Kitobni o'qish: «К нам осень не придёт»
Пролог
Уже долгое время прихожане Николо-Богоявленского собора замечали промеж многочисленной и весьма навязчивой нищей братии женщину, что сразу привлекала к себе внимание – и поведением, и видом, и манерой держать себя. Язык не поворачивался назвать её «попрошайкой».
Это была ещё не старая женщина, высокая, статная, с прямой спиной. Зимой и летом она одевалась в чёрное, на голове носила чёрный платок, так что сказать, какого цвета её волосы, было совершенно невозможно.
Даже в сильный холод или ливень, коими так богат петербургский климат, на ней нельзя было увидеть никакого тёплого одеяния, даже самого грубого потёртого армяка вроде тех, в которые кутались остальные нищие обоего пола. Летом она ходила босиком, зимой обувалась в грубые смазные мужские сапоги.
И в поведении она резко отличалась от других обитателей паперти: появлялась раным-рано, почти всё время проводила в молитвах перед иконами или просто преклонив колена на ступенях храма. Никогда не разражалась перед прихожанами плаксиво-монотонной скороговоркой, жалуясь на свою горькую судьбину. Не прикидывалась калекой, хворой, слепой. Её нельзя было найти вечерами в кабаке, в компании пьяных забулдыг и их опустившихся подруг. И когда прихожане вглядывались в её худое, суровое, бледное лицо с впалыми щеками, хранившее следы былой красоты, поневоле многие чувствовали к ней уважение.
Казалось, эта нищенка когда-то знавала лучшие времена, и ей пришлось пережить очень многое. Её усердие в молитвах, полное отсутствие жадности к подаяниям – она всегда брала ровно столько, сколько подавали – также возбуждали сочувствие и интерес.
Она, по-видимому, была бездомной. С некоторых пор повелось, что если у неё не было денег на ночлег, её приглашали переночевать прихожанки, жившие неподалёку. Она не отказывалась, благодарила поясным поклоном, крестила очередную благодетельницу, чуть слышно шептала молитвы.
Эта женщина никогда ни с кем не беседовала. Она, несомненно, вовсе не была немой. При этом любознательная матушка, супруга одного из иереев, пыталась было разговорить нищенку, но та упорно отмалчивалась. Однако, поскольку настырная матушка так и приступала с расспросами: мол, откуда? Чья? Давно ли в Петербурге? Какого звания? и тому подобное, нищенка знаками попросила клочок бумаги и карандаш. И удивлённая матушка прочла корявые, но совершенно грамотные строки: «Дала я обет молчания на долгое время – до тех пор, пока Господь не простит…»
– Как звать-то тебя, странница? – был очередной вопрос.
Женщина немного помедлила, точно затруднялась или вовсе не желала отвечать, но потом всё же написала:
«А Нюркой зовите, коли надобно».
Помимо сего рассказала Нюрка, что пришла в Петербург издалека, званием мещанка, мужа схоронила, никакой родни в Петербурге не имеет. Мол, после мужниной смерти решила богомолкой нищей по миру пойти, грехи свои и его отмаливать.
Словам на клочке бумаги все легко поверили – и Нюрку-молчальницу ещё больше полюбили и зауважали. Её просили молиться за болящих, путешествующих, за души покойных. Прихожане, видя её скудную и трезвую жизнь, которую она вела с таким суровым достоинством, верили, что Нюрка – юродивая ради Христа, что она добровольно взяла на себя подвиг молчания и непрестанной молитвы.
К тому же Нюрка-молчальница как-то сумела заставить остальных нищих уважать себя – а учитывая их нравы, это было и вовсе неслыханно.
Буквально в первый же день к ней подошла Мотька-Жаба, дородная бабища средних лет, что показывала сердобольным прихожанам кучу крошечных ребятишек (взятых «напрокат» в бедных многодетных семьях), и при этом мастерски симулировала паралич правой руки. Она умела виртуозно лить слёзы, рассказывая, как жестокий пьяница-муж отшиб ей руку, а потом и помер, оставив вдовой с малыми детками… В действительности же эта попрошайка отличалась богатырской силой, безжалостностью к своим маленьким «подопечным», и верховодила всеми никольскими нищими.
Новую соперницу она попыталась сразу «взять в оборот» и выгнать с паперти. К удивлению Мотьки-жабы, Нюрка-молчальница не только не стала перед ней заискивать, а лишь глянула на неё с бесконечным презрением и, не удостоив ни единым словом, прошла к храму, встала на колени и принялась молиться. На грубую брань и угрозы в свой адрес Нюрка не отвечала вовсе, а когда рассвирепевшая Мотька размахнулась и отвесила ей оплеуху, Нюрка не дрогнула, не всхлипнула, даже не охнула – только, не разжимая губ, скупо усмехнулась, подошла поближе к Мотьке и пристально глянула ей прямо в глаза…
И тут случилось странное: наглая, никого не боявшаяся бабища помертвела, словно увидела нечто ужасное перед собой, даже щёки её покрыла свинцовая бледность. Она захлебнулась криком, прижала руку ко рту, попятилась и села прямо на пол. Нюрка же спокойно отвернулась и направилась к иконе Николая Мирликийского – земные поклоны класть…
Мотька-жаба отползла на четвереньках, не сводя расширенных глаз с Нюркиной спины. Окружающие с недоумением наблюдали за этой сценой. Что это такое с Мотькой?! Та же подняла дрожащую руку, пытаясь перекреститься, и замычала что-то невнятное. К ней подошла подруга, Фёкла Рыжая – худая, чахоточная девка, и встряхнула Мотьку за плечи. Когда к грозной «хозяйке паперти», наконец, вернулся дар речи, она залепетала что-то невнятное. Фёкла разобрала лишь: «нечистый дух», «должно, ведьма», «как глянула на меня – так будто всю кровь разом высосала» – и тому подобную чепуху.
Остальные нищие уверились, что у Мотьки-жабы, никак, белая горячка: на месте смирной безобидной Нюрки-молчальницы какая-то нечисть ей померещилась! Не встретив поддержки от собутыльников, Мотька завопила, что гнать, камнями бить эту Нюрку нужно, что вовсе не человек она, а демон адовый.
Но никто на этот отчаянный призыв не отозвался… И тогда Мотькин временный дружок Венька, что промышлял, помимо нищенства, воровством и укрывательством краденого, лениво выговорил: «Да привиделась чепуха небось, брось ты эту блаженную, Матрена! Что тебе? Она и собирает-то меньше нас всех, всё молится да поклоны кладет – пусть её».
Вряд ли Венька всерьёз пожалел «блаженную»; но его жизненный опыт подсказывал, что такую, как эта Нюрка, можно избить до полусмерти, но с паперти упрямица не уйдет. А он не одобрял попусту расходуемого времени и усилий.
От Нюрки отстали. К тому же, остальные нищенки, ненавидевшие Мотьку, искренне порадовались, что хоть кто-то сумел ей противостоять.
* * *
Все, кто знали Нюрку-молчальницу, считали её совершенно одинокой. Однако в один из дней Великого поста к храму подъехала справная новая коляска, из которой легко выпрыгнула молодая, красивая, скромно одетая дама. Дама эта щедро раздала милостыню, затем вбежала внутрь собора, взволнованно оглядываясь, и… заметила стоящую на коленях Нюрку-молчальницу. Они бросились друг к другу, точно подхваченные ветром, но не обнялись; Нюрка схватила даму за руку и повела вон из церкви…
Они присели неподалёку на скамейку. Любознательные прихожанки, знавшие Нюрку-молчальницу, рассказывали потом, что молодая барыня была взволнована встречей до слёз. Она целовала Нюрке руки, называла маменькой, что-то рассказывала, взволнованно и быстро; Нюрка же всё это время молчала, и лишь на прощание перекрестила барыню, которая, по сходству черт лица, видно, и впрямь приходилась ей дочерью. А когда карета уже тронулась с места, Нюрка впервые разрыдалась прямо на улице, жадно глядя дочери вслед.
После этого случая все ещё больше уверились, что в жизни Нюрки-молчальницы, помимо смерти мужа, была ещё какая-то тайна.
* * *
Она стояла и смотрела, долго-долго: карета скрылась из глаз, поднятая ею пыль давным-давно улеглась. Наступил вечер, надо было подумать о ночлеге, но она всё стояла и стояла в странном оцепенении. Ей казалось, что всю эту историю она уже выкричала, выплакала, смирилась с ней; теперь осталось лишь идти своим путём. Она и ей подобные были виноваты перед людьми, хотя и не по своей воле. Она понесла наказание и, вероятно, будет нести его впредь. Надо лишь попытаться спастись, вымолить прощение, коли в этой жизни оно ещё возможно.
Эта встреча с дочерью разом всколыхнула в её окаменевшей душе воспоминания, которые тяжким крестом легли на её плечи, и которые она считала давным-давно похороненными…
– Опять она, эта нечисть проклятая! Это не девка, а мавка! Посмотрите на её спину – кожи нет, всё насквозь видать!
– Тьфу ты, чёртово отродье! Прочь! Гоните страхолюдину!
– Бей! Камнями, палками её! Они наших дитёв забирают себе в дочери!
– Такие-то и мужей у нас сманивают! Парней с толку сбивают!
– А чёрная-то какая, как сама земля! Разве ж они все такие урождаются?
– Бывают и такие! А то, говорят, они в ворону чёрную обращаться умеют – смотри, обратится, улетит!
– Ой, поглядите! Остановилась, к нам идёт!
– А-а-а, Господи, помоги! Глазюки-то, глазюки как сверкают, вот страх Господень…
– Ой, что она?.. Бежим!
– Водицы бы святой… Говорят, если окропить их – могут обратно в человека превратиться…
– Вот сам и подходи к ней, коли смелый!
– Подойду! Негоже охотнику от бабы бегать, хоть и мавка!
– Дайте ему воды святой, пусть идёт!
– Ещё чего! Она его как превратит в пакость какую – и будут они двое нечистых! Нам же хуже, как ещё всю деревню загубят, вдвоём-то…
– Остановите его! Эй!
– Трусы! Она, может спастись хочет, а вы…
Охотника хватают за ворот и тащат назад – но всё же он успевает сбрызнуть мавку святой водой. Она падает на колени, подставляет себя ему; святая вода попадает на её голову, плечи, спину… Но всего лишь несколько капель достаётся ей. Нет, слишком мало! Она не чувствует в себе никаких перемен, хотя…
Разбираться уже некогда – озлобленный поступком охотника народ окружает мавку, в неё летят камни, палки, комья мёрзлой грязи… Чья-то рука вцепляется в её густые, цвета воронова крыла кудри… Собравшись с силами, она вырывается, ударяется оземь – люди испуганно ахают и шарахаются в разные стороны. Вот уже и нет мавки; только над их головами проносится стремительная чёрная тень.
Глава 1
Елена стояла у окна и провожала глазами стройный силуэт удаляющегося всадника. Он пустил лошадь шагом, оглянулся и, заметив её в открытом окне, улыбнулся и махнул рукой. Елена притворила окно и уселась в кресло – вот теперь, как всегда после визита Владимира Левашёва – Володеньки, как она звала его про себя – она не сможет уснуть всю ночь. Она представляла, как Володенька возвращается к себе в квартиру на Большой Конюшенной, как сбрасывает в передней плащ на руки лакею, идёт к себе, садится за книгу…
Владимир ездил к ним весьма часто, был внимателен, приветлив и чрезвычайно мил. На приёмах и балах он всегда сопровождал их с сестрой и этим вызывал в петербургском обществе любопытство и пересуды: на какой же из двух барышень Калитиных он намерен жениться? Владимир был отпрыском старинного рода графов Левашёвых, имел прекрасные манеры, утончённо-красивое лицо, коронованного льва на гербе, и… перезаложенный особняк на Моховой и кучу долгов, оставшихся после смерти отца. Левашёв-старший успешно промотал фамильное состояние, и самую простую возможность поправить дела и придать имени былой блеск для Владимира составляла выгодная женитьба. Елена не скрывала от себя, для чего Владимир Левашёв сблизился с их семейством – но, когда она впервые увидела Владимира, разглядела, как следует, его тёмно-карие глаза с длинными ресницами, его статную фигуру, услышала бархатный баритон – ни о ком другом помыслить она уже не могла.
Нельзя сказать, что им с сестрой недоставало внимания кавалеров; барышни Калитины были наследницами солидного состояния. Хотя и происходили они из купцов, однако обе получили прекрасное воспитание: их папаша не жалел денег на гувернанток и учителей. Впрочем, Елена всегда была немного в тени своей старшей сестры Анны. У них были разные матери; матушка Анны, дочь татарского князя, таинственным образом пропала через несколько дней после родов, оставив крошечную дочь на отца. Больше она не появилась в Петербурге ни разу, не писала и никак не давала о себе знать.
Алексей Калитин, утомлённый соломенным вдовством, пересудами света и заботами о дочурке, спустя два года женился вновь. Вторая супруга, Катерина Фёдоровна, была и внешностью, и манерами не в пример хуже княжны. К изумлению окружающих, на этот раз Калитин выбрал жену из собственной прислуги – девушку некрасивую и неизящную, безродную сироту. Она заметно ревновала мужа и к первой жене, и к её дочери.
Когда новая жена Алексея Калитина родила дочь, старшей, Анне, было почти три года. Катерина Федоровна даже и не старалась заменить падчерице мать – такая самоотверженность оказалась выше её сил. И, как ни горько ей было это признавать, она сама и её собственное дитя обречены были оставаться на вторых ролях в сердце отца, Алексея Калитина, и всех родных и близких.
Анна была настоящей красавицей: смуглым лицом, фигурой, тёмными миндалевидными глазами и иссиня-чёрной косой она пошла в мать. Она была тоненькая, легкая и стремительная, точно выпущенная из лука стрела. Её темперамент и нрав неизменно привлекали сердца; Анна умудрялась интересоваться всем на свете, быть с окружающими приветливой, смешливой и ласковой. Она обожала рисовать, танцевала, имела милый, звонкий голос и весьма приличное французское произношение.
Совсем другой была младшая дочь, Елена. Уже в детстве она отличалась застенчивостью, замкнутостью, угрюмым нравом. Её внешность была обычной и довольно блеклой; к тому же она ничего не делала, чтобы поправить это. К ужасу матери, она не старалась никому нравиться, приятному общению и танцам предпочитала книги, игру на фортепиано и собственные мысли.
Елена не завидовала сестре; ей было настолько трудно побороть собственную конфузливость, что обычно она даже радовалась, когда ей уделяли мало внимания. Анна виртуозно танцевала и кокетничала, умела поддержать беседу с любым знакомым. Елена же, когда к ней обращались мужчины, испытывала мучения, супилась и краснела.
В один из морозных зимних дней папенька привел к ним обедать графа Левашёва. Елена, разумеется, слыхала эту фамилию, но не интересовалась, что представляет собой молодой граф. Она, как обычно, ожидала, что граф, поздоровавшись, перенесёт всё внимание на Анну. Так оно и случилось; однако же, разглядев его, первый раз в жизни Елена пожалела, что не обладает красотой и очарованием старшей сестры.
Она заставила себя встряхнуться, поддержать беседу. Анна, добрая и великодушная по природе, охотно стушевалась, позволила сестре развлекать гостя. Краснея и бледнея от застенчивости, Елена улыбалась остроумному собеседнику, вставляла в разговор французские слова, поигрывала веером; она просто не простила бы себе, если бы не сумела поддержать его интерес. Выяснилось, что они с Владимиром любят одни и те же романы, стихи, музыкальные пьесы. Анна предложила Елене сыграть для графа на рояле, тот внимательно слушал и аплодировал; словом, этот вечер стал для Елены настоящим триумфом.
Владимир Левашёв продолжал бывать в их доме. Всё было бы чудесно, если бы не одно «но»: он ухитрялся уделять обеим сёстрам одинаковое внимание, не предпочитая явно никого. Но вот его упорный взгляд, обращённый на Анну… Первый раз в жизни Елена страдала от ревности и мучилась: ведь Анна ничем не виновата перед нею, она даже не старалась нарочно завлечь Владимира своими чарами, догадываясь, что младшая сестра отдала ему сердце. Матушка страдала вместе с Еленой; она болезненно обожала родную дочь, знала её секреты и всегда была на её стороне.
Елена понимала, что Владимир рано или поздно сделает выбор; она пыталась убедить себя, что выбор этот никак от неё не зависит, что это дело его, Владимира. Увы! Да, она нравилась Володеньке, но, вероятно, не менее сильно нравилась ему и Анна. Ещё бы, сестра так красива, грациозна, прелестна! Ещё не родился такой мужчина, которому Анна не пришлась бы по сердцу…
Всё это было унизительно и неприятно; Елена сознавала, что обе дочери Калитиных для Володеньки – прекрасная партия. И не будь у неё сестры… Но тут она одёргивала себя: что за ужасные, гадкие мысли! Бог накажет её, если она будет так думать; Анна – прекрасная сестра и всегда была добра к ней. И всё-таки, временами она убегала в свою комнату и рыдала, уткнувшись в вышитую подушку. Всякий раз Елена слышала рядом с собой мягкие приглушённые шаги и ощущала ласковую руку, поглаживающую её растрёпанные волосы. Мать точно сердцем чувствовала её горечь; она неумело пыталась её утешать и плакала вместе с ней.
– Не плачь, доченька, кровинушка моя… Везде, везде-то она тебе дорогу переходит, красавица наша, вот кабы не поспешил жениться твой отец на маменьке её…
– Не надо, мамаша, – шептала в ответ Елена. – Грех так говорить; не виновата Анна, что красавицей уродилась.
– Так, верно, добрая ты моя, милая… Ты и не думай про это… Только я всё равно не успокоюсь, лучше весь грех на себя возьму.
Елена не задумывалась особенно, о чём говорит мать. Если той казалось, что, говоря про Анну злые слова, она утишит сердечную боль дочери – пусть… Елена была искренне привязана к Анне, несмотря на всегдашнюю подспудную неприязнь матушки; хотя они с сестрой не были особенно дружны и близки – они не ссорились и не делали друг другу пакостей даже в детстве.
* * *
Этой зимой не было и трёх дней подряд, чтобы Володенька Левашёв не появился у них. Матушка смотрела на него с восхищением, папенька благоговел перед его старинным родом, Анна держалась с ним так же, как и с другими: спокойно, просто и приветливо. Елена же всякий раз медленно умирала, видя, как он прогуливается с Анной по анфиладе парадных комнат или танцует с ней. Когда же его бархатные смеющиеся глаза обращались на неё, Елену – душа её разом взмывала куда-то ввысь. Он присаживался рядом с ней и просил: «Елена Алексеевна, смею ли я и сегодня надеяться на блаженство, которое мне доставляет ваша музыка?», и тогда она чувствовала себя так, точно шла к роялю не по полу, а по воздуху, а вокруг вместо золочёных стульев – солнце и облака.
Когда уже наступила весна, и в город пришло ещё несмелое апрельское тепло, Елена первый раз решилась посидеть на балконе перед закатом, полюбоваться светлым вечером. Весь день она была сама не своя: вскоре они всей семьёй должны ехать на лето в загородное имение в Стрельну. Во-первых, это означало долгую разлуку с Володенькой, даже если он будет навещать их. А ещё – она смутно чувствовала, что перед отъездом ему надо будет объясниться… Только вот с кем из них? Она хотела уже выйти на балкон и вздрогнула, услышав свое имя.
– Я с вами не согласна, друг мой, – волнуясь, говорила мать. – С Еленой его сиятельство проводит очень много времени и уделяет ей больше внимания…
– Вам бы хотелось так думать, – в голосе папеньки звучала досада. – Вы всегда радеете за Элен, ибо Анет вам не родная.
– Но, Алексей Петрович, – растерянно пробормотала мать, – неужто вы не замечаете? Еленушка по нему с зимы вздыхает, а Анне всё равно; у неё что ни бал – так толпа кавалеров. Зачем же вы младшую дочь так обидите? Граф Левашёв – первый, кто ей по сердцу пришелся.
«И последний», – пришло на ум Елене, но она не пошевелилась. Ноги её точно приросли к полу; сердце гулко колотилась от испуга: здесь решалась её судьба. Мать и отец стояли рядом на балконе и не подозревали, что их слушают.
– Элен ещё совсем молода, и негоже младшей сестре раньше старшей замуж выходить, – заявил папенька. – Граф Левашёв настроен серьёзно; знает, что я за дочерью прекрасное приданое дам, всё имение наше ей достанется…
– Вы с ним о чём изволили сегодня говорить, когда пошли пройтись перед обедом? – перебила мать. – Сказал он, которой из наших дочерей руки просить будет?
Отец немного помолчал. Было так тихо, что Елена услышала, как он барабанит пальцами по балюстраде.
– Он, видите ли… Я, признаться, не понимаю. Будто бы у него к обеим душа лежит – какую отдам за него, то и ладно, – папенька говорил с несвойственным ему смущением, и Елена поклялась бы, что он при этом недоумённо пожал плечами.
– Да как же так? – неожиданно громко выкрикнула всегда скромная, робкая мать. – Да что же, ему, видать, так деньги да земли нужны, что уж и жениться на ком, не важно? А вы, Алексей Петрович, это ведь дочери ваши!..
– Ну-ну, Катрин, что это за тон? – воскликнул отец. – Да я, собственно, не очень и допытывался… Спросил, каковы его намерения относительно моей, э-э-э, старшей дочери, он и заявил, что будет счастлив… Я ещё сказал, что, ежели он никаких желаний насчет Анет не имеет, а другую на примете держит – неволить не буду.
– А он что же? – помертвевшим голосом спросила мать.
– Ничего. Руками развел, поклонился. Стало быть, на Анет остановились.
На Анет! На негнущихся ногах Елена отошла в сторону и спряталась за большим буфетом из красного дерева. Маменька стремительно пронеслась мимо неё и выскочила из столовой; отец, смущённо покашливая, проследовал за ней. Елена присела в кресло и машинально опустила на колени книгу, которую хотела почитать на балконе. Если бы у неё спросили сейчас, что это за книга, она не смогла бы сказать. Её ладони и пальцы заледенели; в зеркале напротив она увидела своё застывшее, точно гипсовая маска, бледное растерянное лицо. «До чего же я некрасива. Ну и пусть», – промелькнула глупая, суетная мысль. Казалось, вся её будущая жизнь разом потеряла краски и форму и превратилась в какую-то серую, аморфную массу.
Елена посидела ещё немного, потом побрела в свою спальню. Ей хотелось лишь одного: завернуться в одеяло, погасить все свечи, занавесить окна и остаться в темноте. Хоть бы её никогда больше не трогали!
Она начала уже дремать, когда услышала осторожные шаги: кто-то прохаживался около её двери. Этот кто-то останавливался, прислушивался – не иначе, как боялся её разбудить – и снова принимался бродить туда-сюда.
Елена насторожилась, привстала, а затем потянулась за пеньюаром. Сквозь шторы в комнату светила полная луна, так что свечу зажигать она не стала. Елена приоткрыла дверь; не успела она это сделать, как сильная рука сжала её запястье.
– Тише!
– Анет, что это ты?.. Тебе не спится? – удивилась Елена.
– Не спится. Идём!
Елена даже не успела спросить: куда? Невысокая, хрупкая Анна с небывалой силой тащила её за собою. Они вышли из квартиры на чёрную лестницу и начали подниматься по ступеням. Было темно, пахло кошками и помоями; Анна, как видно, отлично ориентировалась в этом пространстве и шла вперёд весьма уверенно. Наконец, они поднялись, как видно, на последний этаж, а затем Анна отворила какую-то маленькую, неприметную дверцу. Дверца скрипнула; они вошли в холодную каморку с небольшим оконцем. Каморку всю заливал лунный свет. Там стояли тазы и вёдра для стирки белья, сломанные стулья, продавленная кровать, мётлы, веники, ещё какой-то хлам… Елена не успела разглядеть всё: Анна пододвинула трёхногий табурет к окну, вскочила на него и распахнула раму. В каморку ворвался ночной холод; ветер взметнул распущенные чёрные волосы Анны. Она стояла на карнизе, раскинув руки, и внимательно смотрела вниз…
– Анет! Спустись сейчас же! Что ты? – испугалась Елена, стараясь преодолеть холодную дрожь.
Анет оглянулась; её фигура в светлом одеянии резко выделялась в ледяном чёрном проёме окна… Она прошептала что-то и поманила Елену к себе; но Елена отшатнулась – она всегда боялась высоты. Ей показалось, что, стоит ей приблизиться к сестре, та потащит ее за собой, в окно, и тогда… Внезапно рука Анет, державшаяся за раму, дрогнула и соскользнула. Анна попыталась уцепиться за что-нибудь, замахала руками, потеряла равновесие, покачнулась, и с глухим, точно задушенным вскриком полетела вниз…
Елена закрыла лицо руками. Она страшилась выглянуть из окна и увидеть там, внизу, на черных камнях, изуродованное тело Анет. Зачем они только пришли сюда? Зачем Анет открыла окно? Елена схватилась за голову и отчаянно, истерически заголосила…
* * *
– Еленушка, родная, проснись же! Что с тобой, детка моя?
Елена открыла глаза. Матушка склонилась над ней, со страхом вглядываясь в её лицо. Елена быстро приподнялась и села – мать протянула ей стакан с водой, промокнула платочком её вспотевший лоб.
– Тебе приснился кошмар? Ты так кричала во сне…
Елена дрожала и тёрла глаза, мучительно стараясь сообразить, что же такое страшное, отвратительное происходило только что, вот просто мгновение назад.
– Анна… Анна разбилась, мамаша! Мы поднялись с нею на чердак, она выпала из окна!..
– Анна? – мать поджала губы и помолчала немного. Затем она глубоко вздохнула и погладила Елену по голове. – Что ты, родная, что выдумываешь – спит Анна давно. И ты засыпай. А про кошмары забудь.
Мать уложила Елену, закутала её в одеяло – её всё ещё трясло, в голове стоял туман. Елена подчинялась заботливым рукам, хотя в груди что-то неприятно ныло – не сильно, но неотступно, не давая забыться. Точно чуть зарубцевавшаяся рана, которая, едва дотронься, снова вскроется и заболит ещё сильней. Елена перевела взгляд на окно, увидела пробивающийся сквозь шторы лунный свет – и тут вдруг разом вспомнила и отчаянно зарыдала.
– Ан-на… Он-на зам-муж в-выходит… З-за Володеньку Л-левашёва… – прерывисто бормотала Елена сквозь слезы, с силой дергала себя за волосы и отталкивала обнимающую её мать. – Оставьте, т-теперь уж всё, мамаша…
– Ты откуда же знаешь, милая? Или отец-деспот уж всё тебе сказал? – помертвевшими губами шептала мать, но Елена не отвечала.
От слёз ей не стало легче, скорее наоборот: боль в груди, казалось, уютно угнездилась где-то глубоко и навсегда; хоть рыдай, хоть кричи – она не уйдет. Если бы можно было уйти куда-нибудь, уехать далеко-далеко, не видеть больше ни одного знакомого лица! Но этому не бывать: придётся стоять в храме, пока будут венчать Анну и Володеньку, присутствовать на свадьбе, провожать молодых, – а потом навещать Анну в доме мужа, гостить у них на праздники, дни ангела, крестины…
Елена пустилась рыдать ещё горше, но сил уже не было: постепенно она затихла и лежала на спине неподвижно, уставившись в потолок; лишь изредка вырывались у неё приглушённые всхлипы. Мать сидела рядом, стиснув руки; её лицо было искажено страданием, и Елена вяло подумала, что матушка, вероятно, отдала бы жизнь за неё; она любит её больше всего на свете – и ничем не может ей помочь! Но она размышляла об этом холодно и отстранённо; никого ей в эту минуту не было жалко больше себя самой. Она несчастна – и придётся матушке с этим смириться.
– Пусть, – произнесла она громким безжизненным голосом. – Мне и дела нет. Сестра замуж выйдет, а я с вами, маменька, останусь. Мне не нужно никого.
Мать испуганно вздрогнула.
– Нет, родимая, что ты, нет, – заговорила она. – Ты молодая, ещё полюбишь; ты же у меня умница. Не стоит он, чтобы так мучиться! Он пустой человек, Еленушка, он на наши деньги зарится, а любви твоей ему не надобно…
Елену передернуло от этих слов, но плакать она уж больше не могла.
– Не нужно, перестанемте о нём, маменька. Пусть их. Пусть Анет за него выходит – она красавица, весёлая, милая, она всегда всем по сердцу. Ей и счастливой быть, а я…
Она перевела взгляд на мать и даже попыталась улыбнуться дрожащими губами, но не смогла: матушка смотрела прямо перед собой, глаза её бешено сверкали, рот был сжат, кулаки стиснуты. Елена еще ни разу не видела свою тихую кроткую мать такою.
– Что с вами, маменька? – оробев, спросила она.
– Не бывать этому. Не будет она счастлива, нет, – отрывисто и глухо проговорила мать. – Ты только и знаешь, что дорогу ей уступать, отец на неё разве что не молится! Только вот я не смирюсь… – она осеклась и замолчала.
Елена испуганно смотрела на мать, не понимая, о чём это она – но та вдруг засуетилась, вскочила на ноги с неправдоподобной лёгкостью, поправила покрывало и задёрнула плотнее шторы. Затем матушка принесла Елене горячего молока с ландышевыми каплями, уложила её в постель и сидела рядом, держа дочь за руку, пока ту не сморил сон.
* * *
Помолвка ещё не была официально объявлена, но граф Левашёв объяснился с Анной и получил согласие. Внешне всё шло как обычно: Владимир продолжал навещать Калитиных, был внимателен и любезен; Анна по-прежнему смеялась, танцевала и рисовала. Она почти ни с кем не говорила о будущем муже, так что непонятно было – любит ли она его, счастлива ли, что станет его женою? Елене жёг язык этот вопрос, но она боялась его задать, как и услышать ответ. Казалось, что пока сестра ничего не говорит, этой помолвки словно бы не существует… Но это была бесплодная надежда! Папенька твердо был намерен породниться с графом Левашёвым и считал брак Анны делом решённым и подписанным.
Семья Калитиных собиралась переехать на дачу в Стрельну, полным ходом шла предотъездная суета, как вдруг неожиданно захворала Анна. С самого утра она была непривычно тихой и молчаливой, не напевала, не пританцовывала, не смеялась – только потерянно бродила по комнатам и часто присаживалась отдохнуть. На расспросы матери она отвечала лишь: «Голова что-то болит, маменька… Не беспокойтесь – посижу немного, и пройдет». Однако за обедом она совсем не могла кушать, жаловалась на головокружение и слабость, а в какой-то момент встала и молча пошла из-за стола. Отец встревоженно окликнул её, но Анна не отвечала, а дойдя до двери столовой, внезапно лишилась чувств.
Доктор, старый знакомый их семьи, однако, никакой опасной хвори не обнаружил, а списал обморок на переутомление и тревогу, вызванную помолвкой. «Ох, уж эти молодые девицы, – приговаривал он, щупая у Анны пульс. – Сперва бегают, пляшут, одни вальсы с контрдансами на уме – а потом допляшутся до обморока». Доктор прописал ей укрепляющее средство и полный покой.
На следующий день Анна встала и спустилась к завтраку, но всё время трапезы сидела молча и лишь притворялась, что кушает… Маменька велела Елене поговорить с сестрой откровенно – мол, может быть, она хоть ей расскажет, что у неё болит. Елена честно старалась выполнить наказ – Анна, в свою очередь, обрадовалась её обществу и попросила посидеть с ней.
Однако на вопросы о здоровье она твердила какую-то нелепицу: что покойная матушка – та, что её родила – приходит и всё стоит во внутреннем дворе; внутрь зайти не может, а её, Анну, к себе зовет. А как Анна сбежит по чёрной лестнице вниз, матушки уж и след простыл. Вот только если спрыгнуть туда вниз, на камни – может, тогда и получиться её догнать.
Елена слушала её бред, леденея про себя. Никогда раньше Анна не высказывала таких жутких мыслей, никакие призраки покойной матери ей не являлись, а теперь… Что же с ней происходит? Но когда она поделилась всем этим с маменькой, та строго-настрого запретила говорить с кем-либо на эту тему.