Kitobni o'qish: «Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1»
И кроме всего прочего, я подзадолбалась встречаться с тобою в отелях, любимый! Нет, это не причина, почему я вот сейчас вот не отвечаю тебе на эти вот твои звонки! Даже не мечтай. И – нет! – это даже не ответ на эти твои вчерашние му-му-му! Это я так просто – к слову пришлось, перед тем как пойти пописать. Тем не менее: под-за-дол-ба-лась!
А этот твой неисправимо провинциальный выбор гостиниц: по принципу, чтобы обязательно до тебя это место уже кто-нибудь из celebs засидел!
А этот промозглый Hotel des Bains на Лидо! Где ты заставил меня выживать сутки до твоего звонка! Причем с твоей стороны это ведь явно был крайний эстетский изыск! Ты же ведь явно рассчитывал страшно меня впечатлить, признайся, любезный? Вау-вау. Ну как же: мелкий бес когда-то сплавил сюда продукт собственной бездарной жизнедеятельности – немецкого писателя-мещанина-педрилу – на некрасивую педофильскую кинематографическую смерть (фуу-у, крашеный ус подтек). Действительно! Чего б тут ради этого не посидеть не помокнуть? Чего б тут, ради этого заодно, за компанию, не подохнуть от холода и влажности? Ради тебя, безукоризненного литературного и климатического дальтоника. Усипусик ты мой. Кстати, шел дождь, и лупило так, что уже непонятно было, с какой стороны: пустой пьяджо превратился в сияющую опрокинутую и отражающуюся самой же в себе лужу, в центре которой резвились и дурачились два шоколадных полуголых боксера: оба, едва завидев меня, подбежали поздороваться, радостно обслюнявив мне колени и руки (нет, не спортсмены – собаки. Не ревнуй. Мало мне было мокрого), а от меня наперегонки рванули к морю, при этом летящие их глицериновые слюни сверкали полуметровыми завитыми леденцами слева и справа по диагонали, а как только жилистые их голени достигли первой волны, дождь уже зримо полетел в обратный путь, к небу, а боксеры, сцепившись, и симметрично пытаясь сорвать зубами друг с друга эластичные насквозь мокрые, и наверняка неприятно ощущавшиеся на коже, красно-синие комбинезоны, как будто утирали мордами о подмышки друг друга брызги пота на ринге, пока их близорукая и явно еще и с какими-то осязательными расстройствами заводчица, судя по возрасту – эмигрантка минус первого заезда, все пыталась дрожащими ручками настроить против ливня свою белую старческую парасольку, и все крутилась и метила, стараясь поймать волну ветра и взнуздать его, но тот дурачился тоже, не позволял на себе прокатиться, и посекундно менял все планы, и взбрыкивал, от чего парасоль вспархивала, и в самый разгар борьбы старушка, чисто случайно целившаяся в тот момент ровно в меня, вдруг не выдержала – и спустила тетиву, так что я едва увернулась от несшейся мне прямехонько в лицо распахнутой здоровенной стрелы с кокетливым мокрушным белым опереньем, а стрелявшая, ничуть не смутившись, и моментально забыв про улетевший зонт, вертелась дальше как волчок, размешивая песок лакированными, тонущими и мокро скрипящими, как чайная ложка в сахаре, белоснежными кубическими каблучками, и забористо кричала с милейшим старомосковским прононсом своим псам – единственным живым существам на целом пляже, которые понимали, о чем она: «Давайте пойдем покупать!», – и заливисто хохотала.
Хорошо еще, что ей в руки не попались более крупные особи – солнечные зонты, которые нахохлено стояли, у запертых купальных кабинок, со связанными крыльями. Пришлось, от греха подальше, перебраться на соседний пляж – для паралитиков. Где смиренные обитатели реабилитационного центра под садистским надзором плоскогрудых медсестер в синих накрахмаленных формах послушно делали стационарные дыхательные упражнения на крытой веранде, а редкие бунтари, чтобы избежать экзекуции, тихо окапывались по линии моря под черными безразмерными гулкими от капель вороньими зонтами на своих двухколесых танках, в засадах на песке, или, кто пошустрее, на карачках делал вид, что срочно ищет у воды что-то крайне важное, забытое (безвозвратно утерянное) перед дождем. Нет, в фартуках были медсестры – а не инвалиды, догнал? В коротеньких таких, форменных передничках, и блузочках, с оборочками: словом, всё, как ты любишь, как буфетчицы. Сюсипусик ты мой. Ага. Что слышал. Шучу. На самом деле, они все, как на подбор, наоборот, были в длинных, консервативных льняных колоколах-юбищах, и бесформенных синих топах, а оборки вообще состригли, для строгости, чтоб тебя позлить. Короче. Понял? Любезный? Приём-приём? Мне надоело ждать твоих звонков где ни попадя, высиживать мобилу как дурное яйцо, пока ты, наконец, проклюнешься, и неправдоподобно бабским соскальзывающим из трубки в мое ухо голоском, каким-то ядовитым, обмазывающим изнутри ушное отверстие тембриком (ты ведь замечал, милый, катастрофическую разницу настроек: когда ты вполне удачно изображаешь крутя́к на публике – или когда ты сюсюкаешь со мной по телефону, бездарно и безухо пытаясь войти в любовный раппо́рт?) продиктуешь мне новый номер, на новую, присланную мне туда за несколько минут до этого с очередным твоим посыльным хмырем туземскую симкарту, пока они, эти сим-карты, обе еще «свежи», по твоей же корявой метонимии, потом экстренно упаковывать себя в аэропорт или автомобиль – и переезжать из одного отеля в другой, «доверенный», или в следующий, еще не слишком загаженный свиданиями город – или, доверяясь кому ни попадя, то есть хмырьку номер два и хмырюге номер три, названным мне тобой по телефону поименно (но, без сомнения, лживо), отправляться на снятую только что виллу или квартиру: «освежеванный свежачок» – как ты добавляешь сразу же после встречи, считая, что каламбуришь, потирая ручки, как муха, если все удалось. Подзадолбалась. Мне надоели эти передаточные звенья, которыми уже испохаблены полкарты Европы! Заманалась вставать на крыло по звонку: «эволюция позвоночных» – ох уж мне все эти твои поминутные смехухочки да прибауточки! Острословчик ты мой.
Как будто в издевку, когда я вернулась с пляжа на Лидо в гостиничный парк, единственной породой пса, который в тот день не кинулся мне навстречу, стал злющий бетонный дог, отлитый в натуральную величину с вкраплением подручного, вернее подножного, здесь же найденного (гравий-гипс-грязь), материала, и, видимо, с натуральной душой прототипа: с истеричными глазами энтузиаста, готового стерпеть и одобрить все уродства заводчика – включая удар ботинком в поддых – с отбитыми ушами и вечнозеленой слезой под правым глазом: зверь чем-то напомнил мне твою жену. Слепок пороков хозяина, в бетоне.
Я даже не решилась пройти рядом с мемориальной псятиной по дорожке. С морды дога трагично стекала лава дождя. А огибая его круголями, прохаживаясь по пухлой и пружинистой от палых игл пахучей подложке земли, я наткнулась между соснами на мертвого пестрого скворца кричащей красоты – иссиня черного в прямом смысле материала: пропитанного чернильной переливающейся морской ночной чернотой (видимо, чтобы зримо контрастировать даже с цветом жирного, тепло дышащего, только что завезенного с материка чернозема на пашне клумбы неподалеку) – он расставил крылья, как будто напряженно силился прикрыть под собою что-то, а сверкающим от дождя золотым мертвым клювом уперся, зацепился за землю, и не давал мне уйти – всеми этими роскошными, сливочными крапинками на спине и на капюшоне (гамма горностая в негативе), и каким-то загадочным, заставлявшим выть от восторга, фиолетовым подтекстом на воротнике с боков, как будто намекавшим, что под черным он одет в яркую пурпурную мантию. Мне стало неловко, что я так бесстыдно его, мертвого, рассматриваю. Но живая его красота завораживала. Он лежал как сокровище. Валялся. Невозможно было поверить, что я последнее на земле существо, которое видит его совершенство. Казалось, что поскольку его так обильно поливают дождем, завтра он должен прорасти вот прямо вот здесь, в сердце парка, и распуститься сияющими неземными цветами. Но на завтра его просто убрал садовник – юный, непонятно каким фокусом загорелый при такой погоде (может – по наследству?) сорванец со вздутыми бицепсами, выпиравшими как нарост из-под обдрызганных, со сталактитами ниток, модно обрезанных в минус (похоже, ножом) рукавов белой футболки, удравший с Мурано, не желая быть стеклодувом в двадцать первом поколении, – при мне аккуратно подобрал дохлого скворца лопаткой и увез куда-то на одноколесой, голубой, шепотом перебиравшей гравий тачке вместе с сорванными вчерашним ливнем еще свежими листьями и переломанными сажевыми ветками крыльями.
Скажи мне: и вот неужели, по твоим расчетам, все эти мои муки стоили того, чтобы потом по звонку укатить на дизельной бздюшке-вапоретто на Санту Лючию – а там перевалить на катер рекомендованного тобой по телефону и даже не рассмотренного мною как следует (из-за тумана, гари и вони Un Grande Gabinetto – как перевозчик тут же поспешил презабавным контральто перефразировать и трактовать название и аромат Canal Grande), кажется, специально подобранного тобой блеклого, со стертым лицом, безопасного checca (ты всегда страхуешься от конкуренции наверняка), чтобы через несколько минут меня сгрузили в пошлейший, снятый тобой на подставное имя, палевый палаццо в подтёках, где пестрый волнистый шелковый в лиловых тонах плед как бы случайно сползал с колоннады балкона прямо в мусорную воду канала, анонсируя очередной закат от Missoni? (Cпец-эффект, подстроенный тобой по мотивам глянцевых журналов, которые попрыгунчик-пилот регулярно подсовывает тебе вместе с флакончиками модного блевотного парфюма в сортир в джет-сэте: бессовестная скрытая реклама, рассчитанная на твои запоры.)
Да, да, чуть было не забыла! Чуть было не забыла тебе припомнить (ты не возражаешь, если я так выражусь, любимый?). Так вот: отдельный счет тебе будет, без сомнения, выставлен в ходе Giudizio Finale за кошмарную парочку крошёных серых гипсовых львов по бокам балкона, прирученных и выдрессированных на местной, венецианской, керамической фабрике до оскорбительных почти карманных, сумочных, ливреточных, содержаночьих размеров – которых ты распорядился рассадить по углам балкона – для пущей убедительности! Штампованные уродцы. Которые визуально терзали и мучили меня пуще, чем некогда их крупные прародители клыками новообращенную братву в Колизее.
И все это для того, чтобы чуть позже, ночью, сидя напротив меня на жесткой и колкой персидской подушке в гондоле (древняя скрипка моря, залакированная до смуглого скрипа дек, с неуклюжим смычком и разодетым попсовым негодяем, смычком гребущим) без маски, ты вдруг начал ревниво цопать меня за запястье шуйцы, взбесившись, когда смазливый жиголо-гондольер, покончив с традиционными шепотками ти-амо, томно пообещал мне, что как только мы заплывем под мост, он сразу же покажет мне джибиджано! «А теперь джентльмен всем своим весом налево – ну же! – а то не пройдем! а сеньорита… – уу-упс…» И честно говоря, мой милый: лучше, чем джибижано, которое он мне там под мостом тайком показал, – пока свингующая гондола царапала кованым носом звучнo капающий кирпичный испод с испариной, – у тебя вряд ли когда-либо найдется мне что-нибудь предъявить. Хоть вот ты сейчас поперхнись там от зависти этим итальянским словарем, который ты наверняка уже взвизгнул секретарю, чтобы тебе – не-ми-и-е-длино! – принесли.
А отель Luna Convento в Амальфи?! Меня сразу же должен был насторожить титул «конвенто»! Совсем уже докатился. Свидания в женском монастыре – в четыре звезды. Хорошо, пять, пять, не ной вот только сейчас снова! Кто и когда выгнал под зад коленом в мир, на внешний сквозняк, последних обитательниц? Сто лет назад? Двести? Нет, не то чтобы тебе уж так уж приспичило переспать в келье! Было бы странно подумать, что ты просто решил распугать души монашек. Чисто для конспирации, ага, конечно, так я тебе и поверила! Дорогой мой: тебя же считывать – как два пальца об асфальт! Все твои нехитрые мотивировочки! Достаточно было увидеть выражение твоего личика, когда ты, несмотря на мои отчаянные протесты, умудрился втиснуть свой автограф прямо перед росписью Муссолини в книге почетных гостей отеля – пока я отвлекала внимание (а что уже было делать? Не попадаться же вместе с тобой!) ночного портье, гордого гражданина Первой Республики Маринада и Лимонада, дарившего мне байки о том, как сам вдохновенный фиганат Франческо Бернардоне из Ассизи прискакал сюда к амальфитанам босиком, на своем капризном брате-осле, благословлять сестричек свить обитель в тысячу двести – каком? простите, no capito – я не расслышала – додичи? – едючи? На ночь глядучи? Венти? Лятор? Дует? Вы не могли бы поконкретнее? А не пальцы обгорелые загибать и выпрастывать дуплетом на уно-дуэ-дуэ-дуэ – как будто компьютерный код какой-то только из двоек и единиц. Каком-каком?! – да убери же ты поскорее эту несчастную книгу с фашистскими росписями на место! И сгинь сам, пока тебя не засекли. Я еще удивляюсь, как ты не затребовал у служки – молчаливого южанина с каменистым засушливым неплодородным лицом – продать тебе простыню и наволочку «от Дуче», а удовлетворился лишь тем, что снял для нас на ночь смотровую башню, где «развлекался и Бенито» (ох уж мне эти твои подзаборные побасенки, налипающие на слух, как помет в эфире!), и с разбегу плюхнулся прямо в твоих этих идиотских духоподъемных ботинках с пятисантиметровыми замаскированными каблучками на «ту самую! Представляешь! Ту самую же!» кровать. Несчастный ты мой инвалидик техник отражения и халявной эксплуатации чужих брендов. Ты уже настолько не уверен в собственном вкусе, любимый, уже настолько изломал его своей безграничной гибкостью, локацией и подстраиванием под тех, кто тебе может быть выгоден по бизнесу (а кто ж его знает? кто завтра будет выгоден? Надо ж на всякий случай подмахивать под всякого-каждого! Пока не убьешь), что теперь уж ты, кажется, и вообще не убежден, а есть ли он у тебя, этот вкус? Жарко-холодно? Блевотно-вкусно? Вонь-Аромат? Главное, никогда и ничего не ругать – и ни к чему прямо не высказывать отношения – правда ведь? – потому что вдруг потенциально полезному человеку как раз этот душок и нравится, ага? И главное: ни к чему горячо – ко всему чуть тепленько. Гладенько. Ну, разве что за исключением редких ценимых вещей, типа меня, которые, ты боишься, у тебя вот щаз вот кто-то отнимет. Тут уж хватательный рефлекс отомрет у тебя последним. Даже в случае полного паралика. А так – нейтральненько. Аккуратненько. «А мне все нравится». И все не нравится. И все никак. И все славненько. От одного черпнул – от второго черпнул – третьему перелил. Чтоб никого из твоих дружков не оскорбить ничем выдающимся. Шарм гениальной усредненности. Шрам, милок, – а тебе что послышалось? Я тебе давно говорила, что твоя страсть к статистике и зазубриванию наизусть среднестатистических данных – чтобы блеснуть цифрами перед идиотами – до добра тебя не доведет. Тебе все кажется, все теплится еще где-то в сощурившемся дверном глазке твоего уже начавшего тайком лысеть затылка мечта, что это ж не навечно же, что это ж ты ж в это играешь, притворяешься, ну так, типа, для эффективности, а как только можно будет – так сразу же заживешь наконец по-настоящему – но в реале ты уже почти неизлечим. Впрочем, тьфу на тебя. Чего это я опять разошлась-то, а?! И пожалуй даже не буду вот сейчас вот припоминать тебе того изжаренного морского карася, которого тебе принесли в номер в этой раскаленной амальфитанской albergo на золотом продолговатом помятом подносе с игривой белой бумажной гвоздичкой в страдальчески разорванном рту, перед самым закатом, в тот самый момент, когда задернутые твоей рукой легкие шелковые занавески окрасили мелованные стены кельи в гранат.
Уж мелочи, сущие мелочи по сравнению с италийскими моими мартириями – то позорное представление, в которое превратилась последняя поездка на Cote d’Azur. Разумеется, твоей фантазии хватило исключительно на то, чтобы забить мне стрелку в отеле Негреско, в этом расхожем притончике, с целлюлитной цветной бабой в фойе (скульптуру я имею в виду, а не консьержку, расслабься, любимый), словом, на объекте, уже практически приватизированном девушками подразорившихся олигов – из любви, вероятно, к куполам как змеиные яйца, выделанным из их же (змеиных же) кож же.
Я и так-то раньше Ниццу недолюбливала: дохлый миф, который все давно уже забыли про что. Если не считать кулинарного цветового гипноза зефира крем-брюле декораций на противнях фронтонов, которые по мере продвижения печения к границе с Италией, повышения температуры духовки, и закрытия задвижки гор, логично превращаются в пережаренные меренги рококо Монте-Карло. Но тут, на набережной англичанок, столкнулась нос к носу с подружкой одного моего знакомого олигарха (только вот не начинай вот сейчас выть «какого?». Еще живого. Это самое точное его определение. И не беглого. Много будешь знать – скоро станешь параноиком), которая томно поинтересовалась, на-а-адолга ли я здесь.
– Не-не-не. Буквально на минутку. Пролётом. Просто пописать забежала. До свидания.
Но тут она как всплеснет анорексичными ручками:
– Ох да что вы, как жалко! А я как раз вас только вчера вспоминала! Представляете, какое совпадение! Во у меня телепатия-то какая – прикиньте! Прям как в рулетке! Может, пойдем чаю попьем? Туда, где карусельки? А?
– Честно говоря, не люблю я эти карусельки, – признаюсь я ей. – Что-то в них есть дурное. И тоскливое.
В этот момент, она неожиданно так, интеллигентно так, по-умному, прищурившись, спрашивает меня:
– А как вы, ваще, вот вкратце, оцениваете вот тот бардак, который, ваще, ща тваарится в Мааскве?
Ну, тут я уж, разумеется, начала уже потихоньку вплывать в житейскую болтливую прелесть, и уже готова бы и сама лучше с этим уже милым существом здесь в этом уже сносном Негреско остаться почаевничать, чем с тобой встречаться – но тут, как назло, из-за угла, из-под жухлой пальмы и увядшего светофора вылупляется поперек трафика из саркофага лимузина лягушатник-шофер с шоколадной лысиной, которому ты дал идиотский, собственного твоего изобретения, пароль, с пошлым расчетом на то, что вокруг меня будут одни иностранцы – и громко выговаривает по бумажке (о мой позор! Ты бы видел, как сдулись ее губки!) на чистом русском языке, но почему-то с неприличным кавказским акцентом:
– Ню штё? Нйо-сик припюдрилль?
Безапелляционно откупоривает передо мной дверцу машины. Закатывает меня туда, как в консерв. И увозит меня на одну из тех скучнейших вилл, которые как прыщи облепили загорелую щеку мыса. Чтобы оттуда, повинуясь твоей идиотской концепции безопасности («эффекту внезапности», территориальных блиц-кригов, бессмысленных зигзагов и судорожной смене планов, болезненно запутывающей только тебя самого), короче, в пузе уродливого затемненного минивэна цвета скуксившегося аллигатора переехать в аэропорт и потом неудачно и тряско приземлиться в недешевом кукурузнике на соседний островок, чтобы уже оттуда добираться на эту пошляцкую… Надоело! Подзадолбалась!
Милый: доброта и снисходительность – это мой грех.
Я прощала тебе все это – до вчерашнего дня. Я на все это смотрела сквозь полуприкрытые ресницы. Даже на номер в гостинице «Националь», в Москве, снятый тобой с особым цинизмом, то есть с видом на Кремль. И с… (честно сказать, для меня это уже был перебор) с бледными полупрозрачными цветочными витражами ар деко в самом центре дверей, условно, чисто условно отделявшими наш ассиметричный не-сиамский силуэт от коридора. Мне, боюсь, еще долго будут сниться эти кошмарные двери люкса, оказавшиеся не только звуко, но и взоро-проницаемыми. Слишком даже проницаемыми. В честь чего ты их внезапно и ловко пнул, и предложил упавшему биллбою повесить снаружи на ручку принесенные (и теперь эффектно разлитые) чай, кофе, а заодно глаза и уши, и остальной грубо поименованный тобой его личный инвентарь. Но «Зато!» (ох уж мне твое это любимое, калькуляционное, словечко «Зато»!) – «Представляешь! Ведь в точно ведь таком же ведь номере этажом выше жил и вот так же работал В. И. Ленин!», – как ты, ликуя, подытожил с эротическим блеском в глазах. У этого упырька Лукича, видать, были одинаковые с тобой представления о методах борьбы за народное счастье. Вот мне любопытно, любимый: вот если кто-нибудь тебя обзовет, скажем, «подонком» – двух дней ведь не проживет, ага? – ты ведь совсем расстроишься, правда ведь? Ты ведь обозлишься на него, ты ведь расценишь это как оскорбление, правда? А если тебя обзовут «архиподонком» – то ты ведь наоборот сочтешь это за исторический комплимент, за лестные параллели, и за аванс, до которого тебе еще расти и расти? Правда ведь? А? Любимый? Вот загадка, а! Приём-приём? Только вот не надо вот сейчас опять обижаться, раньше времени, договорились, ага? Это я ни к чему-то. Просто так, à propos. В смысле: перед тем, как пойти попи́сать. И не пиликай мне тут больше на моем мобильном, хотя бы пока я до туалета добегу. Догнал?
The Voice Document has been recorded
from 17:24 till 18:07 on 18th of April 2014.
В сортире, хотя бы, надеюсь, ты меня не прослушиваешь?! Ась? Что-что? Вижу, вижу уже твои бархатные изумленные глазки, любимый! Что слышал, любимый: надеюсь, говорю, что твои пацаны мне хотя бы в сортир жучков не напихали! «Откуда она знает?!» – ты сейчас наверняка подумал. А потому что не надо было рассказывать мне, шкодливо хихикая, как ты подловил своего кореша, послав спецов протереть амальгаму зеркала напротив его кровати и вставить в зеркало микро-камеру. А уж когда, после отвратительной бессонной ночи, проведенной мною в античной (гнилые смуглые сосновые балки вместо потолка) конспиративной двухэтажной квартире на абрикосовой Via Urbana в Риме (нет, не совсем абрикосовой – некоторые дома как урюк, а другие как курага – словом, абрикосы разной степени жухлости, сушёности и шершавости) – куда ты смог приехать только под утро – и, внезапно выдав себя (ох уж эти твои мозговые перегрузочки!), пошутил над некоим моим, почти молитвенным, жестом, который я случайно воспроизвела в квартире этой перед (чудовищной безвкусности – вот не надо ныть мне сейчас опять, про то, какого оно века, и сколько ты за этот век заплатил!) овальным бронзовым зеркалом – жеcт воспроизвела без тебя, еще до твоего приезда – милый, ну надо уж совесть знать – ты как-нибудь уж мозги в катушку собери! У тебя, похоже, вся жизнь уже в башке представляется – как компьютерная игра – здесь прокрутить назад, здесь чуть-чуть смонтировать – и O’k! Нет, не O’k, любимый!
Ох уж эта мне твоя патологическая ревность, ох уж мне эта твоя больная паранойя! И – главное – дебиловатая эта твоя уверенность, что подслушав, подследив, узнав, когда человек ходит в сортир, когда и с кем встречается – выведав всю внешнюю (в общем-то, не важную! Поверь мне!) жизнедеятельность – ты можешь человека понять. Кретин.
Нет, милый, не пугайся – здесь, в Москве, жучков твоих я у себя в квартире еще не нашла. Вернее – нет, нашла вчера, одного – в классическом шпионском месте – на потолке, возле люстры – и чуть не прибила (из-за тебя, любимый!) невиннейшего шустрого короеда.
Но даже не за это, любимый! Не фантазируй – и не играй с собой в поддавки: даже не за это!
Та-а-ак! Опять загундел! I once had a girl ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла-ла! Хорошо я еще сообразила специальный ринг-тон поставить для твоих звонков с твоего секретного мобильного – чтоб лишний раз с дивана не вставать! Or should I say – ла-ла-ла-ла! Фиг тут с тобой пописаешь сходишь даже. Слишком бизи-бизи, из-за брани. Это ж надо ж – а?! – так завести меня опять! Тьфу. Вот не буду подходить к телефону! Сгинь! Вот лежи там и пиликай на ковре. Зареклась ж ведь уже сегодня под утро! Никаких с тобой переговоров! Да-да, буквально как с террористом – и не отвечать тебе больше ни на какие эти твои идиотские вопросцы. Ни по смс, ни по телефону! А то – ишь ты! Ишь ты?! «Му-му-му?». Совсем оборзел: сначала сделает – а потом начинаются «за что?» да «му-му-му?». Нет, конечно, не за то, что в том гнилом (ах, прости, – обозналась веком! – «стильном»! Уж не знаешь, как выворочно, двойным глухим просчетом, потрафить моему вкусу!) венецианском палаццо, ты заставил меня жарить тебе бекон на завтрак! Нашел, тоже мне, прелестный способ наладить спозаранку интим со мной, веганкой, кретин. Ах, подумайте! Он так устал – он так захотел почувствовать себя «простым, нормальным»! Ай-яй-яй-яй-яй! Ишь ты!? «Хочу быть хоть на часик как все! – Бекон на завтрак! Баба, жар, дым, кухня». А ты и есть как все. Тебе и притворяться не надо. Нормал Нормалович Нормалютин. И бекон, корчащийся ради тебя на заскорузлой сковороде. На нездорово чистой, надраенной и нагламуренной угольной плите – какого? Какого века? Как эта закопчённая цифра сбоку на табличке читается? Seduci? Стоючи? Или Судичи? Ага. Sedicesimo. Трупожор. Но – нет, даже и не мечтай – не за это! И даже (я подчеркиваю: даже!) не за то, что когда оскорбительный для меня, веганки, запах жареной плоти разнесся по коридору, ты моментально спрыгнул с постели, сиганул как школьник по перилам на сатиновом заду в микки-маусах на первый этаж, всунул голову в кухню и радостно сюсюкнул:
– Солнышко мое! А ты ведь напрасно притворялась, что не умеешь готовить! Аромат-то какой! Можешь же ведь – когда захочешь! Из любви к ближнему: то бишь ко мне!
Козел. Недалекий.
И если б не та толстопузая ящерица, что по ошибке забежав в оживший ярус, проутюжила по подоконнику и всунула острую морду меж створок кухонного окна – а, увидев меня, в ужасе обморочно закатила глаза, отвесила челюсть и задышала с театральным испугом, – а после, через паузу, с очаровательной натужной сценической задержкой, с раскачкой, пустилась, бросилась, брызнула, дернула наутек, неуклюже унося свое противопожарное тельце куда-то вниз, к воде, к плесневой и трухлявой лодочной коновязи и утробным щелям здания, расточительно тратя драгоценное время бегства на ортопедические зигзаги и виражи, вырезая килем на облупленной как луковица стене крутые пузеля – так вот если бы не эта опереточная тварь – я бы сбежала в ту же секунду – даже бросив тебе как хвост мой бедный лэптоп, нагло захваченный тобой в заложники и запертый в верхнем выдвижном ящике спального комода – старинного заводика по производству трухи, которая у меня, верней, у него, до сих пор свербит в пазухах клавиатуры.
Да, милый. Извини. Именно мимика этого полуодомашненного дракона, к счастью, улизнувшего с подоконника за вздох до того, как ты вскользнул в кухню, дала тебе повод приписать (впрочем, как всегда) мою улыбку твоему юморку:
– Над чем ты смеешься, солнце мое? Смешные у меня мышатки, да?
Обхохочешься, любезный.
А все эти твои штучки и экспромтики-заготовочки?! Все эти твои потуги потрафить моему вкусу (увы, в твоей же интерпретации), типа, в порядке компенсации за все мои (а)моральные увечья – как в тот раз, уже перед самым отъездом из Венеции: притаранить меня на островок Святой Елены и попросить с зажмуренными глазами (ты, вероятно, ожидал, что я буду визжать от счастья уже от одного этого предложения – на диком контрасте с твоими обычными мещанскими офертами) пробежаться рядом с тобой насквозь – к порту, туда, где квакали подсказки-чайки, комментируя скоропостижное похолодание, и мнились уже мачты за задернутыми белыми кулисами.
– А здесь, внимание, вниз, ступеньки-пеньки-пень-ки-пень-ки-пеньки!
Носом в лживый свежевыстиранный околевший парус (панталоны снимите с лица, пожалуйста) – чтобы вдруг, разом выбравшись из сырых коммунально-семейных пут бечевы и лесок для белья в чьем-то заднем дворе, услышать твое идиотское самодовольно-сырное: «Сюрпри-и-и-з!» – и прозреть перед стеной текстуры жухлых цукатов.
– Ты на указатель-то позырь! Это ж улица твоего дня рождения! Как это читается? Во-во! Я и говорю! Венти… Как это читается?!
Не канает, милый.
Не канает, даже несмотря на то, что на полпути в аэропорт, на катере, тщетно пытаясь зачерпнуть хоть пригоршню солнечного света из-под вконец сквасившихся и провисших как белье с той же веревки и уже даже начинающих в строгом соответствии с образом подкапывать венецианских небес, пока соленые брызги из-под киля прожигали дыры в ладонях на сверлящим ветру, я вдруг почувствовала, что та стена – скорее, текстуры моих цыпок в детстве. Аллергия на холод и ветер, с рождения. Но лучше умру, чем соглашусь мазать руки гусиным жиром – «для защиты» – как мне на днях прописал мой швейцарский аллерголог доктор Цвиллингер! Только вот не надо вот сейчас, любимый, опять делать недобрую стойку и спрашивать меня с интонацией, как будто ты никогда прежде об этом не заикался, и как будто ты никак не можешь припомнить его фамилию:
– А какие у тебя все-таки отношения с этим Цугцвангером? А? Солнце мое? Ты что-то от меня скрываешь? Я хочу, чтобы ты была со мной кристально честна!
И не надо вот шмыгать опять своими мышатками в башке по кругу: «Что я не так сделал? Может, в отеле все-таки лучше?» – или «В чем прокол?» – или, по второму заезду: «Может, в отеле лучше?» Уйми мышат. Нет, в отеле не лучше. Особенно под этот твой неизбывно уездный, голодранский карамельный вздох: «Ах, знаешь, я так люблю быть в гостиницах за границей: можно бросить полотенце где хочешь, хоть на пол! И сразу уехать и больше никогда сюда не возвращаться!» Сколько еще лет зоологической роскоши тебе потребуется – чтобы ты излечился наконец от плебейских ухваток? Вытереть отработанным жестом ботинки о занавески перед отъездом. И визгливо запретить мне споласкивать за собой чашку в номере («Им деньги за это платят! Пусть отрабатывают!»)
И к тому же – мне уже искренне надоело показывать тебе в темноте в отеле на ночь Гедеоновы фокусы (ага, дорогой: горшки с огнем раскалывать в кромешной ночи в стане опупевшего от внезапного света врага), выдергивая ящик из тумбочки на спор: «Угадай, что я сейчас оттуда достану?» – и видеть каждый раз твое неподдельное суеверное изумление и испуг: «А откуда ты знала, что эта книга там лежит?»
Ага, милый. Телепатия. Прям как у той притырошной в Ницце, с рулеткой. Я тебя давно предупреждала: конспирологические супертехники тебя до добра не доведут. У тебя давно уже клиповое сознание. И часто смаргивающая оперативная память. Забываешь, что было в предыдущей серии. «Чтобы не грузиться, и часто избавляться от балласта» – кажется, так ты мне это объяснял, да? Короче, чтоб самому не замечать, кому-чо соврал, и чтоб быстро забывать ошибки – правда, любимый? Чтобы все было безопасненько. И короткометражненько. Как и все твои анализы (анализы ситуации, я имею в виду, а не те, которые брал у тебя очередной московский модный доктор, подбирая тебе диету: белки-жирки-углеводороды – чтоб катастрофически не росло пузо от чрезмерности числа в день архиважных архибизнесовых ужинов: какой город мира еще не выеден тобой насквозь?). Как и все твои политические прогнозики. Шустренькие. Но никогда не выскакивающие из фрэйминга мелкого клипа. Как бы ты ни тянулся встать на цыпочки или на лживые закамуфлированные каблучки. Один клипик у тебя в голове судорожно клеится к другому. Жизнь, как цепь роликов. Клипса. Нарезка. И ты никогда не увидишь смысл фильма целиком. Просто потому, что наличие смысла в мире ты отрицаешь. Если, конечно, не считать (заигранной тобой напрокат у кого-то из дружков по бизнесу) безмозглой, но лихой фразочки об «энтропии», «экспансии, как смысле жизни» и «самоорганизации системы» – словечках, удобно вмещающих все твои жизненные перепонки без остатка – просто потому, что под системой ты всегда подразумеваешь свою.