиться с не в меру капризничающей детворой. Она не выносит слез. При виде плачущих детей у неё самой появляются слезинки в светлых ясных глазах. Марью Сергеевну все её сослуживицы называют «порчей приюта». Она горячо любит всех этих бедных сироток, снисходительно мягко относится во всем их детским недостаткам и нежно заботится о них. За это девочки платят ей самой горячей, самой искренней детской привязанностью.
Неделю тому назад пять молодых, только что окончивших институт, девушек привели сюда маленькую пятилетнюю девочку с живыми, бойкими, черными глазенками и с забавно торчащими хохолком из-под круглой гребенки совсем белыми, льняными волосами.
Про эту маленькую девочку задолго еще до её появления в приюте рассказывали необычайно странную историю. Рассказывали, что она целую осень и зиму тайно прожила в каморке институтского сторожа, что весь выпускной класс Н-ского института занимался её воспитанием, и что маленькую деревенскую девочку, племянницу одной из дортуарных горничных, ублажали и баловали, как какую-нибудь владетельную принцессу. И когда стало известно, что барон Гольдер, почетный опекун Н-ского института, определяет сюда, в приют, девочку, пребывание которой оказалось невозможным более в каморке сторожа, – весь приют уже знал про сиротку Глашу и про все её коротенькое прошлое.
Но вот появилась сама Глаша, белобрысенькая черноглазая девчурка, и сразу показала себя. Она никого не хотела знать, кроме своих многочисленных юных «мамаш», горько плакала, прося отправить ее домой, в сторожку дяди Ефима, капризничала, отказывалась от еды и не спала по ночам.
Избалованная, требовательная, привыкшая к неустанным, исключительным о ней заботам, Глаша совсем не желала применяться к приютским порядкам и правилам. Ее слезы и крики нарушали тишину заведения, тревожили детей и надоедали воспитательницам, смущая больше всего саму начальницу – старую княжну Дациани.
Одна только кроткая Марья Сергеевна Любомирова не уставала успокаивать и урезонивать девочку. Но и на нее Глаша не обращала никакого внимания; крики и слезы девочки продолжались, и требования отправить ее немедленно домой делались все настойчивее с каждым днем. Ни ласки, ни угрозы наказания не действовали. Упрямство маленькой избалованной девочки и её капризы не утихали ни на час за всю первую неделю Глашиного пребывания в приюте. У воспитательниц приюта и у самой его почтенной начальницы невольно опускались руки перед невозможностью успокоить девочку. Словом, маленькая «Тайна Н-ского института», как называли Глашу её многочисленные юные «мамаши», заставила на некоторое время заниматься своей крошечной особой весь приютский персонал.
После солнечных дней радостного мая неожиданно хлынули дожди. Серые грозные тучи заволакивали небо, подул холодный ветер.
Девочки-воспитанницы приюта играли в большой зале, где для поддержания нормальной температуры через день топили печь. Марья Сергеевна Любомирова, дежурившая в младшем отделении в этот день, устроила для своих малюток забавную игру в «коршуна». Одну из девочек постарше, восьмилетнюю Сашу Бекасову, усадили на паркет посреди залы; она должна была изображать коршуна. Сама молоденькая воспитательница представляла собою курицу-наседку, согласно требованию игры. Широко раскинув руки, Марья Сергеевна, в роли наседки, приготовилась защищать «своих цыплят» – длинную вереницу девочек, вытянувшихся за её спиною и державшихся гуськом одна за другой. «Коршун» делал вид, что копает в земле ямку, т. е. Саша добросовестно царапала пальчиком пол. «Наседка» Марья Сергеевна обращается к ней с целым рядом вопросов:
– Что делаешь, коршун?
– Ямочку копаю, – отвечает Саша.
– На что тебе ямочка?
– Иголочку ищу.
– На что тебе иголочка?
– Мешочек сшить.
– На что тебе мешочек?
– Твоих детей ловить и туда сажать.
При этих словах Саша вскакивает на ноги и, размахивая, как бы крыльями, руками, кидается на вереницу девочек, изображающих сейчас цыпляток. Девочки пищат, визжат неистово и шарахаются от «коршуна» в сторону. Марья Сергеевна всячески защищает своих маленьких «цыпляток».
Девочки в восторге. Шумом, визгом и писком наполняется большой белый зад. Дети радостно, заливчато смеются, точно весенние шумливые ручейки буйно выступили из берегов и оглашают своим журчанием лесную поляну.
Одна только маленькая Глаша не участвует в игре, не спасается от «коршуна» под крылышки «наседки», не изображает вместе с подружками пугливой стан цыплят. Глаша забилась под скамейку, находящуюся в дальнем углу залы, и оттуда смотрит на играющих взглядом затравленного волчонка. Тоска по далеким молоденьким «мамашам» гложет её крошечное сердечко, вызывает слезы на глазах. Где её миленькая «мамочка» Манечка Веселовская? Где «папа» Шура Чернова? Где любимая «бабушка» Никушка Баян? Где «дедушка» Тамара Шарадзе? Их нет сейчас с Глашей, как нет и других «мамочек» и «тетей», как нет и старого дяди Ефима… Правда «дедушка» Шарадзе и «бабушка» Ника, и «тетя Золотая рыбка», «Хризантема» и «Валерьяночка» еще здесь, в Петрограде, они приедут сегодня вечером повидать Глашу, привезут конфет и игрушек, будут рассказывать веселые истории и сказки. Но все это не то, не то… Они не возьмут ее снова в комнату дяди Ефима, под лестницей, не будут смешить и забавлять ее, как там. Они, как и сама Глаша, – девочка это понимает отлично, – не вернутся на прежнее место в институт: они кончили свое учение и должны разъехаться по своим домам. А она, Глаша, останется здесь одна среди чужих, совсем одна. И сердце малютки сжимается острее при одной мысли об этом.
Громкий резкий звук колокольчика заставляет Глашу вздрогнуть. Девочка отлично знает, что означает этот звонок. Сейчас их соберут, как птичек на зерно, со всех уголков большой залы и поведут мыть руки и поправлять волосы, прежде чем отправить в столовую пить молоко. Но Глаша не хочет пить молока, не хочет мыть рук и причесываться. Ей лучше здесь, одной, подальше от других детей и приютских нянь. Она никого не желает видеть. Раз нет с ней здесь дяди Ефима и её милых «мамочек», то ей никого и ничего и не надо.
Игра прекратилась при первом же звуке колокольчика.
– К рукомойникам, детки! К рукомойникам! – кричит Марья Сергеевна и хлопает в ладоши.
Девочки быстро становятся в пары, одна подле другой. Молодая воспитательница оглядывает зал, не осталось ли где-нибудь в укромном уголку кого-либо из ее милых «цыпляток»? Но Глаша предупреждает ее. С быстротою змейки ускользает девочка глубже под скамью и прижимается к стене залы всем своим маленьким тельцем.
Здесь ей уютно, удобно и хорошо. Она такая маленькая, совсем как мышка, и свободно умещается здесь. К тому же отсюда ей хорошо видны удаляющиеся ноги больших и маленьких воспитанниц, покидающих залу. Ноги движутся мерно и плавно по направлению входной двери, и это очень забавно… Вот ноги уже у самых дверей… Теперь они и вовсе исчезли. Как хорошо! Теперь Глаша спокойна вполне: никто, наверное, и не подозревает, что она осталась здесь, под скамейкой.
Но хорошее состояние Глаши длится недолго. Под скамейкой пыльно; пыль забивается в маленький носик Глаши; ей хочется чихать. Но чихнуть – значит быть накрытой. Девочка с тоскою поводит глазами: как бы найти другое, более надежное, убежище? Вдруг ее взгляд обращается к печке, к огромной изразцовой печке с большой двустворной дверцей, в которую без труда пролезет любой ребенок. Быстро-быстро, как лесная ящерица, Глаша ползет по направлению к печке. Медленно поворачивается нехитрый затвор, сдвинутый маленькой ручонкой, и еще через секунду черная пасть печи гостеприимно предоставляет свое убежище крошечной, худенькой девочке. Из черной пасти пышет теплом. Ах, каким теплом и уютом! Правда, черная сажа облепила сразу и серое холстинковое казенное платьице, и белый передник и белые же длинные рукавчики, но что же делать? Ради удобного убежища можно потерпеть и не такие еще невзгоды. Где она сумела бы спрятаться удачнее? Нигде!
И Глаша с удовольствием устраивается в «комнатке», как она мысленно окрестила гостеприимно принявшую ее печку, забивается в самый дальний ее уголок и затихает здесь, удовлетворенная, довольная своей выдумкой. Глаше очень приятно, что ей удалось убраться от всех этих чужих, незнакомых «тетей», которых она не любит и не полюбит никогда.
Она зажмуривает глаза, как дремлющий котенок, и, сложив ручонки на груди, отдается вполне своим детским мечтам.
Перед ней проносятся ее коротенькие смутные детские воспоминания. Она еще очень мала, но все же кое-что помнит из своего недавнего прошлого. Это не воспоминания, а как бы сон. Сначала деревня… Теплая избушка… Ласки матери… Зеленый луг за околицей и река, такая бурливая весною и такая тихая и покорная подо льдом зимой… Вот мама исчезает куда-то… Про нее говорят, что она ушла к Боженьке, и Глашу кто-то везет к родной тетке, Стеше. Вот огромный шумный город… Ее куда-то ведут… Кому-то показывают… Много, много молоденьких «мам» появляется сразу; они тормошат Глашу, целуют, ласкают, заботятся о ней, кормят вкусными кушаньями, балуют напропалую. И институтский сторож дядя Ефим, у которого поселили Глашу, такой добрый, ласковый. Ах, хорошо! Как хорошо там было ей, пока не кончили учиться молоденькие Глашины «мамы» и не разъехались по своим родным семьям. Глаша была как в раю… А потом Глашу привезли сюда…
Недолго думала и вспоминала все это Глаша. Тепло, распространяемое не вполне остывшей еще от вчерашней топки печкой, сделало свое дело, навеяло на нее дремоту, и девочка погрузилась в крепкий сон.
Этот сон настолько сладок и крепок, что до ушей уснувшей малютки не доходят даже крики мечущихся по всему приюту и всюду ищущих ее людей.
– Глаша! Глашенька! Отзовись! Где ты? Откликнись, Глашенька! – звучало здесь и там на разные голоса по всем углам и закоулкам большого здания.
– Пропала девочка! Исчезла маленькая воспитанница! – с беспокойством передавалось из уст в уста.
А сумерки быстро сгущались, приближался вечер, хмурый, как будто осенний, вечер, так мало говоривший о праздничном мае, о весне. В большом жерле печки становилось мало-помалу холоднее. Глаша почувствовала этот холодок даже во сне и часто вздрагивала всем своим крошечным телом.
Где-то вдалеке, там, где метались в волнении воспитательницы и няньки, на стенных часах пробило восемь ударов. И вместе с восьмым ударом часов в большую залу вошел с вязанкою дров приютский сторож Михайло.
Затопив одну печь, он медленно перешел к другой. Привычным движением открыл трубу, затем дверцу, положил в печное отверстие дров и зажег растопку.
Быстро заскользило мягкое синевато-желтое пламя по дровам… Старик присел на корточки и залюбовался на пламя. Дальше побежал огненный язык огня; дрова разгорались… Михайло закрыл дверцу и собирался уже отойти от печи, как совсем слабый-слабый, чуть слышный стон, вылетавший откуда-то из глубины печи, сразу заставил его насторожиться и замереть на месте…
Старый Михайло не колебался больше. Ужасная догадка осенила его мозг.
– В печи есть кто-то… Господь Милосердный! Святые угодники! Царица Небесная! Помилуйте и спасите! – срывалось с дрожащих уст старика, и он, рванув печную дверцу и не жалея рук, стал порывисто выкидывать из печи дрова, со всех сторон охваченные пламенем.
А через несколько мгновений дрожащими обожженными руками старик вынул из печи Глашу с загоревшимся на ней платьем и тлеющими волосами.
Пять девушек, пять молоденьких «мамаш» сгруппировались у постели их общей названной дочки, как это бывало полгода тому назад, в институте. Едва не сгоревшая, Глаша теперь мирно спала на узенькой кроватке приемного покоя Н-ского приюта. Она отделалась, к счастью, легкими ожогами. Но зато молодые «мамаши» достаточно намучились и настрадались из-за неё.
Впрочем, не они одни настрадались. Настрадались и приютские воспитательницы, и няньки; и сама начальница, старая княжна Дациани. На бывшей старой фрейлине, как говорится, лица не было. Её глаза так и сверкали огнем, пока она, со свойственным её восточному происхождению темпераментом, рассказывала явившимся покровительницам Глаши о поступке и поведении их чрезмерно беспокойной «дочки».
– Нет, нет, слишком бедовая эта ваша маленькая протеже! Слишком беспокойная, и положительно нет никакого сладу с нею, и я боюсь ответственности за нее! – заключила свой рассказ взволнованным голосом княжна Надежда Даниловна и, помолчав с минуту, заговорила снова.
– У нас в приюте триста девочек, четыре воспитательницы и столько же нянек… Следовательно, каждому ребенку в отдельности, при всем желании, мы не можем уделять столько времени и забот, сколько нам этого бы хотелось. С вашей же Глашей больше хлопот, чем мы думали. За нею надо иметь для присмотра десять пар глаз, по крайней мере. Помилуйте, спрятаться в печке! Едва не сгореть… Я уже не говорю об этой ужасной неделе её пребывания у нас, когда она доводила нас до отчаяния своими слезами, капризами и криками по ночам. О, слишком большая ответственность, и мы не можем оставить такую заведомо избалованную девочку у себя.
– Но, ведь, не выкинете вы ее на улицу, неправда ли? – со сверкающими главами выпалила Тамара.
Она вся дрожала. Мысль о возможности потерять Глашу еще пылала в взволнованном мозгу молоденькой армяночки и заставляла ее волноваться и трепетать.
Не менее её волновались и её подруги. У Ники Баян розовое до сих пор личико потеряло сразу все свои свежие краски, а из глаз глядело самое неподдельное отчаяние, когда она заговорила, обращаясь к начальнице приюта трепещущим голосом:
– Будьте милосердны, княжна, оставьте у вас нашу бедную Тайночку… Уверяю вас, она исправится, попривыкнет и…
– Нет, нет, и не просите меня об этом, милые дети. Я не в силах исполнить вашей просьбы! – тоном, не допускающим возражений, возразила старая княжна.
– Так на улицу ее выбросить, значит? Да? – уже настойчивее повторила Тамара, и черные брови её сдвинулись над горящими злыми теперь глазами.
Старая княжна Дациани взглянула на девушку.
– О, как хорошо знаком ей был этот восточный горячий темперамент, эта непосредственность и прямота! Она нимало не обиделась на резкость девушки. Рой мыслей закружился в голове старой фрейлины. Она, казалось, искала выхода из создавшегося положения и упорно думала несколько минут.
Вдруг глаза её радостно блеснули.
– Дети, я нашла выход для всех нас в настоящем деле… Нашла место, куда вы можете без опасения и страха поместить вашу приемную дочку и где ей будет хорошо, как в родной семье… – оживленно проговорила княжна и неожиданно обратилась с вопросом к Тамаре.
– Вы из Тифлиса?
– Из Тифлиса, – немного растерянно ответила девушка.
– Значит, вы знаете, вы слышали о Джаваховском гнезде, о приюте для сирот, устроенном одной молоденькой грузинкой, Ниной Бек-Израил. Хотя «гнездо» это находится в Горн, но о нем знают и в самом Тифлисе и в его окрестностях. Вот туда-то вы можете смело поместить вашу девочку. Там немного детей и две чудесные воспитательницы. Я ручаюсь, энергичная и чуткая натура госпожи Израил переделает вашу дочку и сумеет воспитать в ней хорошего ребенка. Ну что, довольны ли вы моей идеей, дети? Отвечайте скорей!
На мгновенье полнейшая тишина водворилась в комнате; слышалось только ровное сонное дыхание Глаши, очевидно, видевшей золотые детские сны. Но вот первая очнулась Тамара. Со свойственной ей необузданностью, она порывисто кинулась к княжне, схватила её руку и прижала ее к своим губам.