Kitobni o'qish: «Монументы Марса (сборник)»
Так начинаются наводнения
За окном плыли облака. Таких облаков я раньше не видел. Снизу, с изнанки, они были блестящими, гладкими и отражали весь город – крыши, зеленые и фиолетовые, с причудливыми резными коньками, кривые улочки, мощенные кварцевыми шестигранниками, людей в кирасах и цилиндрах, идущих по улочкам, старомодные автомобили и полицейских на перекрестках. В углу у окна, у рамы, располагалось самое любимое из отражений – кусочек набережной, рыболовы с двойными удочками, влюбленные парочки, сидящие на парапете, женщины с малышами. И дома, и люди на облаках были маленькими, и мне часто приходилось додумывать то, чего я никак не мог разглядеть.
Доктор приходил после завтрака и садился на круглый табурет у моей постели. Он глубоко вздыхал и жаловался мне на свои многочисленные болезни. Наверное, он думал, что человеку, попавшему в мое положение, приятно узнать, что не он один страдает. Я сочувствовал доктору. Названия болезней часто были совсем непонятны и от этого могли показаться очень опасными. Даже удивительно, как это доктор еще живет и даже бегает по коридорам больницы, постукивая высокими каблучками по лестницам. Всем своим видом доктор давал мне понять: разве у вас ожог? Вот у меня зуб болит, это да! Разве это доза – тысяча рентген? Вот у меня в коленке ломота… Разве это удивительно – тридцать два перелома? Вот у меня…
Сначала я лежал без сознания. И это он выходил меня после первой клинической смерти. И после второй клинической смерти. Потом я пришел в себя и пожалел об этом. Правда, у них изумительные обезболивающие средства, но я ведь знал, что они все равно не справятся с тысячью рентген, – все это чистой воды филантропия. Не больше.
– Сегодня на рассвете один старик поймал в реке большую рыбину, – говорю я, чтобы отвлечь доктора от его болезней.
– Большую?
– С руку.
– Это вы в облаках рассмотрели?
– В облаках. Почему они такие?
– Долго объяснять. Да я и не смогу. Вот выздоровеете, поговорите со специалистами. Облака не круглый год. Месяца за два до вашего прилета было солнце. Тогда все меняется.
– Что?
– Наша жизнь меняется. Прилетают корабли. Но это ненадолго.
– К вам редко кто прилетает?
– Пассажирских рейсов нет. Да и откуда им быть? Расписания не составишь…
«Почему?» – хотел спросить я, но пришла сестра. Вместо этого я сказал:
– Доброе утро, мой милый палач.
И сразу забыл о докторе. Сестра – значит, процедуры.
Днем я заснул. Мне снова снилась катастрофа. Мне снилось, что я поседел. Но, наверное, мне никогда так и не узнать, поседел ли я на самом деле. Голова моя наглухо замотана – только глаза наружу.
– С Землей связались, – сказал доктор, заглянув ко мне вечером.
Он казался очень веселым, хотя мы оба знали, что с Земли лететь сюда почти полгода.
– Ну-ну, – вежливо сказал я и стал смотреть в потолок.
– Да вы послушайте. Нам сообщили, что «Колибри» заправляется на базе 12–45. Завтра стартует к нам. Это далеко?
Я хотел бы успокоить доктора, но он все равно узнает правду. Я сказал:
– Будут дней через сорок.
– Замечательно, – ответил доктор, не переставая широко улыбаться. Но ему уже было невесело. Он тоже понимал, что и сорока дней мне не протянуть. Но он был доктором, и поэтому он должен был что-то сказать. – У них на борту врач и препараты. Вас поставят на ноги в три часа.
– Тогда некого будет ставить на ноги…
По реке на облаках плыл вниз трубой длиннющий пароход, и белый дым из его трубы свисал с облака к самому окну.
– Надо быть молодцом, – сказал доктор.
Я не стал спорить.
Ночь была длинной. Я ждал рассвета, а его все не было. Сколько длятся их сутки? Если не ошибаюсь, двадцать два часа с минутами. И поделены они на периоды и доли. Об этом я читал в справочнике. Еще на базе.
Наконец стало светать. Я удивился, увидев на облаках, что улицы полны народу. Обычно прохожие появлялись часа через полтора после рассвета.
Открылась дверь, и вошел доктор.
– Вас еще не кормили? – спросил он.
– Нет, рано еще.
– Пора, пора, – сказал он.
– Сколько сейчас времени? – спросил я.
– Тринадцать долей третьего периода, – сказал доктор.
Я не стал просить разъяснений. Третьего так третьего.
– Мне придется вас покинуть, – сказал доктор. – Много работы.
Доктор вернулся через час и долго рассматривал ленты с записями моей температуры, давления, пульса и прочих штук, свидетельствующих о том, что я еще жив. Ленты ему явно не нравились, поэтому доктор начал насвистывать что-то веселое.
– Ну и как?
– Совсем неплохо. Жалко, что вам сбили режим. Головы за это отрывать надо!
– За что?
– За полную безответственность. Ему, видите ли, не хотелось с ней прощаться. Ну ладно, потом объясню. Кстати, вы не будете возражать, если к вечеру мы сделаем вам переливание крови?
– А мое возражение будет принято во внимание?
Доктор вежливо улыбнулся и ушел.
На следующий день мне стало хуже. Доктор сидел на круглом табурете и о своих болезнях ни гугу. За окном метет. Вчера еще было тепло и рыболовы покачивали над водой удилищами, как жуки усиками. А сегодня метет.
– Через полчаса кончится, – сказал доктор. – Недосмотрели.
– Вы управляете климатом? – спросил я.
– Да ничем мы не управляем, – вздохнул доктор. – Это не жизнь, а сплошное безобразие. Скорей бы облака уходили.
– Вы вчера что-то говорили о безответственности.
– Ах, вы об этом инциденте? Это неизбежно. Один молодой человек… Что с вами?
Мне было плохо. Я еще слышал доктора, но уже не мог удержаться на поверхности мира. Мне казалось, что я держусь за слова доктора, как за скользкие тонкие бревнышки, но вот слова выскальзывают и остаются на воде, а я ухожу вглубь, не смея открыть рта и вздохнуть…
Я очнулся. Они не знали, что я очнулся. Не заметили. И я слышал их разговор. Доктора и другого врача, специалиста по лучевой болезни.
– Два-три дня, не больше, – сказал специалист. – Очень плох.
Я знал, что говорят обо мне, но очень хотелось, чтобы слова эти не имели ко мне никакого отношения.
Вторично я очнулся ночью. Доктор сидел на своем табурете и раскладывал на коленях нечто вроде пасьянса из карт, похожих на почтовые марки. Мне показалось, что доктор осунулся и постарел. Я был благодарен доктору за то, что он не ушел ночью домой, за то, что он сидит у моей постели, и даже за то, что он осунулся всего-навсего оттого, что в его отделении умирает человек с Земли, с совсем чужой и очень далекой планеты.
– Спите, – приказал доктор, заметив, что я открыл глаза.
– Не хочу, – ответил я. – Еще успею.
– Не дурите, – сказал доктор. – Безвыходных положений не бывает.
– Не бывает?
– Еще одно слово, и я дам вам снотворное.
– Не надо, доктор. Знаете, что удивительно: я читал, что перед смертью люди вспоминают детство, родной дом, лужайки, залитые солнцем… А мне все чудится, что я чиню какого-то ненужного мне кибера.
– Значит, будете жить, – сказал доктор.
Я задремал. Я знал, что доктор все так же сидит рядом и раскладывает пасьянс. И мне, как назло, приснилась лужайка, залитая солнцем, та самая лужайка, по которой я бегал в детстве. Лужайка была теплой и душистой. На ней было много цветов, пахло медом и жужжали пчелы… Доктору я не стал говорить о своем сне. Зачем расстраивать?
Вошла сестра.
– Все в порядке, доктор, – сообщила она. – Проголосовали.
– Ну-ну?
– Сто семнадцать «за», трое воздержались.
– Чудесненько, – сказал доктор. – Я так и думал.
Он вскочил, и карты, похожие на марки, рассыпались по полу.
– Что, доктор?
– Жизнь чудесна, молодой человек. Люди чудесны. Разве вы этого не чувствуете? Ох, как у меня болит зуб! Вы не можете себе представить… У вас когда-нибудь болели зубы? Вы еще вернетесь на свою поляну. Она вам снилась?
– Да.
– Вернетесь, но со мной. Вам придется пригласить меня в гости. Всю жизнь собирался побывать на Земле, но недосуг как-то. Если мы с вами продержимся еще два дня, считайте, что мы победили.
И он не лгал. Он не успокаивал меня. Он был уверен в том, что я выживу. Это было странно, потому что неоткуда было взяться оптимизму.
– Сестра, приготовьте стимуляторы. Теперь не страшно. – Доктор взглянул на часы. – Когда начинаем?
– Через пять минут. Даже раньше.
Сквозь толстые стекла окон донесся многоголосый рев сирен.
– Через пять минут. Вы уже знаете? – сказал незнакомый врач, заглядывая в палату.
– Закройте шторы, – приказал доктор сестре.
Сестра подошла к окну, и я в последний раз увидел серебряную подкладку облаков. Я хотел попросить, чтобы они не закрывали шторы, объяснить им, что облака нужны мне, но неумолимая тошнота подкатила к горлу, и я, не успев уцепиться за воркование докторского голоса, понесся по волнам, задыхаясь в пене прибоя.
– …Так, – сказал кто-то по-русски. – Ну и состояньице!
Я не знал, к какому из отрывочных видений относится этот голос. Он не давал уйти обратно в забытье и продолжал гудеть, глубокий и зычный. С голосом была связана растущая во мне боль.
– Добавь еще два кубика, – приказал голос. – Трогать его пока не будем. Глеб, перегони-ка сюда третий комплект. Сейчас он очнется.
Я решил послушаться и очнулся. Надо мной висели черная широкая борода, длинные пушистые усы и брови, такие же пышные, как и усы. Из массы волос выглядывали маленькие голубые глаза.
– Вот и очнулся, – сказал бородатый человек. – Больше уснуть мы тебе не дадим. А то привыкнешь…
– Вы…
– Доктор Бродский с «Колибри».
Бродский отвернулся от меня и выпрямился. Он казался высоким, выше всех в комнате.
– Коллега, – перешел он на космолингву, – разрешите мне еще разок заглянуть в историю болезни.
Мой доктор достал ворох белых катушек с лентами записей.
– Так, – бормотал Бродский. – День одиннадцатый… день четырнадцатый… А где продолжение?
– Это все.
– Нет, вы меня не поняли. Я хотел спросить, где вторая половина месяца? Ведь не четырнадцать же дней он болеет.
– Четырнадцать, – ответил доктор, и в голосе его прозвучали звенящие нотки смеха.
– Сорок три дня назад мы стартовали с базы, – между тем гудел Бродский. – Мы сэкономили в пути трое суток, потому что больше сэкономить не могли…
– Я вам все сейчас объясню, – сказал доктор. – Но, кажется, приехал ваш помощник…
Через шесть часов я лежал на самой обычной кровати, без лат, без шин, без растяжек. Новая кожа чуть зудела, и я был еще так слаб, что с трудом поднимал руку. Но мне хотелось курить, и я даже поспорил, хоть и довольно вяло, с Бродским, который запретил мне курить до следующего дня.
– Давайте-ка все-таки распутаемся с этой штукой, – продолжал Бродский, склонившись над моей историей болезни. – Сколько же мы летели, и сколько наш больной пролежал у вас?
Бродский достал из кармана большую трубку и принялся ее раскуривать.
– Тогда вы сами не курите, – потребовал я. – А то отниму трубку. Ради одной затяжки я готов сейчас на преступление.
– Больной, – строго сказал Бродский. – Что дозволено Юпитеру, то не дозволено кому?
– Быку, больным, космонавтам в скафандрах, – ответил я. – У меня высшее образование.
Мой доктор слушал наш разговор, умиленно склонив голову к плечу. У него был взгляд дедушки, внук которого проглотил вилку, но в последний момент умудрился с помощью приезжего медика вернуть ее в столовую.
– Даже не знаю, с чего начать, – наконец сказал доктор. – Все дело в том, что наша планета – весьма нелепое галактическое образование. Большую часть года она целиком закрыта серебристыми облаками, которые полностью отрезают нас от внешнего мира.
– Но ведь мы же прилетели сюда…
– Корабль может пробить слой облаков, но этим обычно никто не хочет заниматься. И вот почему: облака каким-то образом нарушают причинно-следственную связь на поверхности планеты. Вы помните, как несколько дней назад в городе рассвело несколько позже, чем обычно?
– Да, помню, – сказал я. – Я решил сначала, что слишком рано проснулся.
– Нет, это запоздал рассвет. Один влюбленный молодой человек не хотел расставаться со своей возлюбленной. И что же он сделал? Он забрался на башню, на которой стоят главные городские часы, и привязал гирю к большой стрелке. Часы замедлили ход. В любом другом месте Галактики от такого поступка ровным счетом ничего бы не случилось. Ну, может быть, кто-нибудь и опоздал бы на работу. И все. А на нашей планете в период «серебряных облаков» замедлился ход времени. Рассвет наступил позже, чем обычно.
Доктор вдоволь насладился нашим изумлением и продолжал:
– Беда еще и в том, что в одном городе часы могут идти вперед, а в другом отстают. И рассвет наступает в разных местах по-разному. Чего только мы не предпринимали! Запрещали пользоваться личными часами – ведь время зависит даже от них, ввели обязательную почасовую сверку всех часов планеты… Но потом от всех мер такого рода отказались. Просто-напросто каждый житель планеты имеет часы. И раз на планете живут сто двадцать миллионов человек, то среднее время, которое показывают сто двадцать миллионов часов, правильно. Одни спешат, другие отстают, третьи идут как надо. Понятно?
– Значит, – спросил я, – если вы сейчас подведете свои часы вперед, то и время ускорит свой ход?
– Ну, на такую малую долю, что никто не заметит. А если ошибка становится крупной, достаточно чуть-чуть сдвинуть стрелки главных курантов – и все встанет на свои места.
– А ваш влюбленный об этом знал? – спросил Бродский.
– К сожалению, да. Об этом знают все.
– И часто случаются казусы?
– Очень редко. Мы волей-неволей дисциплинированны. Но, с другой стороны, мы знаем, что в случае крайней необходимости можем управлять временем. Так было и с нашим больным. Совет планеты принял решение спасти гостя. Мы знали – жить ему два, от силы три дня. Вашему кораблю лететь до нас сорок дней. Помните, я попросил сестру закрыть шторы?
– Да.
– Для того чтобы вас не смущало мелькание дня и ночи.
– Так эта мера очень болезненна для планеты?
– Мы сознательно пошли на некоторые трудности. Больше того, как сейчас выяснилось, «Колибри» пришел на пять часов раньше, чем мы предполагали. Значит, многие жители города сами подводили вперед ручные часы и будильники.
…Через три дня мы приехали на космодром. Доктор улетал с нами на Землю. Я еще был слаб и опирался на трость. Легкий снежок сыпался с серебряных облаков и мутил их гладкую поверхность. Впервые я увидел собственное отражение. Если задрать голову, то маленький человечек с палочкой тоже закинет голову и встретится с тобой взглядом.
Проводы затянулись, и я, устав, взялся рукой за круглую палку, привинченную к стене космовокзала. Так стоять было удобнее. Бродский говорил довольно длинную речь, в которой благодарил жителей планеты.
– Пора, – сказал стоявший рядом со мной капитан «Колибри». – Через пятнадцать минут старт.
Я обнимаюсь и раскланиваюсь с друзьями…
И тут вдалеке зародился невнятный, зловещий гул, словно кто-то заиграл на огромном контрабасе. Гул разрастался, дробился на отдельные звуки и приближался к нам.
Люди вокруг нас прервали разговоры, оглядывались. Послышался взволнованный женский голос:
– Крошка, где ты? Беги ко мне.
Мне показалось, что на горизонте, у далеких гор, поднимается стена тумана.
– Что такое? – взволновался доктор. – Что случилось?
Провожавшие, видно, разобравшись, в чем дело, бросились в укрытие космовокзала. Доктор по-птичьи покрутил головой и впился взглядом в меня.
– Сейчас же уберите руку! – крикнул он. – Что вы наделали!..
Я отдернул руку и, обернувшись, посмотрел на круглый предмет, за который я держался. Оказалось, самый обыкновенный ртутный термометр.
– Это не часы, – неловко пошутил я, – это термометр.
– Вот именно! – закричал доктор, схватив меня за руку и волоча к дверям космопорта. – Вы забыли о причинно-следственных связях.
Бродский тяжело топал сзади, оглядываясь через плечо на близкую уже стену тумана.
Я начал догадываться и, надеясь еще, что догадка моя ложна, спросил неуверенно:
– Что случилось, доктор? Что я натворил?
– Неужели вы не понимаете? Посмотрите на термометр. Вы же согрели его и подняли температуру на несколько градусов. Во всем городе! И снег растаял… Не теряйте же ни секунды. Скорее в корабль! Начинается наводнение!
Хоккей Толи Гусева
Разницу между днем и ночью улавливали только приборы. Для нас ничего не менялось. В любое время длинных, пятидесятичасовых суток человека, выбравшегося из тамбура «пузыря», встречали все та же фиолетовая мгла, черное переплетение мертвого леса да редкие снежинки – они всегда носились в воздухе, как комары.
Это была самая настоящая зимовка. Хуже полярной, потому что выйти без скафандра нельзя, потому что ближайшее человеческое жилье – наш «Зенит» – месяц назад ушло к соседней системе и вернется только через два месяца, через шестьдесят наших, или двадцать девять местных, дней.
Мы ждали, пока кончится зима. Оставалось еще недели две. Планета крутилась вокруг своей звезды по сильно вытянутому эллипсу; и зимой, когда она далеко уходила от звезды, смерзались облака и падали на поверхность сплошным ковром. И, разумеется, на ней все умирало. Или засыпало.
Когда нас высаживали, мы подсчитали, что еще недели две – и придет свет: облака должны растопиться, занять соответствующее место, и на планете наступит лето. Мы не отходили далеко от «пузыря». Пурга и замерзший лес окружали нас. Это не значит, что мы ничего не делали. Конечно, мы были заняты и узнали немало, но все-таки это была зимовка, и Толя Гусев решил сделать хоккей.
Есть такая детская игра, которая больше всего интересует детей в возрасте от двадцати пяти и выше. На большой доске прорезаны узкие пазы, в которых двигаются посаженные на штыри хоккеисты. Они гоняют шайбу, а игроки, то есть дети, играющие в хоккей, должны быстро и точно двигать взад и вперед прутьями, на концах которых вертятся хоккеисты.
Толя Гусев делал игру уже вторую неделю, и мы все принимали в этом самое активное участие. В основном мы давали советы и поставляли материалы. Вы не можете себе представить, как трудно достать нужные для детской игры вещи в «пузыре», рассчитанном на шестерых разведчиков и один вездеход. Как назло, не сбросили ничего лишнего. Доставание материалов превратилось в азартный спорт, иногда опасный для дальнейшего существования группы. И Глеб Бауэр, наш командир, каждый вечер, сидя в углу за шахматами, не спускал глаз с добровольных помощников лохматого Гусева.
Дно и бортики мы соорудили из пустых канистр. Прутья-поводки – из стального троса (Глеб сильно возражал). Кое-какие детали – винтики, скобы поводков и так далее – мы извлекли из кинопроектора. Он нам был не очень нужен, потому что запас картин, привезенный на планету, мы просмотрели по три раза в первые же дни. Глеб устроил нам крупный скандал, когда пропали кое-какие не очень важные детали поляризационного микроскопа. Мы их вернули. Зато уговорили его пожертвовать ради коллектива хорошей пластиковой обложкой большого журнала наблюдений. Ведь, в конце концов, не на обложке же мы запечатлевали наши великие открытия! В глубине души Глебу тоже хотелось, чтобы хоккей был готов, и он согласился.
Толя Гусев, худющий и растрепанный, разрешил звать себя народным умельцем, и кто-то пустил слух, что он еще на Земле, в университете, за каких-нибудь три года вырезал на рисовом зернышке полный текст «Трех мушкетеров» с иллюстрациями Доре. И до сих пор студенты читают это зернышко, пользуясь небольшим электронным микроскопом.
И вот наступил день, когда хоккейное поле было готово. Оставалось сделать игроков. Игроков было сделать не из чего. Вот-вот наступит рассвет, и, хотя мы были заняты подготовкой к первой большой экспедиции, хоккейный азарт не ослабевал. Глеб сам предложил вырезать хоккеистов из шахматных фигурок, но мы, оценив его жертву, отказались, потому что фигурки были пластиковыми и притом слишком маленькими для хоккея.
На столе у Варпета лежал кусочек местного дерева. Он, безусловно, пытался вернуть его к жизни, вырвать из зимней спячки и потому подвергал всяким облучениям и химвоздействиям.
– Дай попробую, как его нож берет, – сказал Толя.
– Оно мягкое, – ответил Варпет. – Только стоит посоветоваться с Глебом.
Глеб повертел щепку в руках.
– Там, у резервного тамбура, есть большой сук, отвалился, когда устанавливали «пузырь». Отпили кусок и работай, – сказал он.
– Я как раз собирался из него портсигар вырезать, – сказал я. – На мою долю тоже отпилим.
Древесина была теплого розоватого цвета, и портсигар должен был получиться красивым, главное – совершенно неповторимым.
Мы с Гусевым надели скафандры и вышли в ночь.
Лес, густой до невозможности, подходил почти к самому «пузырю». На ветвистых узловатых сучьях не было листьев, от холода деревья стали хрупкими, и если ударить по суку посильнее, он отламывался с легким звоном. Но мы не ломали леса – мы не были хозяевами на этой планете, мы еще с ней не познакомились.
– Представляешь, – сказал Гусев, поднимая за один конец тяжелый толстый сук, – весной все это расцветет, распустятся листья, защебечут птицы…
– Или не защебечут, – сказал я. – Может, здесь птиц нет.
– Я думаю, что должны быть. Только они на зиму зарывают яйца в землю, а сами вымирают. И звери есть, они закапываются в норы.
– Тебе хочется, чтобы все было как у нас?
– Да, – сказал Гусев. – Заноси тот конец к люку.
Мы помогали Толе Гусеву вырезать хоккеистов. Мы делали заготовки – чурбачки. Один, побольше, для тела и один, поменьше, для вытянутой вперед руки с клюшкой. Дерево было податливым и вязким. Оно оттаяло в тепле, хотя Варпет так и не обнаружил в нем признаков жизни. Я сделал заодно себе портсигар. Он получился не очень элегантным, но крепким и необычным.
Наконец человечки были готовы. Мы раскрасили их. Одних одели в синюю форму, других – в красную.
Хоккеисты были размером с указательный палец. Гусев высверлил в них отверстия для штырей. Работа эта закончилась поздно ночью – нашей ночью, земной, мы продолжали жить по земному календарю.
Мы поставили хоккеистов на места и положили деревянную шайбу на центр поля. Глеб свистнул, и началась игра. Хоккеисты бестолково, но послушно вертелись, размахивая клюшками, шайба как угорелая носилась по полю и не шла в ворота.
– Научитесь, – сказал Варпет.
Я играл против Гусева, и шайба остановилась перед моим нападающим. Я осторожно повернул его вокруг оси, чтобы шайба попала под клюшку, и резко вертанул прут. Хоккеист – фюйть! – ударил по шайбе, и она полетела в ворота, но не долетела, потому что гусевский вратарь вдруг сделал невозможное – вытянулся вперед и перехватил клюшкой шайбу, но и шайба увернулась от него и понеслась в сторону, к другому игроку, который стоял до этого в полной неподвижности, потому что я и не думал браться за его прут. Но и тот игрок задвигался, при этом странно вытянулся и, нагнувшись, потянулся к шайбе. В тот же момент все хоккеисты пришли в движение. Они будто взбесились, будто ожили. Они дергались, вертелись на своих штырях, вытягивались, цепляли друг друга клюшками; движения их были бестолковы, но быстры и энергичны.
Мы с Гусевым бросили прутья и инстинктивно отодвинулись от доски. Но ничего сказать не успели. Нас опередил Глеб, который в это время смотрел в иллюминатор.
– Пришла весна, – сказал он.
За иллюминатором оживал лес. На глазах таявшие облака изменяли его цвет, и он уже не был темным, он был разноцветным – каждый ствол переливался бешеными яркими красками. В просвете туч появилось солнце, и лучи его, падая на лес, вызывали в нем пароксизмы деятельности. Сучья трепетали, дергались, изгибались, переплетались, танцевали; и казалось, деревья вот-вот вырвутся с корнями и пойдут в пляс. Каждая частица, стосковавшаяся по солнцу, – а ведь наши хоккеисты тоже были частицами деревьев, – встречала весну.
На концах корявых ветвей набухали почки и тут же лопались, обнаруживая свернутые в трубку листья или бутоны цветов. Глаза не успевали фиксировать быстролетные перемены, мы лишь отмечали результаты их и перебрасывались растерянными короткими репликами:
– Смотри, цветок раскрылся.
– Словно пожар.
– Камеры включены?
– Ты видишь?
– С ума сойти!
– Где объектив?..
Из густой светлой листвы, из пляшущих цветов, из клубков лиан вылетали птенцы и многокрылые бабочки. Синий жук, вырвавшись из бушующего леса, словно пуля ударился в иллюминатор и боком, боком побежал к краю, кося на нас белым глазом.
На время мы забыли о хоккеистах. Мы столпились у иллюминатора. Пораженные, любовались красками и движениями леса, хотя и понимали, как трудно будет изучать эту дикую, стремительную жизнь, как трудно будет пройти эти леса.
А когда мы снова обернулись к хоккейному полю, то увидели, что шайба залетела в правые ворота, а деревянные человечки, сплетясь в кучу, отчаянно сражаются клюшками. Хотя это, наверное, нам показалось. Просто растительная энергия случайно приняла странную форму.
– Давайте свисток и удаляйте всех с поля, – сказал Глеб. – Хоккейный сезон кончился.