Kitobni o'qish: «Пустая гора. Сказание о Счастливой деревне»

Shrift:

© ООО «Международная издательская компания «Шанс», перевод, оформление, 2021

© ООО «Переводческое издательство Китая», 2021

© ООО «Восток Бук», 2021

Предисловие

Из лекций и школьных уроков мы помним, что главная и единственная тема литературы – это человек, он же – её основной инструмент и действующее лицо. Даже если это пейзажная лирика. Не важно, где, когда и с кем происходят изображаемые писателем события, это всё – о нас.

Современный тибетский писатель А Лай известен и у себя дома – в Китае, и в мире. Когда-нибудь ему дадут Нобелевскую премию, но это не так важно, потому что уже сейчас его много читают, и его творчество оказывает большое влияние на развитие самосознания Китая – ведь он пишет на языке полуторамиллиардной страны о тех событиях, которые происходят сейчас и происходили в недавнем прошлом; о том, что всегда было и всегда будет с людьми – слегка по-своему для каждой страны и каждого поколения.

Природа и человек, смена поколений, обыденное и божественное, красота и уродство, несправедливость и ненависть, любовь и покаяние, жизнь, которая содержит в себе смерть, и смерть, несущая жизнь… Масштаб писателя, как известно, измеряется не объёмом написанного, а проблемами, за которые он берётся, и тем, как их раскрывает. Сюжет произведения – будь это неотправленное письмо или даже всего лишь почтовая марка, а может быть всеобщая, вселенская катастрофа – только даёт повод и возможность говорить о по-настоящему важных для человека вещах. Скажем так: очевидная вроде бы истина «не убий» без истории Каина и Авеля повисает в воздухе… А по-настоящему рождается всё это в глазах читателя.

Одни видят в произведениях А Лая мистику – как же без неё в далёком загадочном Тибете! – а кто-то считает, что он глубоко исследует тему смены эпох, процессы уходящей в прошлое традиционной деревни с её многовековым укладом и тем вносит большой вклад в современную китайскую литературу. Не обходит он стороной и вечную рану Нового Китая – «культурную революцию», её механизмы и её воздействие на людей.

Действие в многотомной эпопее, рассказывающей о тибетской деревне, затерянной далеко в горах, происходит в контексте событий современности. Духи, вечные горы и традиционное тибетское мировоззрение соседствуют, взаимодействуют, сталкиваются – с политикой, современной техникой, новым мышлением.

Взаимоотношения личности и социума также зачастую имеют форму конфликта. Найти себе место в мироздании какой-нибудь одной, отдельно взятой душе бывает проще, чем построить взаимоотношения с такими же людьми и даже с собственными близкими. Это главная тема первой части «Сказания о Счастливой деревне» – повести «Гонимые ветром» из цикла «Пустая гора». Художественное и философское осмысление темы «личность и общество» с позиций восточной культуры, несомненно, будет интересно читателю.

Если первая часть, можно сказать, камерная, замкнутая горами, за пределами которых мир только угадывается, и даже рассказать о внешнем мире и то некому – лишь только серебряный самолётик регулярно пролетает над этим местом по своему маршруту, – то вторая часть эпопеи, «Небесный огонь», затрагивает уже глобальные вопросы, приобретая временами библейское звучание. В этом романе-катастрофе материальный мир и новая эпоха социальных технологий и ядерных взрывов врываются в привычный уклад и индивидуальное сознание, как говорится, и весомо, и грубо, и зримо. Здесь взаимодействие отдельной личности и социума – это лишь часть сложного процесса столкновения миров.

Автор не только писатель, но ещё и редактор, издатель. Он руководит писательской ассоциацией Сычуани – самой большой провинции Китая, создал и издаёт самый большой в мире по тиражу ежемесячный научно-фантастический журнал.

И ещё – у произведений А Лая есть интересная особенность: к ним хочется возвращаться и перечитывать. Каждый раз возникает ощущение, что в прошлый раз не всё понял…

А. Монастырский

Часть 1. Гонимые ветром

Есть вещи, которые нельзя говорить другим – каждый должен понять это сам.


1

С тех пор уже прошло немало лет, Гэла вырос; когда ему навстречу, не поднимая головы, идёт Эньбо, даже когда они сходятся и Эньбо наконец поднимает полные кровяных ниточек глаза, смотрит прямо на него – Гэла уже не боится, и больше не чувствует непонятного необъяснимого стыда…

А вообще-то, когда по ныряющей то вверх, то вниз дороге, что ведёт от мельницы до Счастливой деревни, издалека навстречу идёт человек, то сначала из-за холма появляется его голова в войлочной шляпе, пропадает, снова всплывает, потом показываются плечи, а затем уже постепенно появляется большое тело, выступает над землёй, словно чёрт, которого земля понемногу выдавливает из себя.

Сначала Гэле всегда становилось страшно, всегда почему-то его охватывал этот необъяснимый стыд.

Но теперь уже нет. Он поднимает голову, и хотя внутри себя по-прежнему ощущает в сердце лёгкую слабость, но пылающий в его глазах гнев заставляет ту ненависть, в тех глазах с кровяными прожилками, смениться на нерешительность и сомнение, а потом и глаза и голова опускаются, никнут…

Эти двое, один уже пожилой, а другой ещё подросток, всегда встречаются на этой дороге, каждый раз не произнося ни слова. Вначале Гэла дрожал и сдавался. Теперь всё наоборот, уже Эньбо, ещё не старый, но рано одряхлевший, первым опускает голову, избегая острых глаз подростка.

Всё потому, что умер мальчик.

Он был на четыре года младше Гэлы. Это был сын Эньбо. Когда сыну Эньбо было девять, перед Новым годом его ранило разорвавшейся петардой. Рана потом воспалилась, от заражения он вскоре после праздников умер.

Что девятилетнего ребёнка ранило петардой, было делом совершенно заурядным. Тогда вся толпа радостно возбуждённых ребятишек разбежалась с криком, остался он один, пострадавший – худенький, слабенький, бледный мальчишка, плачущий посреди маленькой площади, плачущий не столько от боли, а больше от испуга. Такого легко было испугать, недаром у него и прозвище было «Заяц».

Заяц плача пошёл домой. Тем бы дело и кончилось. Однако с китайского Нового года до тибетского Нового года белая тряпка, которой была у Зайца замотана шея, становилась всё грязнее и грязнее, сам он тоже становился всё унылее и подавленней.

Потом в тот день вечером он умер.

До того, как Заяц умер, по всей деревне ходил слух, что ранившая Зайца петарда вылетела из рук Гэлы. Именно так передавали, хотя и без уверенности, как предположение, но ведь ветер в любую дырочку проникает, даже самую маленькую.

Гэла думал: они ошибаются, у меня не было петарды, у меня нет отца и нет старшего брата, которые бы достали мне где-то петарду.

Он спросил через изгородь у бабушки Зайца:

– Вы верите, что это я бросил петарду?

Старая бабушка подняла мутные глаза:

– Ты такой же несчастный ребёнок, как и он, нет, не ты…

Но когда он первый раз увидел отца Зайца, увидел огонь гнева в его глазах – он сам почти поверил, что это он отнял у Зайца жизнь.

Голосок у Зайца был тоненький, худой такой, слабенький был Заяц. Всегда тихонько сидел с мамой, грелся на солнышке, а теперь вот умер, его сожгли, он превратился в чёрный дым, который разлетелся по ветру, никогда больше он не появится на площади в центре деревни…

А тогда в полдень в небе носился пух ивы, Гэла с мешочком муки на спине возвращался домой с мельницы и по дороге встретил отца Зайца – Эньбо.

Эньбо ещё подростком вслед за своим дядей Цзянцунь Гунбу, монахом в монастыре Ваньсянсы – Десяти Тысяч Обликов – ушёл из семьи, и в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году по новому летоисчислению, так же вместе с Цзянцунь Гунбу, вернулся в мир – правительство заставило. Он был в селе из тех немногих, кто знал грамоту, умел и читать, и писать. Образованнее его был только сам лама Цзянцунь Гунбу. Цзянцунь Гунбу был человек учёный, уважаемый. Эньбо, стало быть, тоже. У него было не очень-то сочетающееся с его крепкой здоровенной фигурой доброе выражение глаз и приветливое улыбчивое лицо. Но теперь идущая навстречу большая фигура Эньбо была сгорбленной и печальной, квадратное лицо искажено ненавистью, ясные умные глаза опутаны сетью кровавых ниточек, взгляд их был холоден как нож и горяч как пылающие угли.

Гэла остановился, сглотнул комок в горле, хотел сказать что-то, но глаза Эньбо с такой ненавистью смотрели на него, что он не смог разжать губ. Он слышал внутри себя собственный голос: «Бабушка говорит, что это не я убил Зайца!» – но этот голос слышал только он сам. Эньбо прошёл мимо.

В тот день вечером Гэла лежал на подстилке из овечьей шкуры и чувствовал, как сжимается, болит сердце. Потом во сне перед ним возникло мертвенно-бледное лицо Зайца с его обычной робкой застенчивой улыбкой. Заяц тоненьким тихим голосом робко сказал:

– Они напрасно обижают тебя, петарду не ты бросил.

Гэла разом вскочил на постели:

– Тогда скажи кто! Ага из дома Кэцзи, братья Ванцинь, сын громкоголосого Лоу Дунчжу – Цими с заячьей губой, или…

Это был действительно странный сон; когда Гэла называл имя, позади Зайца появлялось лицо, а потом эти лица окружили Зайца и все разом стали настойчиво требовать: «Скажи! Кто?»

Лицо Зайца белело всё сильнее, делалось всё тоньше, прозрачнее, словно лист тонкой бумаги, и потом совсем исчезло.

Он позвал маму. Но мамы не было, она, наверное, опять ушла на ток, где молотят пшеницу. Эти приятно пахнущие стога сухой травы так нравятся мужчинам, их так любят женщины… Слёзы ручьями полились из его глаз.

Может быть, это из-за того, что у него не было отца, он стал таким одиноким, и его всегда несправедливо обвиняют? Он чувствовал тепло в груди и тянулся к этим двум сельчанам – вернувшимся в мирскую жизнь монахам, с их добрым взглядом и улыбчивыми мирными лицами.

Цзянцунь Гунбу было уже за пятьдесят, когда он вернулся в мир; возвратившись в деревню, он так и жил всё время один. Гэла не раз видел – и ему нравилось видеть – как всякий раз, встречаясь с его матерью Сандан, этой «непрочно завязавшей свой пояс женщиной», он сильно смущался. Такого рода женщина для монаха – средоточие всего дурного, ведьма, воплощение злого демона-ракши в женском обличье. Но «ведьма» не пыталась его зацепить, не бросалась на него. Эта женщина только улыбалась время от времени трогательной глупой улыбкой – потому глупой, что для неё не было особого конкретного повода. Ещё она любила всё время что-то бормотать, приговаривать, и точно так же эти её бессвязные тихие речи не были обращены к кому-то или чему-то конкретному.

Гэла даже фантазировал раньше, что вернувшийся к людям монах Эньбо – это его отец. Но Эньбо взял в жёны красавицу Лэр Цзинцо. У них родился слабенький, не пойми в чём душа держится, Заяц. Разорвавшаяся петарда унесла жизнь Зайца. Люди между собой говорят, что эта петарда была брошена рукой Гэлы…

Гэла звал мать; мать ушла, ушла на пахнущие душистой сухой травой стога на току. Лунный свет проник в комнату. Гэла высунул руку наружу в окно. Эта рука никогда не держала петарды – завёрнутой в красную бумагу большой петарды, дающей настолько громадный, сильный, совсем не сопоставимый с её размером звук.

Но сейчас он совсем отчётливо почувствовал в смутном неверном лунном свете: эта петарда, несчастье, действительно взорвалась на кончиках его пальцев; почудилось, что с них течёт кровь – и острая мучительная боль пронзила всё внутри.

2

Лэр Цзинцо красивая, но очень многие мужчины деревни не хотели брать её в жёны. Её красота – тонкая талия, белое лицо – не та здоровая крепкая красота, которая на первом и главном месте здесь, в деревне. Старики вздыхали и говорили, что раньше бы, до Освобождения, такая тонкая и нежная обворожительная красота давно привлекла бы местных старшин и голов, которым нет забот трудиться, они все гарцевали бы у её ворот на своих скакунах. Только вот в эти годы, когда всем надо быть на полях да ещё думать каждый день, будет ли чем наполнить живот, – кто думает о прекрасном в такое время?

«Если вовремя не сорвать цветок, он завянет», – вздыхала мать Эньбо. Она сама была в своё время красавицей с большими глазами и густыми бровями, её вернувшийся в мир сын был телосложением хорош и крепок, настоящий мужчина, а доставшиеся от матери глаза и брови делали его внешность красивой и выразительной.

В тот год весной мать Эньбо снова с нежностью и жалостью, взяв Лэр Цзинцо за руку, говорила:

– Если не сорвать цветок вовремя – он понапрасну завянет…

К этому времени тонкая и гибкая как ива талия Лэр Цзинцо была уже в обхвате как ведро. Только старая женщина с бельмами на обоих глазах не слишком присматривалась. В Счастливой деревне из женщин после пятидесяти очень мало кто сохранял живость и ясность взгляда, все они в основном были добрые душой, мягкие на словах, с каждым днём становясь всё бестолковее. А Лэр Цзинцо была не только внешне тонкой, нежной, душа её была такая же; когда мать Эньбо обеими своими старческими руками погладила её ладонь – послышался грубый шуршащий звук, она невольно вздрогнула, словно испугавшись, высвободилась и быстро ушла.

Старая бабушка внимательно прислушалась, наклонив голову: она услышала удаляющийся шорох юбок, услышала шум пшеницы, которую колышет в поле ветер, услышала прилетевшее с ветром издалека весеннее кукование кукушки – и улыбнулась: «Какая стыдливая девочка!»

Она не знала, что Лэр Цзинцо, убежав от неё, бросится на грудь её сыну, прижмётся, вцепится, и смеясь и плача: «Эньбо, мама так жалеет меня! Скорее введи меня в дом!»

Эньбо с тяжёлым сердцем пошёл к дяде:

– Учитель, побей меня!

Цзянцунь Гунбу сказал:

– Я не то чтобы не хочу тебя побить, но я боюсь, когда буду бить, как бы не убить на тебе какую-нибудь вошь. Племянник, если ты совершил грех, нельзя и меня следом за собой тянуть во грех, это же не по-братски!

Сказав, он сложил руки за спиной и ушёл сквозь колышущееся под ветром пшеничное поле в сторону деревни. Его младшая сестра, былая первая красавица, сидела у источника под сенью старых больших кипарисов и подслеповато щурилась в их сторону.

Что происходит прямо сейчас перед тобой, не могут как следует разглядеть широко раскрытыми зоркими глазами грамотные и умные люди, ты-то что можешь увидеть? Мысленно вздохнув, Цзянцунь Гунбу подошёл к сестре, сказал:

– Поздравляю, добрая моя сестрёнка – будешь нянчить ребёночка.

– Но ведь Эньбо монах, прародитель Будда может послать ему наказание…

Цзянцунь Гунбу взглянул на тёмно-синее небо и тихо сказал:

– Успокойся, прародитель Будда теперь не здесь, он ушёл в другие края…

Про Будду она сказала просто так, не задумываясь, но когда наконец поняла, что мальчик действительно сошёлся с Лэр Цзинцо, то замотала головой и залилась слезами.

А Эньбо шагал по тропинке через поле, спеша почтительно сообщить обо всём матери. Уже выходящая в колос пшеница клонилась с обеих сторон и совсем накрывала тропинку. Широкоплечий Эньбо прорывался сквозь стебли, с опушённых колосьев летели облачка пыльцы, сверкая в солнечных лучах искристым сиянием.

Цзянцунь Гунбу видел, как ещё державшаяся на стеблях роса тоже летела во все стороны от человека с бритой головой, словно крупный сильный зверь, шедшего через пшеницу; это было так красиво, что он даже почувствовал головокружение. Во время медитации в монастыре, когда приходит прозрение, ощущаешь, пожалуй, такую же лёгкость и радость.

Он вскарабкался наверх к источнику, набрал полный рот кристально-прозрачной, сводящей зубы холодной родниковой воды и брызнул на лицо младшей сестре. Та вздрогнула, очнулась, ничего не понимая, посмотрела вверх на густые кроны нависающих над источником огромных кипарисов, скривила рот, словно собираясь заплакать. Цзянцунь Гунбу обнял её:

– Добрая моя сестра, вот увидишь!

Тут мать Эньбо тоже увидела, что сын её спешит к ней, широко шагая через поле, размахивая руками, сбивая летящую во все стороны пыльцу с колосьев, так что вспугнутые мотыльки, как мантия, колышутся за ним на ветру. Картина была настолько завораживающая, открытое лицо и ясные глаза были словно у божества, идущего к людям. Как только сын подошёл, она расплакалась:

– Сынок, веди эту несчастную женщину в наш дом!

В это время вдали раздались протяжные звуки гонга – на пшеничном поле гоняли обезьян и стаи птиц, воровавших урожай народной коммуны.

Стояло лето тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года новой эры.

В это время Гэла, которому было тогда чуть больше четырёх лет, волочил ноги в их сторону, держа на плечах полупустой мешок, где лежало немного цампы. Он видел, как трое самых добрых людей деревни сидят над источником в прохладной тени старых кипарисов. Он шёл с мельницы; там человек, смотревший за её работой, всегда давал ему чуть-чуть цампы – грубо помолотой муки из обжаренных зёрен. Его мама Сандан работала плохо, в производственной бригаде ей давали мало зерна; лето шло к концу, осень ещё не наступила, и у них двоих, у матери с сыном, зерно уже кончилось.

Цзянцунь Гунбу помахал ему рукой, Гэла шмыгнул носом, втянул сопли, подошёл и стал перед ними.

Мать Эньбо протянула руку и пощупала мешок:

– Э-э, детка, тебе везёт сегодня!

Гэла улыбнулся. Эньбо сказал:

– Смотри-ка, улыбается точь-в-точь как его мама.

И правда, улыбка была у Гэлы такая же бездумная, нескромная, беззаботная.

Эсицзян – то есть мать Эньбо – с ласковой жалостью потрепала Гэлу по голове и сказала:

– Чем виноват бедный ребёнок? – потом выискала на дне своей котомки лепёшку с налипшими на неё зёрнышками кунжута, отломила кусочек и вложила ему в руку.

– Бедный мальчик, когда мой внук появится на свет, я скажу ему, чтобы он играл с тобой, у тебя будет товарищ, будете играть вместе!

Гэла отгрыз кусочек и, смеясь, убежал. Когда он прибежал к дому, Сандан стояла у входа, прислонившись к дверному косяку, и во весь рот – у неё были ровные, красивые белые зубы – улыбалась бездумной, нескромной, беззаботной сверкающей улыбкой.

В этот год, когда выпал первый снег, родился Заяц. Новость была такая же чистая и свежая, как снег. Снежные хлопья кружились и опускались, ложились на старые кипарисы, стоящие над источником на восточном краю деревни, ложились на петляющую, поднимающуюся и опускающуюся дорогу, уходящую ещё дальше на восток, к мельнице, ложились на вытянувшие в каждом дворе свои упругие голые ветви ореховые деревья, с которых уже опали все листья, ложились на укрытые слоями дранки или накатанной глиной крыши жилищ, на каждый уголок села; Гэла смотрел в небо, где были одни танцующие и кружащиеся снежные хлопья, в сердце звучал голос бабушки Эсицзян: у тебя будет товарищ, будете с ним вместе играть…

Он гоготнул, заулыбался.

Мать спросила:

– Что смеёшься, сынок?

Гэла не ответил, он не мог остановиться, смеялся, похохатывал, и Сандан вслед за ним тоже зашлась смехом.

Этот снег быстро выпал и так же быстро сошёл; солнце пробуравилось сквозь слой облаков, его лучи просочились то тут, то там и достигли земли. Высыпали люди – чем дальше, тем больше следов на снегу, следы сюда, следы отсюда, вдоль, поперёк, чистое белоснежное поле стало грязной раскисшей жижей.

Люди тихо, незаметно переговаривались: у Лэр Цзинцо только что родился мальчик, плаксивый, слабенький, даже грудь сосать сил не хватает – наверное, не выживет.

Всю зиму один за другим шли снегопады, и так же не прекращались эти разговоры. Он тоже заметил: чистые, ясные большие глаза Эньбо стали с тонкими кровяными ниточками. Набравшись храбрости, он подошёл к этому большому взрослому мужчине, но так ничего и не сказал. Эньбо был весь погружён в своё, безразлично скользнул по нему взглядом, отошёл.

В Счастливой деревне все дома – это двухэтажные или трёхэтажные постройки из камня; в трёхэтажных верхние два этажа для жилья, нижний – для скотины, а у тех, кто живёт в двухэтажных постройках, скотину держат снаружи, загон устраивают обычно на дворе, ограждённом деревьями. После того как быков и овец забрали в производственную бригаду, в частных хозяйствах остались только дойные коровы, которых можно иметь в личной собственности.

У семьи Эньбо был как раз двухэтажный дом из камня. Загон для скотины занимал больше половины двора. Остававшаяся половина была вся занята яблонями: две маленькие китайки и одна азиатская, цветущая крупными красными цветами. Под деревьями – грядка с анисом и грядка с чесноком.

Зимой листва с фруктовых деревьев опадает, земля под ними промерзает так, что белеет. Но в загородке для скота настелена сухая трава, солнечные лучи греют и размягчают землю; когда солнце поднимается повыше, от навоза идут испарения, и в загоне становится ещё теплее. В такое время некоторые на досуге любят посидеть на дворе, в загоне для скота, на сене, отогреваясь под золотыми лучами солнца, возясь с какой-нибудь мелкой работой. После коллективизации праздного времени было всё меньше и меньше, только кто-нибудь из стариков теперь так сидел и наслаждался солнечными лучами.

У Гэлы дом стоял, прилепившись сбоку к амбару производственной бригады, двора не было, и не было загона для скотины. Сандан работала на поле кое-как, часто прибегала куда-нибудь на чужой двор, когда там никого не было – посидеть на соломе – и сидела, расчёсывала свои чёрные, маслянисто блестящие волосы.

Она часто бегала во двор дома Эньбо. Там, во дворе Эньбо, солнце, может быть, светило особенно хорошо, а может потому, что если она в обед не уходила домой, то ей обычно что-нибудь давали поесть.

Гэла тоже ел по соседям. Иногда, прошатавшись до полудня ничего не евши, он шёл туда, к Сандан, и ел вместе с семьёй Эньбо. Эсицзян, мать Эньбо, ставила им деревянный поднос, две пиалы пустого чая, кусок лепёшки и две или три печёные картофелины; не богато, да и не слишком-то много, но всё же достаточно, чтобы им двоим продержаться до вечера, когда солнце опустится за горы и они уйдут домой на ужин.

Но в этот год в доме Эньбо появилась новая хозяйка. На красивом лице новой хозяйки часто появлялось неприятное выражение при виде этих незваных гостей, и Сандан больше не ходила во двор Эньбо.

Однажды Гэла шёл мимо их дома, и Эсицзян через изгородь спросила:

– Детка, как ты, как твоя мама, всё хорошо?

Гэла не ответил; в Счастливой деревне не могло быть чего-то особенно хорошего для него и матери, он и не особенно понимал эти так называемые «хорошо» и «не хорошо». Одни говорят, что теперь не так, раньше было лучше, другие говорят, что жизнь стала по сравнению с прежней лучше – и намного. Партии за то, что жизнь хорошая, и за то, что жизнь плохая, разделились; те, кто говорил, что жизнь хорошая, тех сверху поддерживали, и они всегда брали верх. Но Гэла в этом тоже ничего не понимал.

Эсицзян через изгородь сказала:

– Ты погоди…

Потом она, спотыкаясь, нетвёрдыми шагами сходила в дом, вернулась, вложила ему в руку кусок холодной варёной говядины с налипшим студнем. Движения у неё и взгляд были совсем старческие, немощные.

Раньше бы Гэла, как всегда, сразу вцепился зубами в мясо, но теперь он только посмотрел на Эсицзян неподвижными глазами. Эсицзян раскрыла рот с неизвестно когда выпавшими передними зубами, улыбнулась и сказала:

– Смотришь, что я постарела?

Только тогда Гэла откусил полный рот мяса.

– Я же бабушка, разве бабушки могут быть не старыми? – обречённо и вместе с тем довольно улыбнулась Эсицзян.

Этот кусок Гэла откусил слишком большой, такой, что не мог прожевать, но он выпучил глаза, вытянул шею с выступившими венами, напрягся и целиком проглотил-таки жёсткое мясо, застревавшее в горле.

Словно за одну ночь Эсицзян превратилась из крепкой здоровой женщины в старуху.

В Счастливой деревне это было дело обычное. Крепкие, нестарые мужчины и женщины из-за чего-нибудь вдруг превращались в стариков и в старух. Старики потягивали свои едкие трубки, раз за разом сплёвывая в угол. Здоровые бойкие женщины с прямой спиной вмиг скрючивались, острый ясный взгляд становился мутным и тусклым. Поколение за поколением люди в Счастливой деревне, пожалуй, что все так старели. Сейчас, посмотрев на Эсицзян, ребёнок впервые это понял и содрогнулся.

Но всё внимание очень скоро переключилось на большой кусок варёной говядины в его руках. Мясо сварили ещё вчера, сверху на нём был кое-где прозрачный студень из застывшего густого бульона. Гэла шёл домой и по дороге обсасывал этот студень. Мясное желе во рту растворялось и оставляло вкус счастья, вкус густого говяжьего бульона с ароматными приправами.

Только из-за этих кусочков студня Гэла не съел всё мясо по дороге. Его матери тоже досталось немного этого счастья.