Вино из Атлантиды. Фантазии, кошмары и миражи

Matn
0
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Девятый скелет

Безоблачным апрельским утром я отправился на свидание с Гвиневрой. Мы договорились встретиться у Каменного хребта; и место нашей встречи было хорошо известно нам обоим – круглая полянка, которую обступали сосны и усеивали большие валуны, на полпути между домом ее родителей в Ньюкасле и моей хижиной на северо-восточной оконечности хребта, возле Оберна.

Гвиневра – моя невеста. Следует пояснить, что в то время, о котором я пишу, у ее родителей имелись определенные возражения против нашей помолвки, от которых они, к счастью, впоследствии отказались. Собственно, тогда дело дошло до того, что они запретили мне приходить, и мы с Гвиневрой могли встречаться лишь тайком и изредка.

Хребет – длинная и извилистая ледниковая морена, местами в соответствии со своим названием заваленная камнями, со множеством обнажений черной вулканической породы. Кое-где на склонах растут фруктовые сады, но вершины почти никто не возделывает, поскольку почва здесь в основном слишком тонкая и каменистая. Сосны со сплетенными ветвями, порой фантастических форм, напоминающих кипарисы на калифорнийском побережье, и узловатые низкорослые дубы придают пейзажу своеобразную дикую красоту, в которой местами чувствуется нечто японское.

От моей хижины до поляны, где я должен был встретиться с Гвиневрой, около двух миль. Поскольку я родился в тени Каменного хребта и прожил на нем или рядом с ним почти все свои тридцать с небольшим лет, я знаком с каждой веткой на его протяжении и до того апрельского утра вряд ли удержался бы от смеха, если бы кто-то сказал мне, что я могу заблудиться… С тех пор, уверяю вас, мне вовсе не до смеха…

Воистину то утро было словно создано для встречи влюбленных. Среди кустов клевера и в зарослях краснокоренника с большими белыми цветами, чей странный и тяжелый аромат насыщал воздух, деловито жужжали пчелы. Повсюду среди зелени полей мелькали весенние цветы: цикламены, желтые фиалки, маки, дикие гиацинты и литофрагмы. В промежутках между изумрудными каштанами, серо-зелеными соснами и темными, золотистыми, иссиня-зелеными дубами просматривались очертания гор Сьерра-Невада на востоке и голубоватого Берегового хребта на западе, за бледно-лиловой долиной Сакраменто. Следуя едва заметной тропой, я шел через поля, где приходилось пробираться среди груд валунов.

Все мысли мои были заняты Гвиневрой, и я лишь иногда бросал взгляд на окружавшую меня красоту. Пройдя половину пути между моей хижиной и местом встречи, я вдруг понял, что свет померк, и посмотрел вверх, подумав, естественно, что солнце закрыла оставшаяся незамеченной апрельская тучка. Представьте же мое удивление, когда я увидел, что лазурное небо стало зловеще-коричневым и посреди него отчетливо виднеется пылающее, подобно огромному красному круглому углю, солнце. Затем мое внимание привлекло нечто странное и незнакомое – что именно, я сразу не смог определить, – и удивление мое сменилось растущей тревогой. Остановившись и оглядевшись вокруг, я понял, что, сколь бы невероятным это ни казалось, я заблудился: сосны по обе стороны тропы были вовсе не теми, какие я ожидал увидеть, – выше и узловатее, чем те, которые я помнил. Корни их извивались подобно змеям, выступая над сухой почвой, на которой росли лишь скудные пучки травы. Валуны вокруг напоминали монолиты друидов, а формы некоторых из них могли присниться только в кошмарном сне. Думая, что все это, скорее всего, мне действительно снится, но пребывая в крайнем замешательстве, каковым редко сопровождаются нелепые и чудовищные видения в кошмарах, я тщетно пытался сориентироваться и найти какой-то знакомый объект посреди причудливого пейзажа.

Среди деревьев извивалась тропа, что вела, судя по всему, туда же, куда направлялся я, хотя и несколько шире той, по которой я шел прежде. Ее покрывала серая пыль; с каждым шагом она становилась все глубже, и в ней виднелись странные отпечатки ног, слишком худых и узких, непохожих на человеческие, несмотря на пять пальцев. При виде их я невольно содрогнулся, хотя и сам не понял отчего. Впоследствии я удивлялся, что не узнал их сразу, но тогда у меня не возникло никаких подозрений, лишь смутная тревога и неясный трепет.

Я шел дальше, а искривленные стволы, ветви и корни сосен вокруг обретали все более фантастичный и зловещий вид. Одни напоминали ухмыляющихся старух, другие походили на припавших к земле непристойных горгулий, третьи словно корчились в адских муках, четвертые будто содрогались в пароксизмах сатанинского хохота. Небо продолжало медленно темнеть, унылый и угрюмый коричневый оттенок сменился похоронным пурпуром, посреди которого тлело солнце, похожее на взошедшую из моря крови луну. Пурпур этот целиком окутал деревья и весь пейзаж, все погрузилось в противоестественный сумрак. Лишь камни становились все бледнее, чем-то напоминая надгробия, склепы и монументы. По сторонам тропы больше не зеленела весенняя трава – на голой земле, усеянной высохшими лишайниками цвета патины, кое-где покачивались омерзительного вида грибы с бледными ножками и темными шляпками.

Небо настолько потемнело, что казалось, наступили сумерки; я словно очутился в обреченном на гибель мире под лучами умирающего солнца. Не доносилось ни ветерка, ни звука – ни птиц, ни насекомых, ни вздохов сосен, ни шелеста листвы, лишь необычайная мрачная тишина, какая может быть только в бескрайней пустоте.

Деревья стали гуще, а затем расступились, и я вышел на круглую поляну. Здесь уже невозможно было ошибиться в природе камней-монолитов – то действительно были надгробия и могильные памятники, но такие древние, что буквы и цифры на них почти стерлись, а те немногие, что сохранились, были написаны на неизвестном мне языке. Вокруг царил дух непостижимой древности, тайны и ужаса. С трудом верилось, что жизнь и смерть могут быть настолько стары – даже окружавшие поляну корявые деревья будто склонялись под грузом бесчисленных лет. Ощущение чудовищной древности, воплощенной в этих камнях и соснах, лишь прибавило замешательства, укрепило мои страхи. Нисколько не приободрило меня и множество следов на мягкой земле вокруг надгробий, точно таких же, какие я уже видел раньше, – казалось, будто они отходят от окрестностей каждого камня, а затем возвращаются.

И тут я впервые услышал в мрачной тишине некий звук, помимо шороха собственных шагов. За моей спиной среди деревьев раздался негромкий и зловещий треск. Обернувшись, я прислушался; нервы мои и без того были натянуты до предела, а в голове, подобно орде ведьм на шабаше, проносились чудовищные страхи и жуткие фантазии.

Реальность оказалась не менее чудовищной! В тени деревьев мелькнуло что-то белое, и оттуда появился человеческий скелет, державший на руках скелет младенца! Он целеустремленно, размеренным шагом направился в мою сторону, и в его спокойной скользящей походке, несмотря на охватившие меня ужас и оцепенение, я ощутил некую страшную женственную грацию. Видение, не останавливаясь, прошло среди монументов и исчезло среди сосен по другую сторону поляны. Едва оно скрылось, тут же появилось второе, тоже со скелетом младенца на руках, и прошло мимо меня в том же направлении и с тем же тошнотворным изяществом.

Ужас, для которого это слово слишком слабо, страх за пределами страха сковал все мои члены, и мне показалось, будто на меня тяжким грузом наваливается неотвратимый и невыносимый кошмар. Передо мной появлялись из тени древних сосен скелет за скелетом, точно такие же, как и предыдущие, с той же жуткой легкостью движений и тоже с несчастными младенцами на руках, и шли туда же, где скрылся первый, следуя к той же загадочной цели. Они шли один за другим, пока я не насчитал восемь. Теперь мне стало ясно, откуда взялись странные следы, которые так меня встревожили.

Когда восьмой скелет скрылся из виду, взгляд мой, словно повинуясь неодолимому зову, упал на ближайшее надгробие, рядом с которым я, к своему удивлению, увидел то, чего не замечал ранее, – свежевырытую могилу, зиявшую темным провалом в мягкой почве. Возле моего локтя послышался негромкий треск, и лишенные плоти пальцы потянули меня за рукав. Рядом со мной стоял скелет, отличавшийся от прочих лишь тем, что не держал на руках младенца. С обворожительной безгубой улыбкой он снова потянул меня за рукав, словно увлекая к открытой могиле, и зубы его щелкнули, будто он пытался что-то сказать. Разум мой, охваченный невообразимым ужасом, больше не мог этого вынести, и мне показалось, будто я падаю в бескрайнюю клубящуюся черноту, ощущая прикосновение жутких пальцев к моей руке, пока сознание полностью меня не покинуло.

Когда я пришел в себя, меня держала за локоть Гвиневра. На ее прекрасном лице застыли удивление и тревога, а сам я стоял среди валунов на поляне, где мы назначили встречу.

– Во имя всего святого, Герберт, что с тобой такое? – испуганно спросила она. – Тебе плохо? Когда я пришла, ты стоял тут, словно оглушенный, и как будто не слышал меня и не видел, когда я с тобой заговорила. А когда я коснулась твоей руки, мне всерьез показалось, что ты готов лишиться чувств.

Последнее заклинание

На коническом холме, что возносится над сердцем Сазрана, столицы Посейдониса, на самом верхнем этаже темной башни сидел великий волшебник Малигрис. Башня эта, высеченная из добытого в глубинах земли темного камня, что прочнее адаманта, высилась над всеми прочими зданиями и отбрасывала на городские крыши и купола гигантскую тень, подобно тому как погружало во мрак людские умы зловещее могущество самого Малигриса.

Ныне Малигрис состарился, и ничто уже не могло рассеять снедавшую его черную тоску – ни всесильные гибельные заклятья, ни ужасающие, причудливые демоны, ходившие у него в услужении, ни страх, который вселял он в сердца владык и священнослужителей. Восседая в своем кресле, выточенном из бивней мастодонтов и изукрашенном жуткими и загадочными рунами, что были выложены из алых турмалинов и лазурных кристаллов, волшебник мрачно глядел в единственное ромбовидное окно из охряного стекла. Седые брови сошлись, прочертив белую полосу на потемневшем пергаменте его лица, а под бровями холодной зеленью светились глаза, похожие на осколки древнего айсберга. Борода Малигриса, наполовину седая, наполовину черная с сизым отливом, ниспадала почти до колен, скрывая многочисленные витиеватые символы, наискось вытканные серебром спереди на лиловой мантии. Вокруг в беспорядке лежали многочисленные орудия колдовского ремесла: черепа чудовищ и людей; сосуды, наполненные черными или янтарными жидкостями, о богомерзких свойствах которых ведомо было одному лишь Малигрису; небольшие, обтянутые кожей стервятников барабаны и изготовленные из костей и клыков кокодрилов кроталы, на которых следовало играть, произнося определенные заклинания. Мозаичный пол укрывали огромные шкуры серебристо-черных обезьян, а над дверью висела голова единорога, в которой обитал демон-фамильяр Малигриса, принявший обличье кораллового аспида с пепельно-серыми отметинами и бледно-зеленым брюшком. Повсюду громоздились оправленные в змеиную кожу древние тома с позеленевшими от времени застежками – в этих фолиантах крылись страшные предания Атлантиды, пентаграммы, дарующие власть над демонами Земли и Луны, заклинания, способные преобразовывать и разлагать элементы, рунические письмена на забытом языке Гипербореи, которые, если произнести их вслух, действовали вернее смертельнейшего яда и сильнейшего любовного зелья.

 

Хотя все эти предметы, овеянные могуществом и символизирующие власть, ввергали в ужас народы и вызывали жгучую зависть остальных чародеев, помыслы Малигриса были темны, его одолевало необоримое уныние; в сердце волшебника жила лишь усталость, подобно тому как в очаге, где когда-то бушевало яростное пламя, остается одна зола. Неподвижно сидел он и предавался размышлениям, пока вечернее осеннее солнце опускалось над городом в море. Яркие лучи пронзили охряное окно, позолотили иссохшие пальцы, и рубины-балэ в перстнях волшебника вспыхнули, подобно глазам демонов. Но в помыслах Малигриса не было ни света, ни огня; отстранившись от серого настоящего, от неотвратимой тьмы грядущего, он ощупью пробирался все дальше среди теней памяти, будто слепец, который более не способен увидеть солнце, но тщетно ищет его повсюду. И вереница воспоминаний, столь полных золотом и славой, и дни, окрашенные триумфом в пламенно-алый, и багрянец и пурпур времен его лучшей имперской поры – все это казалось ныне холодным и тусклым, неестественно померкло. Малигрис словно ворошил давно остывшие угли. Тогда волшебник обратился к своей юности, к тем невероятным далеким, туманом окутанным годам, где попрежнему нездешней звездой сияло одно неугасимое воспоминание – воспоминание о девушке по имени Нилисса, которую он любил в те дни, когда душа еще не алкала запретных знаний и не рвалась овладеть искусством некромантии. Вот уже много десятков лет как Малигрис и думать забыл о Нилиссе: его занимали мириады дел, жизнь его полнилась неисчислимыми событиями, оккультными силами, сверхъестественными победами и опасностями. Но вот теперь Малигрис вспомнил о стройной невинной деве, что так любила его, такого же стройного, юного и бесхитростного, но внезапно умерла накануне их свадьбы от неведомой хвори, и его щеку, потемневшую, словно у мумии, тронул призрачный румянец, в глубине глаз поминальными свечами вспыхнули огоньки. В мечтах зажглось навсегда ушедшее солнце юности, и волшебник увидел, как наяву, заросшую миртами долину Мерос, реку Земандер, по чьим вечнозеленым берегам прогуливался он с Нилиссой вечерней порою, глядя на зажигающиеся в небесах, в речной глади и в глазах возлюбленной первые летние звезды.

И ровным, невыразительным голосом, будто бы размышляя вслух, Малигрис обратился к обитающему в голове единорога демоническому аспиду:

– Аспид, задолго до того, как ты поселился у меня и обрел пристанище в черепе единорога, я знал одну девушку, что была прекрасной и нежной, словно тропическая орхидея, и так же быстро, как орхидея, увяла… Не я ли, о аспид, волшебник Малигрис, не я ли в совершенстве овладел всеми оккультными знаниями, не я ли повелеваю запретным и властвую над духами земли, моря и воздуха, над солнечными и лунными демонами, над живыми и мертвыми? И если таково мое желание, разве не могу я призвать Нилиссу в расцвете ее юности и красоты, выманить ее из навечно застывших могильных теней, дабы предстала она предо мною в этих самых покоях, в вечернем блеске осеннего солнца?

– Да, хозяин, – прошипел в ответ аспид, и голос его был тих, но на редкость пронзителен, – и впрямь ты Малигрис, в своих руках держишь ты средоточие некромантии и волшебства, ведомы тебе все заклятья и все магические фигуры. Ты можешь, если таково твое желание, вызвать Нилиссу из страны мертвых, снова узреть ее такой, какой была она, пока ее красоты не коснулся жадный могильный червь.

– Аспид, пристало ли, подобает ли мне призывать ее?.. Ожидают ли меня потери и сожаления?

Аспид, казалось, задумался, а потом еще тише и еще медленнее прошипел:

– Малигрису подобает поступать так, как он того пожелает. Кто, кроме самого Малигриса, способен решить, во благо или во зло тот или иной поступок?

– Иными словами, ты не советуешь мне ее вызывать? – Фраза эта прозвучала не вопросом, но утверждением, и аспид не снизошел до ответа.

Уперев подбородок в переплетенные пальцы, Малигрис погрузился в размышления. Потом встал, и в движениях его сквозили давно позабытые уверенность и живость, столь контрастирующие с испещренным морщинами лицом. Из разных уголков комнаты, с выточенных из черного дерева полок, из ларцов с замка́ми из золота, желтой меди и электрума достал волшебник разнообразные инструменты и ингредиенты, необходимые для ритуала. На полу начертал он предписанные концентрические круги, встал в самом центре, зажег курильницы с нужными благовониями и начал громко читать длинный узкий свиток из серого пергамента, исписанный лиловыми и багряными рунами. Из курильниц повалил дым – голубой, белый, сиреневый; плотными облаками заволок он комнату, свился в подвижные столпы, скрыл солнце. Покои озарились бледным потусторонним светом, призрачным, точно свет восходящих над Летой лун. Неестественно медленно, не по-людски торжественно лился голос некроманта; будто священнослужитель, читал он нараспев, но вот дошел до самой последней руны, и голос затих, а потом смолкло и замогильное глухое эхо. И разошлись цветные туманные завесы. Все вокруг заливал тот же бледный сверхъестественный свет, а между Малигрисом и дверью, заслонив голову единорога, стоял призрак Нилиссы, какой была она в далекие годы юности; девушка чуть клонилась, подобно цветку на ветру, и улыбка на ее устах была исполнена беспечной терпкой юности. Нежная, белокожая, в простом наряде, с анемонами, вплетенными в черные локоны, с голубыми, будто вешнее небо, глазами – такой и помнил ее Малигрис. При взгляде на нее усталое сердце его забилось чаще, вспыхнул давно угасший жар желания.

– Ты Нилисса? Та самая Нилисса из заросшей миртами долины Мерос, моя невеста, которую я любил в золотые дни, что ушли вместе с канувшими в безвременье эпохами?

– Да, я Нилисса.

Голос ее журчал тем самым безыскусным серебром, которое столько лет отдавалось эхом в памяти Малигриса… Но пока он смотрел и слушал, в душе зародилось призрачное сомнение, столь же дикое и невыносимое, сколь и неотступное: та ли перед ним Нилисса, которую он знал? Не произошло ли в ней неуловимой перемены – столь малой, что и названия для нее не подберешь? Не похитили ли смерть и минувшие годы у его возлюбленной нечто непередаваемое – то, чего не сумело полностью вернуть колдовство? Так ли нежны ее очи, как прежде? Так ли блестят черные локоны, так ли строен и гибок стан? Малигрис не мог увериться в этом, и вслед за сомнением пришла тяжкая тревога, мрачное уныние стиснуло сердце, припорошив его пеплом. Все требовательнее всматривался Малигрис, все более недобрым становился его взгляд, и с каждым мгновением призрак все меньше напоминал прекрасную Нилиссу, с каждым мгновением теряли свою красоту изгиб губ и чело – не стройной была девушка перед ним, но худой, не локоны были у нее, но обычные волосы, не белокожая шея, но просто бледная. Снова навалились на Малигриса годы, гибнущая эфемерная надежда породила отчаяние. Не верил он более ни в любовь, ни в юность, ни в красоту, даже воспоминание о них обратилось в обманчивый морок – и не скажешь уже, было ли, не было. Остались лишь серость, и тени, и прах, лишь пустые тьма и холод, лишь гнетущая невыносимая усталость да неизлечимая мука.

Тонким, дрожащим голосом, так не похожим на тот, которым он читал прежнее заклинание, произнес Малигрис слова, дарующие призраку свободу. Облачком дыма истаяла Нилисса, померкло лунное сияние, и покои вновь озарили последние солнечные лучи. Волшебник обратился к аспиду, и в голосе его слышался мрачный укор:

– Почему ты не предостерег меня?

– А разве не пропало бы втуне мое предостережение? Малигрис, тебе было ведомо все, кроме одной малости. И никак иначе не смог бы ты о ней узнать.

– Что же это за малость? Я узнал лишь, как тщетна мудрость, как бессильно волшебство, как ничтожна любовь, как обманчивы воспоминания… Скажи, почему мне не удалось вызвать к жизни ту Нилиссу, которую я знал или думал, что знал?

– Перед тобой предстала именно та Нилисса, – ответил аспид. – На это твоего искусства вполне хватило; но никакое заклинание не способно призвать твою собственную утерянную юность, вернуть пылкое бесхитростное сердце, которое любило Нилиссу, или тот страстный взгляд, который ты тогда устремлял на нее. Вот это, хозяин, тебе и надлежало узнать.

Конец рассказа

Это повествование было найдено в бумагах Кристофа Морана, студента, изучавшего право в Туре, после его необъяснимого исчезновения во время поездки к отцу в Мулен в ноябре 1789 года.

На Аверуанский лес опустились зловещие рыжевато-пурпурные осенние сумерки: вот-вот должна была разразиться гроза. Деревья вдоль дороги превратились в черные расплывчатые громады, а сама она, неясная и призрачная в сгущающейся мгле, казалось, слабо колышется передо мной. Я пришпорил лошадь, утомленную долгим путешествием, которое началось еще на рассвете, и она, уже несколько часов недовольно трусившая вялой рысью, галопом припустила по темнеющей дороге меж исполинских дубов, что тянули к нам свои корявые сучья, словно пытались схватить одинокого путника.

С ужасающей быстротой на нас опускалась ночь, и темнота стремительно окутывала нас непроницаемой цепкой пеленой. Охваченный смятением и отчаянием, я вновь и вновь ожесточенно пришпоривал лошадь, но первые дальние раскаты приближающейся бури уже мешались со стуком копыт, и вспышки молний освещали дорогу, которая, к изумлению моему (я полагал, что нахожусь на главном Аверуанском тракте), странным образом сузилась и превратилась в хорошо утоптанную тропу. Решив, что сбился с пути, но не отважившись вернуться в пасть тьмы, туда, где стеной клубились грозовые тучи, я спешил вперед в надежде, что столь ровная тропинка приведет меня к какому-нибудь домику или замку, где я мог бы найти приют до утра. Надежды мои вполне оправдались, ибо через несколько минут я различил среди деревьев проблески света и неожиданно очутился на опушке леса. Впереди на невысоком холме возвышалось большое здание: в нижнем этаже его светилось несколько окон, а крыша казалась почти неразличимой на фоне бешено несущихся туч.

«Вне всякого сомнения, это монастырь», – подумал я, останавливая измученную лошадь и спешиваясь. Подняв тяжелый медный молоток в виде собачьей головы, я со всей силы ударил им о крепкую дубовую дверь. Раздавшийся звук оказался неожиданно громким и гулким и отозвался в темноте каким-то потусторонним эхом. Я невольно поежился. Но страх мой полностью рассеялся, когда через миг дверь распахнулась, открыв моему взору ярко освещенный огнем факелов коридор, и на пороге появился высокий румяный монах.

– Прошу пожаловать в Перигонское аббатство, – радушно пророкотал он.

Тотчас откуда-то появился еще один человек в рясе с капюшоном и увел мою лошадь в стойло. Не успел я бессвязно поблагодарить своего спасителя, как разразилась буря и страшные потоки дождя под аккомпанемент приближающихся раскатов грома с демонической яростью обрушились на закрывшуюся за мной дверь.

– Какая удача, что вы так своевременно нас нашли, – заметил монах. – В такую непогоду в лесу пришлось бы несладко не то что человеку, но и зверю.

Догадавшись, что я столь же голоден, сколь и изнурен, он провел меня в трапезную и поставил передо мной миску со щедрой порцией баранины с чечевицей, кувшин отменного крепкого красного вина и дал ломоть хлеба.

Я набросился на еду, а он уселся за стол напротив меня. Несколько утолив голод, я воспользовался возможностью и повнимательнее рассмотрел своего гостеприимного хозяина. Тот был высок и крепко сбит, а лицо со лбом столь же широким, как и мощная челюсть, выдавало острый ум вкупе с жизнелюбием. От него веяло каким-то изяществом и утонченностью, образованностью, хорошим вкусом и воспитанием. «Этот монах, должно быть, глотает книги с не меньшей охотой, чем вина», – подумал я. Очевидно, по выражению моего лица тот догадался, что меня мучает любопытство, ибо, словно отвечая на мои мысли, представился:

 

– Я – Илларион, настоятель Перигона. Мы принадлежим к ордену бенедиктинцев, живем в мире с Богом и людьми и не считаем, что дух следует укреплять, умерщвляя или истощая плоть. Наши кладовые полны самых разнообразных яств, а в погребах хранятся самые изысканные аверуанские вина. И если вас это заинтересует, у нас имеется библиотека, заполненная редкостными томами, бесценными манускриптами, величайшими шедеврами язычества и христианства, в числе которых есть даже несколько уникальных рукописей, уцелевших во время пожара в Александрии.

– Весьма признателен вам за гостеприимство, – отвечал я, кланяясь. – Я Кристоф Моран, изучаю право. Я ехал из Тура домой, в имение моего отца под Муленом. Я тоже люблю книги, и ничто не могло бы доставить мне большего удовольствия, нежели возможность осмотреть библиотеку столь богатую и диковинную, как та, о которой вы говорите.

С этой минуты и до конца ужина мы беседовали о классике и соревновались в цитировании римских, греческих и христианских авторов. Мой хозяин продемонстрировал столь блестящую образованность, широкую эрудицию и глубокое знакомство как с древней, так и с современной литературой, что я в сравнении с ним почувствовал себя желторотым школяром, только делающим свои первые шаги на пути к образованности. Он, в свою очередь, был настолько любезен, что похвалил мою весьма далекую от совершенства латынь, так что к тому времени, когда я осушил бутылку красного вина, мы уже по-приятельски болтали, словно два старых друга.

Всю мою усталость точно рукой сняло, и меня вдруг охватило небывалое ощущение довольства и телесной бодрости вкупе с необыкновенной ясностью и остротой ума. Поэтому, когда добрый настоятель предложил пройти в библиотеку, я с готовностью согласился.

Он провел меня по длинному коридору, по обе стороны которого располагались монашеские кельи, и большим медным ключом, свисавшим с пояса, отпер дверь огромного зала с высокими потолками и немногочисленными окнами-бойницами. Воистину, мой хозяин нисколько не преувеличивал, повествуя о сокровищах библиотеки, ибо длинные полки ломились от книг, и еще множество фолиантов громоздились на столах или грудами возвышались в углах. Там были свитки папируса и пергамента, диковинные византийские и коптские книги, древние арабские и персидские манускрипты в раскрашенных или усыпанных драгоценными камнями переплетах; десятки бесценных инкунабул, сошедших с первых печатных станков; бесчисленные монастырские списки античных авторов в переплетах из дерева и слоновой кости, украшенные богатыми иллюстрациями и тиснением, которые сами по себе представляли подлинные произведения искусства.

С осторожностью, выдающей истинного ценителя, Илларион раскрывал передо мной том за томом. Многих книг я никогда раньше не видал, а о некоторых даже и не слышал. Мой горячий интерес и неподдельный восторг явно доставляли ему удовольствие, ибо через некоторое время монах нажал на скрытую внутри одного из библиотечных столов пружину и извлек оттуда длинный ящик, где, по его словам, хранились сокровища, которые он не отваживался доставать в присутствии остальных и о существовании которых монахи даже не догадывались.

– Вот, – продолжал он, – три оды Катулла, которых вы не найдете ни в одном опубликованном издании его произведений. А вот подлинная рукопись Сапфо – полная копия поэмы, которая доступна всему остальному человечеству лишь в виде разрозненных отрывков. А тут два утерянных предания из Милета, письмо Перикла к Аспасии, неизвестный диалог Платона и древний труд неизвестного арабского астронома, который предвосхищает теорию Коперника. И наконец, вот печально знаменитая «История любви» Бернара де Велланкура, весь тираж которой был уничтожен сразу же после выхода в свет; кроме этого, уцелел еще всего один экземпляр.

С благоговейным изумлением разглядывая редкостные, неслыханные сокровища, которые Илларион демонстрировал мне, я заметил в углу ящика тоненькую книжицу в простом переплете из темной кожи. Осмелившись взять ее в руки, я обнаружил, что она содержит несколько листов убористого рукописного текста на старофранцузском языке.

– А это что такое? – обратился я к Иллариону, чье лицо, к моему крайнему изумлению, неожиданно стало грустным и строгим.

– Лучше бы ты не спрашивал, сын мой. – С этими словами он перекрестился, и в его голосе зазвучали резкие, взволнованные и полные горестного смятения нотки. – Проклятие лежит на страницах, которые ты держишь в руках, пагубные чары витают над ними; и тот, кто отважится их прочесть, подвергнет страшной опасности не только тело, но и душу.

Он решительно забрал у меня книгу и положил ее назад в ящик, после чего вновь тщательно перекрестился.

– Но, отец мой, разве такое возможно? – решился возразить я. – Какую опасность могут представлять несколько покрытых письменами листов пергамента?

– Кристоф, есть многие вещи, постичь которые ты не в состоянии, – вещи, каких тебе лучше не знать. Власть Сатаны может принимать самые разнообразные формы и скрываться за самыми разными образами. Существует множество иных искушений, помимо мирских и плотских соблазнов, множество ловушек, подстерегающих человека столь же коварно и незаметно, сколь и неизбежно; и есть тайные ереси и заклятия иной природы, нежели те, коим предаются колдуны.

– Что же написано на этих страницах, если в них таится такая сверхъестественная опасность, такая пагубная сила?

– Я запрещаю тебе спрашивать об этом.

Монах произнес это таким строгим и категоричным тоном, что я удержался от дальнейших расспросов.

– А для тебя, сын мой, – продолжал он между тем, – опасность возрастает вдвое, ибо ты молод и горяч, полон желаний и любопытства. Поверь мне, лучше тебе забыть, что ты вообще видел эту рукопись.

Настоятель закрыл ящик, и, как только странная рукопись вернулась в тайник, выражение гнетущего беспокойства на лице монаха сменилось прежним добродушием.

– А сейчас, – возвестил Илларион, повернувшись к одной из книжных полок, – я покажу тебе книгу Овидия, некогда принадлежавшую самому Петрарке.

Преподобный Илларион снова превратился в славного ученого, доброго и радушного хозяина, и я понял, что не стоит и пытаться вновь заговаривать о загадочной рукописи. Но странное волнение монаха, расплывчатые и пугающие намеки, которые он обронил, его туманные зловещие предостережения возбудили во мне нездоровое любопытство, и, хотя я отдавал себе отчет в том, что охватившее меня наваждение безрассудно, остаток вечера я не мог думать ни о чем другом. Всевозможные догадки, фантастические, абсурдные, скандальные, нелепые, ужасные, бродили в моем воспаленном мозгу, пока я из вежливости восхищался инкунабулами, которые Илларион любезно доставал с полок и демонстрировал мне.

Около полуночи он проводил меня в мою комнату – комнату, отведенную специально для гостей и обставленную с бо́льшими удобствами – даже, можно сказать, с большей роскошью, – чем кельи монахов и самого настоятеля, ибо там имелись и пышные занавеси, и ковры, а на кровати лежала мягкая перина. Когда мой гостеприимный хозяин удалился, а я, к моему огромному удовольствию, убедился в мягкости своей постели, в голове у меня все еще крутились вопросы относительно запретной рукописи. Хотя буря уже улеглась, я долго не мог уснуть, а когда наконец сон пришел ко мне, я крепко уснул и спал без сновидений.