Kitobni o'qish: «Собака за моим столом»
Молча себя поздравь
Ангел как весть благая…
Хлеб ему предлагая.
Тихо скатерть расправь1.
Райнер Мария Рильке.Сады
Мне приходилось встречать кое-кого из них, – сказала она, гордясь, что у нее есть нечто общее с людьми.
Дженет Фрейм2.К другому лету
Стоунхенджу,
он же Пьер Шонтье
Claudie Hunzinger
Un chien à ma table
Фото на обложке: Près de la Caverne, Terrain Brûlé
© Eugène Cuvelier
© Éditions Grasset & Fasquelle, 2022
© А. Н. Смирнова, перевод, 2024
© Клим Гречка, оформление обложки, 2024
© Издательство Ивана Лимбаха, 2024
1
Это было накануне отъезда, я ждала наступления ночи, сидя на пороге дома лицом к горе, чей фиолетовый цвет с каждой минутой становился все гуще, никого больше я не ждала, только ее, ночь, думая о том, что созревшие цветоносные стержни наперстянки похожи на индейский головной убор из перьев, а листья папоротника уже пожелтели, что тысячи беспорядочно наваленных обломков горных пород – спины, черепа, зубы, – все эти моренные отложения, нависающие над домом, свидетельствуют о хаосе, о беспорядке, почти о конце свете. А еще они пахли дождем. Ладно, завтра надену мокасины, возьму куртку с капюшоном. Морена словно расплывалась. Может, потому, что становилось темно? Горбатые хребты содрогались от сполохов люминесцирующей слюды и за время одной такой вспышки, длящейся секунду, не дольше, прихрамывая, надвигались на меня, – и вдруг от их теней отделилась одна тень.
Я увидела, как эта тень пробирается между листьями папоротника. Ползет среди зарослей наперстянки. Я разглядела порванную цепь. Беглец приближался. Наверное, он заметил меня гораздо раньше, чем я его. Папоротник высотой в человеческий рост на короткий миг скрыл его, потом тень появилась чуть дальше, она быстро передвигалась. Я поднялась, чтобы легче было следить за беглецом. Он свернул в сторону и теперь несся по склону прямо на меня. Шагов за десять замедлил бег, запнулся, остановился: комок серой шерсти, грязный, изможденный, голодный, широко расставленные карие глаза следили за мной из глубины зрачков, выдерживая мой взгляд. Откуда он? Мы жили среди леса, далеко от всех. Дверь дома за моей спиной оставалась открытой. Я сделала несколько шагов вперед, предоставив беглецу полную свободу действий. Послушай, мне нет до тебя никакого дела, я просто хочу дать тебе еды, входи же, входи, ты можешь войти. Но незнакомец приближаться отказывался. Откуда ты? Что ты здесь делаешь? Я заговорила тише. Я почти шептала. Тогда он сделал шаг. Переступил порог. Я отошла. Он осторожно следовал за мной, – потребность в помощи сильнее страха, – медленно переставлял лапы по половицам кухни, как ступают по ненадежному льду зимнего пруда, который в любой момент может треснуть. Мы оба запыхались. Дрожали. Мы дрожали вместе.
Я вспомнила, что прошлой ночью лес обшаривали автомобильные фары, они какое-то время метались из стороны в сторону, а потом медленно исчезли. Еще я заметила, что на каждом повороте дороги, когда появлялась машина, лучи прочерчивали на стенах комнаты чудесные ромбовидные узоры, ощупывая жилище и словно пытаясь вытеснить меня из него.
У нас тут собака, крикнула я Григу, он находился в своей комнате на втором этаже, рядом с моей. У каждого своя кровать, свои книги, свои сны: у каждого своя экосистема. В моей – окна, выходящие на луг. В его – задернутые день и ночь шторы: убежище-пристанище-лежбище, что-то вроде черепной коробки, или, если угодно, бункер с книгами, его комната.
Когда тот, кто был моим спутником почти шестьдесят лет, мой хмурый гризли, мой старый гриб, которого я звала просто Григ (а он в хорошие дни именовал меня Фифи, в очень хорошие – Биш или Сибиш, а в плохие – Софи), так вот, когда Григ спустился из своей комнаты – пятидневная щетина, седые волосы, красный платок вокруг шеи, человек без возраста, неторопливый, невозмутимый, безразличный ко всему, безразличный к миру, давно переставшему его удивлять, да и возмущать тоже, разрушение которого он принимал стоически, как и разрушение собственного тела, и отныне предпочитал ему книги, в общем, когда он подошел, пахнущий табаком, скептицизмом и ночью, которую обожал, ворча по своему обыкновению из-за того, что его побеспокоили, – собака уже лежала у моих ног на спине, выставив утыканный сосками живот.
Это было как вспышка, and yes I said yes I will yes3, я назвала ее Йес.
Я сказала: Йес, я здесь, и присела на корточки, и погрузила пальцы в мягкую мокрую шерсть на шее, выбирая длинные колючки, листья березы, куски мха. Беглянка попала сначала под дождь, а потом к нам, она пришла со стороны дождя, с запада, и пахла мокрой собакой. Я поискала, нет ли какой пластины на ошейнике. Попутно щупала у нее за ушами, хоть какой-нибудь знак, может, клеймо, ну хоть что-нибудь, но нет, ничего, только клещ, которого я подцепила желтым пластмассовым крючком, я всегда носила его в кармане брюк. Собака лежала смирно. Я говорила ей: я здесь, вот и все, все хорошо. Она отвечала, я слышала, как она отвечает мне всем своим телом, всей дрожью, и это означало: я боюсь, но доверяю тебе. Еще я сосчитала пальцы на ее широких пушистых лапах, четыре, и на задних лапах еще два рудиментарных. Овчарка, сказал, склонившись над нами, Григ. А я повторила: я здесь. Я бы так и продолжала говорить, а она так и продолжала бы дрожать в надвигающихся сумерках, и тут я отодвинула прижатый к животу хвост: ее влагалище было разорвано, схвачено коркой запекшейся крови и сочилось сукровицей, а живот под шерстью казался черным от кровоподтеков. У меня пропал голос. Я зашептала и не могла остановиться: я здесь, все прошло, я здесь. Собака, свернувшаяся клубком, подставила мне спину, она задыхалась, а за окном задыхался ветер. Стоя на коленях возле нее и осторожно проводя ладонью по хребту, я сказала, словно докладывая некой невидимой инстанции: сексуальное насилие над животным. За это следует уголовное наказание. – Так всегда было, ответил Григ. – Я возразила: Ничего подобного. Мир сошел с ума.
Не знаю почему, но я тогда подумала о романе «Торговка детьми» Габриэль Виткоп и увидела, как воющая маленькая серая собачка удирает из флигеля и бежит к лесу, – а в романе это была воющая маленькая девочка, которая бежит к Сене, чтобы утопиться. Я сказала об этом Григу. Я ведь видела, как бежит эта собачка: от той линии, на которой растут деревья и их тени, – сюда, к нам. Я сказала: наверняка она несовершеннолетняя. – Ты все валишь в одну кучу, ответил Григ. Но пока я себя уговаривала: да оставь, это мерзость, это жуткая мерзость, это все из интернета, не лезь сюда, остановись, даже если тема очень даже актуальная, и пока я думала обо всех этих гнусных вещах, которые происходят сегодня, в застекленной двери, выходящей на луг, широкой и высокой, сверкающей, как хрусталь, отражение вставшей на ноги собаки, казалось, парит над лугом, что угадывался по ту сторону двери, парит, словно облако, одинокое, невесомое, маленькое сиротливое облако, и это его одиночество было преисполнено такой грации, что сверхактуальная история о зоофильских мерзостях превращалась совсем в другую историю: фантазия, искренняя дружба, легкость.
И я сказала Григу: мы ее оставим.
Свет я не зажигала, чтобы не пугать ее. Теперь кухня утопала в закатных сумерках, зеленых, почти черных. В дверь, по-прежнему распахнутую на морену, врывался ветер, нисходящий поток, такой же пронизывающий и обжигающий, как ледяная громада, тысячелетиями лежащая на склоне холма, прежде чем сдвинуться с места, увлекает за собой нагромождения раздробленных глыб. Я сказала Йес: Подожди, продолжая ощупывать ее шею, и нашла наконец способ открыть замок металлического ошейника, и отбросила его в угол комнаты. Я шепотом повторила: Подожди. Встала, приготовила тарелку и миску с водой, которую Йес опустошила за минуту. Потом она отряхнулась, сделавшись лет на сто моложе, совсем дитя, и тут же затрусила через всю комнату к выходу. Она убегала. Боже мой. Я почти потеряла ее из виду, в кухне было совсем темно, я только слышала, как когти скребут по половицам, звук удалялся от меня к двери, удалялся и запах: резкий запах снега, мха и волка – так пахнут мокрые собаки. Я хотела последовать за ней, дойдя до порога, выглянула наружу и не увидела никакой собаки, вообще ничего, в ночи не колыхалось ни единой тени, но у темноты был привкус чего-то непоправимого, и тогда я вернулась в дом и увидела, что все еще держу в пальцах колючку.
– Не надо было ее отпускать. Отвели бы к ветеринару. – Но инфекции же не было, – ответил Григ. – Вроде нет, но кто знает, – сказала я и зажгла свет.
2
Полый каменный блок, в котором мы жили, представлял собой первый этаж бывшей постройки длиной двенадцать метров. Мы с Григом поселились здесь три года назад. Из наших прежних жилищ мы взяли очень мало и мало сохранили, там было только то, над чем я всю жизнь смеялась: запас провизии, металлические и стеклянные банки, пластиковые емкости с плотно пригнанными крышками, все это теснилось на полках в глубине комнаты. Едва мы обосновались в Буа Бани4, к нам набежали полчища мелких грызунов пополнить свои запасы: мушловки по ночам растаскивали кубики тростникового сахара, белки погрызли все орехи, лесные мыши, сами размером с грецкий орех, высасывали кокосовое молоко через отверстия, проделанные ими же в пакетах, амбарные крысы с громким шумом уволакивали хлеб в свои тайные жилища. И Никогда ни одной лесной сони. А мне бы так хотелось оказаться нос к носу с такой соней, соней-полчок, хотя бы раз в жизни, на одну только минуту, чтобы успеть увидеть ее выпуклые черные блестящие глазки, в которых отражается перевернутый, словно в капле воды, мир. Какая у нее будет шубка, серенькая, золотистая? Хотелось бы узнать. Но с тех пор как я все позапирала, не позволяя уволочь больше ничего, ни единой крошки из моей безукоризненно чистой кухни, самой чистой из всех кухонь, какие только были у меня в жизни, нас никто не навещал. Какая жалость. Но мне не хотелось больше разбрасывать отравленную приманку, которая, сократив пищевую цепочку на пару звеньев, привела бы к вымиранию лесных сов, что пронзительно ухали и улюлюкали в темноте ночи. Мысль, что я сею смерть, была невыносима.
Застекленная дверь, выходящая на морену, отделяла это оборонительно-продовольственное сооружение от другого оборонительного сооружения – бугристой, угрюмой, пахучей груды: десять кубометров метровых, разрубленных на три части поленьев для ультрасовременной печи. Это была наша единственная покупка по приезде сюда, печь тяжело восседала посреди жилого пространства. Еще имелся стол. Длинный. Массивный. Почерневший от времени. Он уже был, когда мы здесь поселились. И стулья. Ни кресла, ни дивана. Ничего. Никакого хлама. Никакого беспорядка. Крохотная, втиснутая в угол под окном кухонька, в другом углу душевая кабина. Суровый минимализм.
Вокруг дома были только лес и небо, фосфоресцирующие пастбища, огромные, всегда сдвоенные, ярко раскрашенные радуги. Летом, когда фиолетовым маревом испарялась роса, казалось, что ты в Боснии. Зимой можно было представить себя в Уральских горах, теперь нет, потому что с каждым годом снега выпадало все меньше. Много скал, блуждающих мигрирующих глыб, отколовшихся от когда-то огромной громадины, брошенных среди леса, – они порождали ощущение хаоса, власти разрушительной силы и неизбежности. А еще много влаги, испарений, водяных туманов, дымки, набухших дождем туч и ветра, вообще много воздуха. И внезапно – страшный звук истребителя, проносившегося очень низко над верхушками деревьев, этот звук всегда доносился с опозданием.
Чтобы добраться до ближайшего супермаркета, нужно было полчаса ехать по петляющей грунтовой дороге, а потом еще полчаса по шоссе. Но на паркинге мне было трудно выйти из машины, все чаще приходилось разворачиваться и возвращаться назад, так что волей-неволей пришлось склониться к аскетизму. Чтобы облегчить себе жизнь, я в прошлом месяце заполнила оба холодильника, а крупы и прочую бакалею загружала в белые пластиковые контейнеры метровой высоты. Под деревянной лестницей, ведущей в наши комнаты, таких стояло шесть. И еще – стена из консервных банок, в общем, год я могла протянуть. Конечно, не помешал бы и сад-огород, в эти смутные времена он мог бы стать подспорьем. Но в Буа Бани огорода не было. В этом-то и заключалось отличие: нет огорода. Мои деформированные руки не справились бы, мне самой было страшно на них смотреть. Я прятала их под длинными рукавами свитеров, специально такие выбирала, когда нужно было устраивать в книжном магазине презентации романов, в последнем из них, «Животные», говорилось о природе – а во Франции, в отличие от англосаксонских стран, это считалось маргинальной литературой. Я была маргинальной писательницей.
Разумеется, если живешь на отшибе, огород необходим. Особенно в Буа Бани. Моренные отложения, сошедшие со склонов гор много тысячелетий назад, остановились на самом краю широкого ступенчатого уступа, встретив на пути торфяник, а еще, наверное, зубров, оленей, бизонов. Гораздо позднее, в XVIII веке, почву осушили, и торфяник превратился в луг. А потом построили дом и развели огород, следы которого остались до сих пор. Но несмотря на следы, мне огорода не захотелось, ведь управиться с ним я бы все равно не смогла. Я чувствовала, что и я сама, и мое тело предпочли бы держаться от него на почтительном расстоянии, я превращалась в эдакого «Лапу-растяпу» из рассказа Сэлинджера «Дядюшка Виггили в Коннектикуте». Мое тело еще не умерло, но, так сказать, было уже в процессе, особенно остро я ощущала это по утрам, а как бы мне хотелось бегать по горам, осваивать мир, который, надо признать, тоже в некотором смысле был поражен недугом.
Я знала, что в принципе можно обойтись и без огорода. Леса, опушки, поляны – с топливом проблем не было. А еще ягоды, всевозможные соки, съедобные растения. Да и вообще все, что растет на земле, ведь она сама кладезь опыта и знаний. Столько клейких и вязких листьев – источников протеина. Столько пушистых и мохнатых – источников антиоксидантов. Ну и разные корешки, среди которых есть смертельно ядовитые. Не говоря уже о ягодах, и красных, и черных. Тут главное не ошибиться. Перепутав безвременник и черемшу – и то и другое в изобилии произрастает в окрестных долинах, – пострадало несколько участников телешоу «Выживший».
В созревшей семенной коробочке безвременника содержится колхицин – по 4 мг в каждом семени. Смертельная доза – 50 мг.
В безвременнике, как всем известно, живут феи, но сами безвременники встречаются все реже. В Буа Бани они были. Я ими заинтересовалась. Я заметила, что они зацветают осенью, а плодоносят весной. Мне далеко не сразу удалось установить связь между цветком в сиреневом нимбе, похожим на волшебную фею, – если как следует присмотреться – тоненьким, хрупким, на длинном голом стебле, по-настоящему голом, без единого листочка, таким воздушным бесплотным, появляющимся на лугу осенью, и пучком жестких листьев, что выходят из земли весной на том же месте, неся в себе, в самой сердцевине, ну как это возможно, ничего не понимаю, ядовитые плоды цветения прошлой осени, зеленые пузатые семенные коробочки, всю зиму тайно вызревавшие под землей в полости длинной сиреневой чувственной трубки. Она укрылась в безопасном месте, а ее единственная функция – репродуктивная, как, в сущности, у всего в природе, чей частью являюсь и я, ведь я женщина. Такой родилась. Но все не так просто. Я уже не понимала, где найти свое место в тревожном мире вроде этого. Вроде… В каком роде? Я спрашивала себя: какого я рода? Что такое женщина сегодня? Постаревшая женщина? Как бы то ни было, безвременник вызывал у меня дрожь, ведь я по природе своей писательница, то есть наблюдательница за всем живым, и не могла не ощущать дрожь при виде ядовитого и такого красивого по осени безвременника, настолько остро я осознавала эту интуитивную, болезненно-чувственную женственность, неутолимую жажду родовых мук – Женщина есть женщина7, – подспудно вызревающую потребность свить гнездо, завязать плод, увидеть беспорядочное копошение: потомство, выводок, выкормыш, несмышленыш, детеныш, что угодно, лишь бы это заполонило землю, задушило ее! Я и природа – вот нас уже двое.
Я остерегаюсь слова «природа».
Словарь Литтре. Природа. Определение 23. Органы, служащие для размножения.
Если природа несправедлива, меняйте природу8.
3
Снаружи стемнело. Дверь я оставила открытой. Было поздно. Хотелось есть. Григ стоял рядом в черных джинсах, сидящих низко на бедрах. Я сейчас. Тортеллини с сыром готовятся полтора часа. Грецкие орехи. Соус песто с диким чесноком. Копченый окорок и колбаса. Надо признать, в вопросе есть или не есть мясо, согласия у нас не было. Я скорее плотоядна. Григ скорее нет. Я: Не нравится мне идея завода по производству искусственного мяса. Он: Сходи на экскурсию на скотобойню.
Спорили мы постоянно.
Мы все время спорили и спорили, никогда не могли договориться, разве что по поводу какой-нибудь ерунды.
Я вытащила тарелки, расставила их на столе, слегка потеснив книги, бумаги, чашки с чаем, отодвинув пучок безвременников в бокале. У них длинные шеи и темные круги под глазами. Они лиловатые. Осень.
Но кого-то не хватало.
Внезапно нам, Григу и мне, захотелось стать ближе. Двум старым сиротам.
– Сколько в нашей жизни было собак? – спросил Григ.
Я ответила: Ты сам знаешь. Просто хочешь об этом поговорить еще раз. Сначала я вспомнила Перлу́. Она прожила двадцать лет, то есть по человеческим меркам умерла в возрасте ста сорока. Ее нам в 1965 году подарил один пастух из Контадура, это в Провансе, где твоя мать, Рут, в тридцатые годы посещала знаменитые «встречи» Жионо9, лет за сорок до 68-го года. Мы идем по их стопам. Как будто из поколения в поколение пытаемся заново воссоздать мир, базируясь на тех же идеях. Этот подаренный нам щенок родом из горного массива Лур, казалось, впитал в себя тысячелетний опыт пастушьих собак. Его дальние предки сторожили овец от Азии до Испании. А мы тогда были всего лишь четой горожан, пожелавших вдруг заняться разведением овец на севере Прованса. К счастью, Перлу все умела с рождения. Она с самого начала была овчаркой, а ты ее подручным, обучала тебя и воспитывала. Она, ты, я, двое наших детей, овцы – мы все жили общей жизнью под ее началом, разделяя всё: переплетение пространства и Истории, наше сельскохозяйственное фиаско, бегство крестьян, завалы, которые они нам оставили, схватку растительного и животного миров, всё, мошек, мушек, Большую Медведицу, а еще жизненную силу и запах немытой овечьей шерсти.
После Перлу я заводила и других собак, последней была Бабу, она умерла три года назад. Я перечислила все имена с упоминанием возраста. Ну вот. Теперь, Григ, сложи все их прожитые годы, добавь двадцать пять лет, которые были до, еще три последних года, и получишь наш возраст.
Мы старые, кивнул Григ, не переставая украдкой бросать взгляды на дверь, словно надеялся на появление призрака.
Нам давно не случалось подсчитывать прожитые вместе годы. Я никогда не была ни собачницей, ни кошатницей. Собаки – это по части Грига, они всегда у него жили, чистокровные, выдрессированные, чтобы охранять стадо. А потом и стада уже никакого не было, и собаки стали просто бездельниками-друзьями, живущими в доме.
– Писа—тельнице захотелось свою собаку, последнюю собаку, собственную собаку, – повторил Григ, словно заклинание.
Он любил говорить именно так: «писа—тельница», вставляя в это слово подсознательное тире длиной в тысячную долю секунды. Мне это не нравилось. Григ утверждал, что это просто вопрос поколений: все двадцатилетние девицы говорят «писа—тельница», и ничего, не парятся. Я ему отвечала, наверное, это оттого, что люди читают все меньше и меньше, дети вообще не читают, все уткнулись в смартфоны, а книги давно потеряли привлекательность. Так что писатели стали «писа—телями» и «писа—тельницами». Подвид, разделенный пополам.
– Итак, тебе бы хотелось собственную собаку, вновь начал Григ, собаку-секретаря, чтобы написать биографию Софи Хейзингá? В таком случае сегодняшняя собака забрела к нам зря. Собаки слишком верные и преданные. Они нуждаются в одобрении. Им недостает сарказма и жесткости, чтобы общаться с писа—тельницами. Какая-нибудь манерная кошка – вот это в самый раз. Она твою биографию написала бы с удовольствием и озаглавила бы ее, например, так: «Подлинная история моей Фифи, какой вам никогда не доводилось читать», но рассказала бы в ней про свою жизнь, а из твоей сделала бы форменный бордель.
Когда кот застает на земле зеленого дятла, который роется в муравейнике, он набрасывается на него, хватает, вцепляется когтями, разрывает грудную клетку и пожирает еще бьющееся сердце, только сердце, а потом гранатово-красные четырехпалые лапы, два пальца спереди, два сзади, не взглянув на узкую ярко-красную шапочку на затылке, оливково-зеленое оперенье спинки, черные, в белую крапинку маховые перья. Ни на светлые глазки. Ни на мощный блестящий клюв.
– Это была совсем мелкая овчарка, заключил Григ, мо́я в раковине тарелки. Вот интересно, от какой сволочи она сбежала.
Он пожелал мне спокойной ночи, Фифи, спокойной ночи, и махнул рукой, возвращаясь к Ду Фу10 и толстому Дай Кан-Вану, своему китайско-французскому словарю. Китайским он проникся, когда мы перебрались в Буа Бани. Но он мог также захотеть почитать на ночь какой-нибудь роман. И не один. Вообще одного романа на ночь ему не хватало. Нужно было два. Чтобы, закончив один, тут же начать второй, чтобы их сопоставлять, слушать, как они перекликаются. Например, Жан-Жак Руссо и Роберт Вальзер11. Накануне утром Григ сказал мне, что изучил «Преступление и наказание» Достоевского, который стоял у него на полке уже лет пятьдесят, а он так до сих пор его не читал, и «Отшельника пустыни» Эдварда Эбби из моей библиотеки. Сначала я ему предложила «Банду гаечного ключа» с иллюстрациями Крамба12, которую он не знал. Нет. Он сказал «нет». – А почему? – Ты же знаешь, я не выношу банд. Для меня двое – это уже банда, и даже один.
У Грига могло быть сколько угодно морщин, в моих глазах он навсегда останется упрямым строптивым мальчишкой, который жил наперекор всему, не подчинялся никакой власти, не вступал ни в какую схватку, который говорил мне: никогда не поддавайся влиянию, будь то чье-то мнение, течение, группа. Сразу уноси ноги! Не раздумывая уноси ноги! Сразу посылай к черту!
Он уже поднялся к себе. Быстро поесть и смыться, в этом он весь.
Меня как-то спросили: Грегуар Хейзинга – это ваш брат или муж?
Мы встретились в пятилетнем возрасте, в детском саду, это было после аннексии Эльзаса нацистами, а потом уже после войны, после освобождения. И с тех пор все время возвращались в детство через дырку в заборе, что разделял два наших сада, о которой знали только мы. Григ обладал обаянием ребенка, ребенка израненного, искалеченного, но все же ребенка в том смысле, что ему как-то удалось вырваться из мира взрослых и проживать со мной простую незамысловатую жизнь. Ни службы, ни начальства. Только я, его маленькая соседка. Мы спаслись вместе, и уже давно. Мы – союз беглеца и беглянки. Мы – союз исследователей, испытателей и игроков в очень серьезные игры. Землемеров. Мы мерили землю, мы, играя, беспрестанно межевали окрестности общества. Нас называли «Дети Хейзинга». Нас могла увлечь только игра: засеивать почву, собирать разноцветную пыльцу, наполнять склянки и флаконы чудесными пигментными красителями. Кипятить растения, добывать из них чернила. Продавать это взрослым, в музеи, в самую главную Организацию. Нам казалось, что мы играли вместе всегда. Никто из нас двоих не поучал другого. Насмехаться, это да, это сколько угодно. Поддерживать друг друга, в бурях и в любви.
В 19 лет в Григе чувствовалось какая-то легкость и естественность. Он инстинктивно умел находить подход к любому. Вероятно, приобрел эту способность в годы юношеского бунта, когда уехал на поезде подальше от семейства, много вкалывал, зарабатывая на жизнь, вдохновленный «Транссибирским экспрессом»13. Впрочем, откуда этот его шрам на лбу длиной в двенадцать сантиметров?
Хотя комната Грига в Буа Бани находилась на втором этаже дома, парящего, будто сновидение, среди головокружительной красоты гор: площадки, дорожки, широкие тропы, вьющиеся крупными петлями по склонам, она была не жилищем, а внутренним пространством, в котором сейчас существовал Григ. На самом деле я и сама не знаю, где она находилась и что собой представляла. Может, аэродром? Или кабину космического корабля? Она была оторвана от Земли и населена противоречивыми существами всех стран и всех континентов, словно в книгах, загромоздивших все четыре стены и даже окно, эту амбразуру, полностью заставленную готовыми рухнуть стопками, и впрямь обитали люди. По-прежнему живые люди. В том числе ужасные. В том числе опасные преступники. Порой Григ сбегал оттуда, ближе к полуночи, измученный и в дурном настроении, словно всю ночь сражался со своим двойником, серийным убийцей, который убил один-единственный раз, и то в дурном сне. Иногда он приглашал меня к себе, тихо повторяя: «Входи же, наперсник души моей». Из нас двоих кто Клелия? Кто Фабрицио?14
Чтение для него значило гораздо больше, чем для меня. Оно было всем. Он спал днем и читал ночью, живя в книгах, выживая благодаря литературе. А я выходила из нее, мне необходимо было это самое «вне», чтобы шел дождь, снег, чтобы меня толкали, вертели направо, налево.
А Григ нет. Он больше не выходил, и чтение превратило в библиотеку его самого.
Спросить у него можно было обо всем. Он все знал. – Скажи-ка, Григ, в каком фильме Тарковского появляется белое поле цветущей гречихи из его детства? И в какой книге, я что-то забыла, вспоминают об этом белом поле? Он отвечал: – В «Зеркале». А книга – «На скате крыши», посвященная Богумилу Грабалу15. Зайди ко мне, я тебе поищу.
Когда входишь к нему в комнату, требуется время, чтобы среди книг разглядеть все остальное. Беспорядочное нагромождение брошенной как попало одежды, дырявая обувь, такие же дырявые носки, исписанные блокноты, раскрытые папки, разбросанные повсюду карты Национального института географии и лесного хозяйства, например, когда он в сотый раз перечитывал «Опыт мира»16, ему понадобилась карта Ирана, потом Афганистана, и тогда вокруг карты прямо на полу были рассыпаны стикеры и фломастеры с очень тоненькими, в полмиллиметра, кончиками. А еще трубки. И дым. И пыль. Григ обладал способностью производить много пыли, которая клубилась по комнате, завиваясь барашками. У него имелось теперь огромное стадо пыльных серых барашков под охраной такого же пыльного глобуса с подсветкой, что давно, казалось, стал бесполезным и бесплодным и мог свидетельствовать разве что о поражениях и неудачах, но когда Григ включал его, глобус приобретал совсем иной смысл, становился ярким и забавным, будто вот-вот станет вращать огромными глазами и открывать огромный рот, чтобы проглотить нас или, наоборот, выплюнуть, и так походил на Луну Мельеса17.
Прежде чем отправиться спать, я заперла маленькую заднюю дверь и открыла большую застекленную, в которой несколько часов назад парило отражение Йес. Луг был таким белым, большим и идеально круглым, что походил на миску, полную молока. Наверное, это из-за луны, она поднималась, окуналась в миску, сияя отраженным белым светом. Чуть ниже, чуть дальше виднелась длинная фосфоресцирующая лента автострады. Я сделала три шага вперед. Вступила в темноту. Помню это ощущение чего-то плотного и обволакивающего. Озеро. Я еще подумала, собака, наверное, где-то недалеко. Как знать, вдруг она сейчас наблюдает за мной. Я попробовала прищелкнуть языком и посвистеть. Может, ее держали взаперти в гараже какого-нибудь загородного дома. Или в подвале? Или в грузовичке? Может, она сбежала из грузовичка, припаркованного целыми днями на стоянке автострады? Какое-то мгновение я надеялась, что увижу ее снова. И снова переживу ее появление. Никогда ни одна собака не смотрела на меня, устремив взгляд прямо в глубину моих глаз, вот она я, как есть, а ты кто? Взгляд, ищущий именно меня.
Может, она не очень долго оставалась жертвой педофила, посадившего ее на цепь? Не дольше недели. – Осторожно. Педофилия и зоофилия – это разные вещи. – А что, разве нельзя предположить, что это одно и то же? Разве наш вид – это что-то особенное. Чем он лучше других? – Нет, не лучше. Но он другой. Это совсем не одно и то же. Я задавалась вопросом, почему эта собачка, которая смотрела на меня как на равную себе, – это невероятно, но равенство я увидела именно в ее глазах, она сама напомнила мне об этом, – почему она сбежала, едва опустошив миску? Почему та, что, казалось, пообещала мне дружбу, отвергла ее, почему она убежала?