Kitobni o'qish: «Турецкие письма»
© Гусев Ю.П., перевод, 2017
© Тюшкеш Г., статья, 2017
© Хаванова О.В., статья, 2017
© Российская академия наук и издательство «Наука», cерия «Литературные памятники» (разработка, оформление), 1948 (год основания), 2017
© Редакционно-издательское оформление. ФГУП Издательство «Наука», 2017
От редколлегии
Келемен Микеш (1690–1762) – сподвижник, преданный последователь и слуга великого деятеля венгерской истории, борца за независимость венгерского народа князя Ференца II Ракоци (1676–1735), который стал одной из ключевых фигур венгерского национального сознания. Ракоци взял юного Микеша на службу, пажом, в 1707 г., и с того момента Микеш был с князем и в его триумфах, и в поражениях, следовал за ним в изгнание: в Польшу, затем во Францию, затем, уже навсегда, в Турцию, – из пажа вырос в секретаря, в помощника, исполнявшего самые ответственные поручения. Умный и восприимчивый, Микеш впитывал все лучшее, что видел вокруг и что заслуживало его внимания. Особенно много такого было, конечно, во Франции, в начале XVIII в. уже ставшей средоточием мировой культуры. Едва ли можно сомневаться, что именно время, проведенное им в свите Ракоци, во Франции, и повернуло его духовное развитие в сторону изящной словесности.
Микеш с полным правом может считаться основоположником венгерской художественной прозы. Великие поэты в Венгрии появлялись и до него, уже в XVI в. – прежде всего, конечно, Балинт Балашши, – прозаиком же Микеш был первым. Прозаиком – не потому, что вел хронику событий, непосредственным или далеким свидетелем которых был, и не потому, что записывал свои наблюдения, свои размышления, но главным образом потому, что внес в свои записи, оформленные в виде писем, элемент художественного вымысла. Этот вымысел и превращает его писания, которые могли бы считаться и дневником, и путевыми очерками, в своеобразный любовный роман.
Письма Микеша были адресованы фиктивному адресату («кузине») – дальней родственнице, якобы также живущей в турецкой эмиграции, но в отдалении, на другом, азиатском, берегу Босфора, женщине, к которой он испытывает не только родственные чувства. Созданные в период с 1717 по 1758 г., «Турецкие письма» несут на себе отпечаток влияния французской эпистолярной литературы XVII–XVIII вв., но в то же время являются самостоятельным произведением. Самобытность их связана прежде всего с тем, что Микеш жил – в составе группы приверженцев князя Ференца II Ракоци – в изгнании. Это определяет общую тональность писем и объясняет склонность автора отражать исторические перипетии той эпохи, а также включать в письма этнографические, культурологические сведения о той экзотической среде, в которой он провел более четырех десятилетий.
Живые, непосредственные интонации, окрашивающие письма, свидетельствуют об интенсивной духовной жизни, которой, за отсутствием реальной общественной, жил автор. И здесь тоже нельзя забывать о том, что он успел приобщиться к французской культуре, наложившейся у него на традиции венгерской духовности и, в условиях турецкой реальности, позволяющей свежо и ярко воспринимать необычное, экзотическое окружение. В этом – и не только в этом, но и в умении подавить отчаяние, часто становившееся почти невыносимым, и делать свое дело – ему помогает и юмор, которым славятся венгры, живущие в Трансильвании, помогают ирония и самоирония. Все это позволяет понять, почему оставленное им произведение до сих пор увлекает читателей – и в Венгрии, и в других странах, на языки которых оно переводится.
Турецкие письма
Письма К. М. Графине Э. П. в Константинополе
1
Из Галлиполи*, anno 1717. 10 octobris*.
Любезная кузина! Хвала Всевышнему, долгое наше плавание, в кое из Франции пустились мы сентября 15-го дня, завершилось благополучно. Князь наш, слава Богу, жив-здоров, и был бы здоров вполне, не мучай его подагра. Но мы уповаем на турецкий аэр*, который непременно должен его исцелить. Ах, милая моя кузина, до чего же приятно ступать по твердой земле! Вон даже Святой Петр, и тот испугался, когда ноги его вдруг погрузились в воду*. Как же было не бояться нам, грешным, когда корабль наш валился с боку на бок среди волн, огромных, будто горы Эрдея*. То взмывали мы на самый гребень, то низвергались в такую бездну, что только и оставалось ждать, как горы воды с яростью рухнут на бедные головы наши. Но хлябь морская оказалась все же в должной мере человеколюбива: не захотела она поить нас водой сверх того, что требовалось. Одним словом, любезная кузина, мы здесь, на месте, живы и здоровы. Слаб человек, бывает, и на море хвораешь, не только на суше, когда иной раз так растрясет тебя в экипаже*, что ты жив едва, зато аппетит просто зверский. На корабле же качка, тряска нескончаемая мутит голову, выворачивает желудок, и делается с тобой то же самое, что с пьяницами, кои не могут удержать в себе выпитое вино. Вот и бедный желудок мой первые дня два страждал подобным же образом, зато потом накинулся я на еду, как изголодавшийся волк. Князь наш с корабля не успел сойти, как татарский хан*, который жил тут в изгнании, прислал ему всяческие подарки и среди них прекрасную лошадь под седлом. Князю дали хорошее жилье, мы же, остальные, живем, как собаки. Да только по мне все равно здесь куда лучше, чем на корабле. Милая моя кузиночка, драгоценные письма ваши [в последний раз] уж года два, как были получены мною*; клянусь, хотелось бы мне, чтобы год состоял всего из одного месяца. Надеюсь, радость моя, что теперь, когда аэр, которым мы дышим, у нас с вами один, я буду получать их чаще. И коли теперь разделяют нас с вами всего несколько сотен миль, то кажется мне, что и любить меня вы должны сильнее. Я же, хоть очень люблю вас, писать больше не могу, потому что кажется мне, будто дом вокруг меня кружится и будто я все еще на корабле.
2
Галлиполи, 21 octobris 1717.
Драгоценная кузина моя, а ведь я еще не получил от вас ни единого письмеца, и очень мне это не по душе. Правда, по душе мне вот что: видя, что на нее не обращают внимания, подагра покинула нашего князя, и тот нынче отправился с визитом к татарскому хану, хоть и на лошади этого самого хана. Тот принял его очень радушно. Я даже подумал было, не иначе как собираются взять нас в полон, и уже озирался, кто кинется нас вязать. Но люди эти очень приветливы; они рады были бы поговорить с нами о том о сем, да что делать: за столь короткое время не могли мы стать татарами. Князь попрощался с ханом, мы, остальные, тоже поблагодарили – кивком головы* – их татарские высокородия за гостеприимство и отправились к себе. А красавец-конь был оставлен господину нашему. Думаю, завтра покинем мы это наше унылое и нищее пристанище, потому что прибыла к нам красная карета султана, которую он послал за господином нашим. Красной величаю ее потому, что снаружи покрыта она красным сукном, название же кареты она не заслуживает, потому как всего-навсего повозка*. А повозку тянут, или, лучше сказать, волокут четыре белые клячи. Принуждать их хотя бы к рыси едва ли кто взялся бы, потому как они зело стары и давным-давно забыли, что это за штука такая, рысь; всем вместе им никак не меньше восьмидесяти. Не удержусь, чтобы не сказать и о кучере.
Если бы вы, кузина, его увидели, вы бы подумали, что лошадьми правит не иначе какой-нибудь бургомистр. О, как бережно колышет наша квадрига его почтенную белую бороду! В одной руке он по привычке держит вожжи – по привычке, говорю я, потому как лошади знают свое дело и без вожжей, – в другой руке трубку, то и дело окуривая из нее своих кляч, – для того, наверно, чтобы у них не случился насморк… Все это хорошо, милая кузина, одно плохо: после того как под Белградом разбили турок*, народ бежит в Азию. Немец, говорят, уже возле Дринаполя*, а Дринаполь отсюда в полутора сотнях миль*. Что тут скажешь: мы ведь плыли сюда, чтобы сражаться вместе с турками, а они, турки, разбегаются кто куда. Ах, милая кузина, как воевать с таким народом? Одним словом, завтра отправляемся мы в Дринаполь, чтобы лицезреть могучего султана со множеством жен* и Блистательную Порту*. Но, любезная моя кузина, надо вам уже прогнать прочь вашу лень, отложить спицы и взять в пальчики перо, да почаще писать мне, хотя бы по семь писем каждую неделю. И о здоровье следует печься с великим тщанием, а меня любить тем паче, ибо кто же будет любить вас, драгоценная моя кузиночка, сильнее, чем я*.
3
Дринаполь, 29 octobris 1717.
Пора уже вам, милая кузина, получить письмо, которое отправлено было отсюда, из Дринаполя. Заслуживаете вы, чтобы я рассказал, как добрались мы сюда, в имперский сей град. Из Галлиполи мы выехали 22-го. В пути не случилось ничего достойного описания: ехали как могли, кто на добром коне, кто на кляче. В городе под названием Узункюпри, во дворе дома, где господин наш остановился на постой, увидели мы виноградный куст, огромный, как целое сливовое дерево. Не подумайте, что я вру, но на ветках его с одной стороны и ягоды были большие, будто сливы. Самое же удивительное: если с одной стороны куста виноград был зрелый, то с другой – мелкий, зеленый, а с третьей только цвести начинал. Так что на одном кусте можно было видеть сразу три времени года. 28-го же, в полутора милях от Дринаполя, встретил нас капитан стражи местного каймакама*, с двумя сотнями янычар*, чтобы приветствовать князя нашего от имени султана и великого визиря, своего господина. А лучше всего было вот что: в полумиле от города разбиты были шатры, где каймакам, от имени господина своего, устроил нам угощение. Кто бы подумал, милая моя кузина, что яства у турок такие отменные! Дело в том, что все мы сильно проголодались. Но еще и в том дело, милая кузина, что из-за стола я встал не насытившись, хотя потчевали нас по крайней мере восьмьюдесятью разными блюдами. Поверить этому никак невозможно, коли не знать обычая. А обычай тут – не приведи Господь, кузиночка! Только ты протянул руку к блюду, его уже уносят, так же второе, третье; одним словом, семьдесят или восемьдесят блюд промелькнули перед носом; иное ты и попробовать не успел – его уже нет. Видно, накормить нас хотели одним запахом, и остались мы после богатого обеда голодными. Вроде Тантала*, что стоит по горло в воде, а пить не может ни капли. Злой и голодный, дал я тогда себе страшную клятву: не наевшись предварительно досыта, никогда не пойду к туркам в гости. О напитках же и речи не было. Правда, съели мы столько, что и жажды не почувствовали. После такого обеда в седла мы вскочили легко. Князь наш, сидя на коне султана, с большой помпой прошествовал через город на свою квартиру. Вечером же каймакам прислал нам ужин, который был куда лучше обеда, потому что прислуживали на сей раз не турки, а наши люди, и блюда они уносили, только когда мы их просили об этом. Каймакам этот у султана на очень хорошем счету. Еще бы не быть ему на хорошем счету, если он спит с дочкой султана. Сейчас, когда великий визирь в походе, каймакам ведет дома все дела. Зовут его Ибрагим*, и к нашему князю он относится очень доброжелательно. Он был одним из тех, кто предложил султану послать во Францию за нашим князем. Я еще не видел их каймакамство в лицо, но если даже никогда не увижу в жизни, то вас, милая моя кузиночка, я страсть как люблю. А вы меня?
4
Дринаполь, 7 novembris 1717.
Ах как хочется мне, дорогая кузина, чтобы эту вашу неистребимую лень прогнали вы прочь и писали мне чаще. Милое письмо ваше я получил как раз в ту минуту, когда садился в седло. Сказать вам, куда мы направились? Направились мы к нему, к тому светлейшему и благороднейшему каймакаму, который спит с султановой дочкой, когда может. Его счастью я не то чтобы сильно завидовал, потому как ходят разговоры, что жена его красотой не блещет. Сам я ее, конечно, не видел, в этом вы можете мне поверить. Можете мне поверить и в том, что не очень-то и хочу увидеть в таком виде, в каком видят ее евнухи-кастраты. Милая кузина, знайте: взять в жены дочь султана – честь большая, но радость совсем не такая уж огромная. Как, должно быть, горько было каймакаму расставаться со своей дивной красавицей женой, когда ему отдали дочку султана! Сердечная любовь – больше, чем любое богатство; доброе супружество не обязательно живет в богатых домах. Знаю, милая моя кузина, вы надо мною смеетесь: дескать, кто бы рассуждал о супружестве! Так рассуждает о солнечном свете слепец, который знает, что есть свет, но не знает, каков он. Но – и пусть на прелестных губках ваших играет насмешливая улыбка, я с уверенностию считаю, и все во мне: печень, легкие, почки – с уверенностию считают, что негоже милую, хоть и бедную женушку бросать ради немилой, но богатой супруги. Разве же я не прав? И я даже не о женитьбе говорю: от нее отделяют меня двести миль. А потому остается мне написать вам, драгоценная моя кузина, что каймакам принимал нас с большим радушием и большим почетом. Почти два часа он беседовал с господином нашим, потом подарил ему прекрасного коня, а когда собрался прощаться с ним, жена его послала князю несколько красивых платков. Очень бывает полезна дружба таких людей: будь я так близко к Загону*, как наш каймакам к визирству, то я был бы уже на околице Загона. Мы совсем не знаем еще, зачем приехали сюда, но боюсь, как бы планы наши не вылетели в трубу, потому как турки с радостью готовы мириться с тем, что их бьют. Но дальше нам отсюда, милая кузина, идти некуда, остается уповать на волю Божию: он привел нас сюда, пускай же ведет и дальше.
Но поверите ли, как трудно мне привыкать к этой стране. Правда, турки нас любят, мы ни в чем не испытываем нужды, никому из нас от них никакой обиды. Но – тяжело тут чужестранцу, потому как ни знакомств, ни друзей он завести не может. Нация эта ненависти к христианину не питает, но смотрит на него сверху вниз. Тут не приходится ждать, чтобы кто-нибудь позвал тебя к себе в гости, домой; да и сам я не то чтобы этого так уж сильно хотел. Да и зачем? Ну, угостят тебя трубкой с табаком, чашечкой кофе, потом два-три слова – и долгое молчание. А принесли лампаду, стало быть, пора убираться восвояси. Правда, можно, пожалуй, спросить у хозяина, как, дескать, ваши детки, но не дай Бог спросить, как поживает жена: этого я никому не советую, потому как выпроводят тебя палками. О хозяйке и вспоминать не положено, будто женщин на свете вообще нет*. За какие же такие коврижки будет человек желать дружбы с турком? Разве что ради выгоды. Правда, незнание языка тоже может стать причиной неприязни: не станешь же ты открывать душу тому, с кем не можешь поговорить, поделиться мыслями. Я по сей день, любезная моя кузина, очень-очень мало знаю по-турецки. Бог весть, как оно будет дальше, но кажется мне, что и дальше вряд ли буду я знать больше тех двух или трех слов, которые знаю сейчас. Коли не о чем нам говорить с турками, а тем паче с турчанками, то не вижу я резона, чтобы становиться в этом языке больше ученым, чем в сей момент. Посудите сами, милая кузина, много ли нужно ума, чтобы выучить и запомнить три слова? Мы здесь все еще пришельцы и чужаки; когда я лучше узнаю здешнюю жизнь и город, то и напишу больше. А вас, дорогая кузиночка, попрошу: любите этого чужака. Лень надо отбросить, а бумагу не надо жалеть.
5
Дринаполь, 29 novembris 1717.
Милая моя, драгоценная кузина, как же вам везет, что вы сейчас не рядом со мной: будь вы рядом, ах как крепко я бы вас обнял, так крепко, так крепко! и сказал бы вам спасибо за то, что вы благосклонно относитесь к моим письмам и с радостью их читаете. Я буду вам писать столько писем, и они будут такие длинные, что вы умоляюще сложите ручки и будете меня упрашивать, чтобы я не писал столько. Потому как для меня, ей-богу, нет большего счастия, чем писать вам. Ах, нет, вру: читать письма ваши, милая моя кузина, счастие еще большее. Никто другой не смог бы писать такие дивные письма, какие пишете вы. Почему-то кажется мне, что другим это и не дано. Одним словом, драгоценная моя, давайте-ка не щадить друг друга, а писать и писать непрестанно. Уж коли так разбросало нас с вами, то давайте, насколько это в силах наших, отомстим ему и, если по-иному нельзя, то хотя бы посредством писем будем друг с другом беседовать. Глядишь, в конце концов это надоест времени и оно опять нас с вами соединит. Но поскольку вряд ли это произойдет так быстро, как я бы желал, то давайте пока писать и опять писать.
А сейчас напишу то, что достойно внимания вашего: сегодня великий визирь вернулся из похода и торжественно вступил в город. Каймакам и другие сановники, кои тут оказались, каждый со своей свитой, вышли ему навстречу. Могу сказать, милая кузина, что визирь здесь – настоящий бог земной: в других странах короля не встречают с такой помпой и с такими церемониями, как тут встречали визиря. Но ах! вся эта роскошь, все это сияние – не подобны ли они королевскому великолепию в какой-нибудь комедии?* Комедия, ведь она длится два-три часа, на этом и кончается королевство. Вот и визирь: въехал в город с великой помпой, а завтра, может, посадят его на крестьянскую телегу и шестеро слуг вывезут его прочь из города. И случиться это может очень легко. Пожалуй, он и сам это знает, потому как каймакам – султанов зять, и жена его, без сомнения, больше хотела бы быть женой визиря, чем женой каймакама. Я в этом уверен столь же твердо, как если бы она сама мне это сказала. Пока же этот печальный день не наступил, с чистой совестью могу написать вам, что визирь, хоть видел я его лишь издалека, мужчина видный, крепкий, ладный, и тому не следует удивляться, потому как в доме отца своего ему приходилось управляться с волами, и вообще сын мясника должен быть сильным. Отсюда вы, милая кузина, можете судить, что происходит он из семьи мясника, мясником был и отец его, и сам он какое-то время изучал эту науку. Могут ли процветать дела в империи, если отдать ее в руки мясника? Правда, кажется мне, мяснику больше подходит быть полководцем, коли уж он каждодневно занимается кровопролитием, – чем какому-нибудь дровосеку. И тут я смеюсь каждый раз, когда мне это приходит в голову.
Дело в том, что при дворе султана был дровосек один, по-турецки – балтачи*. Понравился он султану, потому что очень уж ловко дрова колол; дал он ему какой-то чин при дворе, потом выше, выше – и стал наш дровосек великим визирем*. Но, к несчастью, сделал его султан визирем как раз в такое время, когда требовался умный человек, чтобы доверить ему войну с царем московским. Одним словом, стал балтачи визирем, и послали его против московского царя, который стоял лагерем на реке Прут и оказался в окружении*, так что впору было ему со всем своим лагерем сдаваться, и он сдался бы, будь балтачи поумнее. Царь уже видел, что не миновать ему плена, но тут царице пришло в голову послать визирю подарки, – может, они с ним договорятся. На другой день посылают они ему богатые подарки, заключают мир, – и московский царь вместе со своим войском избегает пленения. Тем временем прибывает шведский король, приходит к визирю и говорит ему: вот, царь у тебя в руках, завтра можешь взять его в плен, если хочешь. А визирь отвечает: коли возьму я царя в плен, кто тогда о его стране позаботится? Судите сами, милая кузина, как разгневался шведский король, услышав такой ответ. Но спрошу я вас: разве ответ этот не был достоин дровосека? Но думаю, наш мясник все же умней того лесоруба, и выяснится это из того, как он будет вести наши дела. Я же, любезная кузина, желаю, чтобы здоровье ваше было в самом лучшем виде. А если бы вы знали, как я вас люблю, то писали бы мне письма подлиннее.
6
Дринаполь, 10 decembris 1717.
Золотая моя кузиночка, мы все еще здесь, здесь будем и дальше, но убей меня Бог, если я знаю, что мы здесь делаем. Мы пока не умираем от скуки, но сильно к этому близки, потому как прибыли мы сюда не для того, чтобы время зря проводить да охотиться в здешних бескрайних полях, а чтобы конец положить нашему изгнанию. Но надежда очень-очень начинает в нас остывать. Дело в том, что стоят здесь холода, живем мы в холодных домах, но как-нибудь хватило бы в душе тепла, чтобы не дать замерзнуть надежде, – когда бы имели мы дело с другой нацией. Но нет на свете ничего, что остужало бы душу сильнее, чем иметь дело с турком. Конечно, он тебе пообещает, что хочешь, но дождаться, пока выполнит обещание, нет никакого терпения: только слышишь: завтра, завтра, и это завтра растягивается на полгода, а до тех пор ничего, кроме «завтра», из него не вытянешь. Вот и остается жить надеждой*. Его султанство, узнав, что господин наш носит французский камзол, тайно велел сшить теплый кафтан и сегодня прислал его сюда. Кафтан этот таков, что подкладка в нем стоит дороже самого кафтана. Но тут, как говорится, смотреть полагается, не каков подарок, а кем подарен. Дело в том, милая моя кузина, что подарки дарят многие, но мало кто знает, как дарить и что делать, чтобы подарок был правильным. Можно ли считать правильным, если визирь подарит князю цветы, кружку или стеклянный кувшин? Подарки в этой стране – обычное дело; таков здесь обычай, – но хорош ли он, пристоен ли? Давайте не будем больше о подарках.

Автограф письма К. Микеша
Но, золотая моя кузиночка, если бы было мне о чем писать, я бы еще не заканчивал письмо, потому как, клянусь вашим сердечком, писать вам письмо – самая для меня большая радость. А сегодня у меня особенная охота разговаривать с вами. Лучше я буду писать всякую чепуху, только бы не заканчивать письмо так быстро. Но о чем же писать: о палочных наказаниях? Это едва ли можно считать подарком. Но зато какая же большая честь, если сам султан поколотит кого-нибудь палкой; достаточно сказать, что султан побил палкой своего зятя. Надо думать, тот чем-то не угодил жене своей. Впрочем, причину такой болезненной почести мы знать не можем, потому что подобные дела происходят только в гареме, то есть в женском доме. А туда нормальному мужчине входа нет. О палочном наказании мы узнали от одного нашего соотечественника, чья жена состоит в услужении, в чине прачки, у супруги каймакама. Муж ее – венгр, раб каймакама, чин же у него при дворе каймакама – дровокол. Свой человек, он везде свой. Дровокол этот, из патриотизма, часто нас навещает – и развлекает нас рассказами о том, что происходит в разных тайных местах. Ну, скажите, скажите, любезная кузина, нет у меня, что ли, других дел, кроме как писать такую вот чепуху? Но как быть, когда главное наше дело – валяться без дела; а коли и было бы у меня какое-то дело, я бы бросил его ради того, чтобы писать вам. Потому как, милая моя кузина, разве кто-нибудь любит вас так, как я? Но к этому добавил бы я еще два фунта любви, знай я, что вы должным образом заботитесь о своем драгоценном здоровье. А вы меня любите?