Kitobni o'qish: «Агата»
Если бы несколько лет назад, году эдак, скажем, в девяносто третьем или четвёртом, или чуть попозже, когда у меня уже начали виться волосы, а голос как будто слегка осип, если бы в это время кто-нибудь сказал мне, что однажды Агаты не станет – я бы ни за что не поверил. Я не стал бы даже плевать этому человеку в лицо, не рассмеялся бы над его глупостью и не послал бы его к чёртовой матери. Нет, я бы не стал делать ни одну из этих бессмысленных, но как-то въевшихся в моё читательское сознание вещей. Просто бы помолчал немного и пошёл своей дорогой. Тогда подобные слова и то, что скрывалось за ними, показались бы чем-то настолько фантастическим и нереальным, что и не подумали бы уложиться в моей голове, под копной грубеющих кудрей. Они не вызвали бы никакого отклика – только и всего.
Теперь я думаю, что во многом тот гипотетический я из прошлого был прав. Агаты и правда не могло не стать. Даже теперь, стоя над провалом её незакрытого гроба, глядя на неестественно гладкую бледную кожу со слишком чёткими кругами румян там, где им не было места, я всё ещё не верил. Безо всяких там усмешек или плевков в лица. Оставьте этот фарс героям книг и фильмов. Я просто не верил, только и всего. Хоть и знал с поразительной точностью, что всё это – чистейшая правда.
У Агаты никогда не было иллюзий насчёт смерти. Как сейчас помню эту картину: мы – я, она и её младший братишка с непроизносимым именем (мы называли его просто «мелкий» или «эй ты») – сидим на подоконнике, ужасно пыльном и до того узком, что её колени, едва прикрытые оборкой ситцевого платья, выпирают над полом сантиметров на двадцать. Она всегда была долговязой. Все неустанно напоминали ей об этом, так часто, что постепенно слово прикрепилось к ней, к её коленям, шее, рукам и икрам, приклеилось намертво и стало частью её самой. Оно пристало, как бумажка с надписью «пни меня», и другие дети только рады были исполнять призыв. Конечно, били Агату не только из-за этого. Но и из-за этого в том числе.
Так вот, сидели мы на этом подоконнике – трое детей, щедро поливаемых солнечными лучами, долговязые, несуразные, торчащие в разные стороны, с осипшими голосами и начавшими виться волосами. Из нас троих более или менее безгрешным оставался один только мелкий. Его проблемой было только неугасимое желание размазывать собственные слюни по радужной поверхности стекла. Но это было простительно. В отличие от наших грехов.
–– Как думаешь, он в кого вырастет?
Вопрос застал меня врасплох. Я даже и не понял сперва, о чём это она. Да и задала его Агата в привычной своей манере: ни к кому особо не обращаясь, глядя в пустоту. Она низко склонила голову и сосредоточенно разглядывала синяк на локте.
–– Это мелкий-то?
Она бросила на меня раздражённый взгляд.
–– Ну а кто?
–– Не знаю. – пожал плечами я. – Может, он вообще не вырастет. Или вырастет в себя. Или, скажем, ни в кого.
Солнце подогревало её обычно тёмные пряди, делая их золотисто-рыжими. Краем глаза я увидел, как эти оранжевые всполохи удовлетворённо закачались.
–– Было бы здорово. Он слишком бестолковый, чтобы вырастать во что-то путное. Пусть уж лучше так и останется тем, что есть. Лучше, чем ничего.
Я посмотрел на мелкого. Он сидел на подоконнике полубоком, свешивая вниз одну из своих кривых ножек, обтянутых белой в цветочек тканью ползунков и мечтательно размазывал по стеклу сияющую вязкую жидкость. Толстые пальчики выводили круги и спирали. Солнце покрывало пушок на его голове мягкой радужной плёнкой. Конечно, Агата была права. Лучше ему вообще никогда не вырастать. Так я подумал тогда, но сказал, конечно, совсем другое. Это была моя вечная проблема. Я очень редко говорил то, что думал.
–– Думаю, – протянул я, – он сможет. Из него получится что-то путное. Почему это он не сможет?
Её рука скользнула в мою сторону и легонько кольнула самыми кончиками пальцев.
–– Не придуривайся.
–– Ладно.
Конечно, она понимала меня. Наверное, не было больше в мире человека, который понимал бы меня так же хорошо. Она знала, что я на самом деле не желаю с ней спорить, что делаю это машинально, сам не зная, зачем. Очень уж она была умной для своих четырнадцати лет.
Мы сидели молча. Тишину нарушало только тихое сопение Агаты и скрип младенческих пальцев по разводам стекла. Туда-сюда, туда-сюда. Я прикрыл глаза, и под веками всё окрасилось в малиновый цвет. Мне очень нравилось, когда такое происходило, потому что можно было вообразить, что ты шлёпнулся в бассейн, полный джема. Причём джема покупного, искусственно-сладкого, наполненного миллионом отдушек и совершенно не содержащее и кусочка малины. Я любил такое до безумия и всегда с наслаждением царапал ложкой стенки сияющих банок. К сожалению, возможность такая предоставлялась мне в лучшем случае пару раз в год. И сейчас, пока солнце грело мне веки, я воображал вкус этого джемового бассейна со всем блаженством, на какое только было способно моё неокрепшее воображение.
–– Ты чего это? – голос Агаты, пробивавшийся сквозь толщу джема, звучал удивлённо и немного гулко.
–– А что? – лениво буркнул я, наверняка выпуская изо рта сонм джемовых пузырьков.
–– Сидишь и улыбаешься, как дурак.
–– Неправда.
–– Правда. Я же тебя со стороны вижу. А ты сейчас не видишь даже меня.
Конечно же, она была права, подумал я, но вслух больше ничего не сказал. Зато Агата заговорила. У неё это было в порядке вещей: сперва молчит часами, слова не вытянешь, а потом в какой-то момент открывает рот и начинает слегка скрипуче (её голос тоже неуловимо менялся) что-то рассказывать и говорит так долго и много, что у слушателей языки начинают болеть. А может, это только мой язык болел, как знать. Я ведь был её единственным слушателем.