Kitobni o'qish: «Голиаф. Почему я стал социалистом»
© ООО «Родина», 2024
© Перевод с английского Н. Банникова, М. Матвеевой, С. Заяицкого, С. Займовского, Р. Гальпериной и других
Вместо предисловия
(из очерка «О себе»)
Я родился в Сан-Франциско в 1876 году. В пятнадцать лет я был уже взрослым, и если мне удавалось сберечь несколько центов, я тратил их не на леденцы, а на пиво, – я считал, что мужчине подобает покупать именно пиво. Теперь, когда я стал вдвое старше, мне так хочется обрести свое отрочество, ибо у меня его не было, и я уже смотрю на вещи отнюдь не столь серьезно, как раньше. И почем знать, вдруг я еще обрету это отрочество! Едва ли не раньше всего в жизни я понял, что такое ответственность. Я совсем не помню, как меня учили грамоте, – читать и писать я умел с пятилетнего возраста, – но знаю, что впервые я пошел в школу в Аламеде, а затем мы переехали на ранчо, и там, с восьми лет, я прилежно работал.
Второй моей школой, где я, сколько мог, старался вкусить науки, было одно беспутное заведение в Сан-Матео. На каждый класс там давалась одна отдельная парта, но очень часто парты нам были совсем не нужны, так как учитель приходил пьяным. Кто-нибудь из мальчиков постарше нередко колотил его, а он, чтобы не остаться в долгу, лупил младших – можете представить себе, что это была за школа. Никто из моих родных и знакомых не питал никакого интереса к литературе – пожалуй, ближе всех к ней стоял мой прадед: этот валлиец был окружным писарем, в глухих лесах он с энтузиазмом проповедовал евангелие, за что получил прозвище «патер Джонс».
С ранних лет меня поражало невежество людей. На девятом году я с упоением прочитал «Альгамбру» Вашингтона Ирвинга и никак не мог примириться с тем, что никто на ранчо об этой книге ничего не знает. Со временем я пришел к выводу, что подобное невежество царит лишь у нас в деревне, в городе же все должно быть по-иному. И вот однажды к нам на ранчо приехал человек из города. Башмаки у него были начищены до блеска, пальто суконное; самый удобный случай, решил я, обменяться мыслями с просвещенным мужем. У меня была выстроена из кирпича от старой, развалившейся дымовой трубы своя собственная Альгамбра – башни, террасы, все размечено и обозначено мелом. Я провел городского гостя к своей крепости и стал расспрашивать его об «Альгамбре». Увы, он оказался столь же темным, как и жители ранчо, и мне пришлось утешиться мыслью, что на свете есть всего два умных человека – Вашингтон Ирвинг и я.
Кроме «Альгамбры», я читал в ту пору главным образом десятицентовые романы (я брал их у батраков) да газеты, – из газет служанки узнавали о захватывающих приключениях бедных, но добродетельных продавщиц. От такого чтения мой ум по необходимости должен был получить весьма своеобразное направление, но, чувствуя себя всегда одиноким, я читал все, что только попадало мне в руки.
Огромное впечатление произвела на меня повесть Уйда «Сигна», я с жадностью перечитывал ее в течение двух лет. Развязку этой повести я узнал уже взрослым человеком: заключительные главы в моей книге были утеряны, и я вместе с героем повести уносился тогда в мечтах, не подозревая, как и он, что впереди его подстерегает грозная Немезида. Мне поручили в то время караулить пчел; сидя под деревом с восхода солнца до вечера и поджидая, когда пчелы начнут роиться, я вволю и читал и грезил.
Ливерморская долина – плоское, скучное место; не возбуждали во мне любопытства и холмы, окружающие долину. Мои грезы нарушало одно-единственное событие – роение пчел. Я бил тогда тревогу, а все обитатели ранчо выбегали с горшками, кастрюлями и ведрами, наполненными водой. Мне помнится, что первая строка в повести «Сигна» звучала так: «Это был всего-навсего маленький мальчик»; однако этот маленький мальчик мечтал о том, что он сделается великим музыкантом, что к его ногам будет повергнута вся Европа. Маленьким мальчиком был и я… Почему бы и мне не сделаться тем же, чем мечтал стать «Сигна»?
Жизнь на калифорнийском ранчо казалась мне тоскливой до крайности; не было дня, чтобы я не мечтал уйти за черту горизонта и увидеть мир. Уже тогда я слышал шепоты, зовущие в дорогу: я стремился к прекрасному, хотя в окружающей меня обстановке не было ничего красивого. Холмы и долины были как бельмо на глазу, меня тошнило от них – я полюбил их только тогда, когда расстался с ними.
Мне шел одиннадцатый год, когда я покинул ранчо и переехал в Окленд. Много времени провел я в оклендской публичной библиотеке, жадно читая все, что попадало под руку, – от долгого сидения за книгами у меня даже появились признаки пляски святого Витта. По мере того как мир раскрывал передо мной свои тайны, я расставался с иллюзиями. Средства на жизнь я зарабатывал продажей газет на улицах; с той поры и до шестнадцати лет я переменил великое множество занятий – работа у меня чередовалась с учением, учение с работой.
В те годы во мне пылала жажда приключений, и я ушел из дому. Я не бежал, я просто ушел, – выплыл в залив и присоединился к устричным пиратам. Дни устричных пиратов миновали, и если бы меня вздумали судить за пиратство, я сел бы за решетку на пятьсот лет. Позднее я плавал матросом на шхуне и ловил лососей. Почти невероятно, но очередным моим занятием была служба в рыбачьем патруле: я должен был задерживать всякого нарушителя законов рыбной ловли. Немало таких нарушителей – китайцев, греков и итальянцев – занималось тогда противозаконной ловлей, и не один дозорный из охраны поплатился жизнью за попытку призвать их к порядку. При исполнении служебных обязанностей у меня было одно-единственное оружие – стальная вилка, но я бесстрашно, как настоящий мужчина, влезал на борт лодки браконьеров и арестовывал ее хозяина.
Затем я нанялся матросом на корабль и уплыл к берегам Японии – это была экспедиция за котиками. Позже мы побывали и в Беринговом море. После семимесячной охоты на котиков я, возвратясь в Калифорнию, брался за разную работу: сгребал уголь, был портовым грузчиком, работал на джутовой фабрике; работать там приходилось с шести часов утра до семи вечера. Я рассчитывал на следующий год снова уплыть на охоту за котиками, но прозевал присоединиться к своим старым товарищам по кораблю. Они уплыли на «Мери Томас», – судно это погибло со всей командой.
В те дни, когда я урывками занимался в школе, я писал обычные школьные сочинения и получал за них обычные отметки; пытался я писать и работая на джутовой фабрике. Работа там занимала тринадцать часов в сутки, но так как я был молод и любил повеселиться, то мне нужен был часок и на себя, – времени на писательство оставалось мало. Сан-францисская газета «Колл» назначила премию за очерк. Мать уговаривала меня рискнуть, я так и сделал и написал очерк под названием «Тайфун у берегов Японии». Очень усталый и сонный, зная, что завтра в половине пятого надо быть уже на ногах, я в полночь принялся за очерк и писал не отрываясь, пока не написал две тысячи слов – предельный размер очерка, – но тему свою я развил лишь наполовину. На следующую ночь я, такой же усталый и сонный, опять сел за работу и написал еще две тысячи слов, в третью ночь я лишь сокращал и вычеркивал, добиваясь того, чтобы мое сочинение соответствовало условиям конкурса. Первая премия была присуждена мне; вторую и третью получили студенты Стенфордского и Берклийского университетов.
Успех на конкурсе газеты «Колл» заставил меня подумать о том, чтобы всерьез взяться за перо, но я был еще слишком неугомонен, меня все куда-то тянуло, и литературные занятия я откладывал на будущее, – одну статейку, сочиненную тогда для «Колл», газета незамедлительно отвергла.
Я обошел все Соединенные Штаты от Калифорнии до Бостона, возвратившись к Тихоокеанскому побережью через Канаду, где мне пришлось отбыть тюремное заключение за бродяжничество. Опыт, приобретенный во время странствий, сделал меня социалистом. Я уже давно осознал, что труд благороден; еще не читая ни Карлейля ни Киплинга, я начертал собственное евангелие труда перед которым меркло их евангелие. Труд – это все. Труд – это и оправдание и спасение. Вам не понять того чувства гордости, какое испытывал я после тяжелого дня работы, когда дело спорилось у меня в руках. Я был самым преданным из всех наемных рабов, каких когда-либо эксплуатировали капиталисты. Словом, мой жизнерадостный индивидуализм был в плену у ортодоксальной буржуазной морали.
С Запада, где люди в цене и где работа сама ищет человека, я перебрался в перенаселенные рабочие центры Восточных штатов, где люди – что пыль под колесами, где все высунув язык мечутся в поисках работы. Это заставило меня взглянуть на жизнь с другой, совершенно новой точки зрения. Я увидел рабочих на человеческой свалке, на дне социальной пропасти. Я дал себе клятву никогда больше не браться за тяжелый физический труд и работать лишь тогда, когда это абсолютно необходимо. С тех пор я всегда бежал от тяжелого физического труда.
Мне шел девятнадцатый год, когда я вернулся в Окленд и поступил в среднюю школу. Там издавали обычный школьный журнал. Его выпускали раз в неделю – нет, пожалуй, раз в месяц, – и я помещал в нем рассказы; почти ничего не выдумывая, я описывал свои морские плавания и свои странствия. В школе я пробыл год и, чтобы заработать на жизнь, одновременно служил привратником. Все это требовало такого напряжения сил, что школу пришлось бросить.
К тому времени мои социалистические убеждения привлекли ко мне довольно широкое внимание, я был прозван «мальчиком-социалистом» – честь, которая послужила причиной моего ареста за уличные выступления. Оставив школу, я в три месяца самостоятельно прошел трехгодичный школьный курс и поступил в Калифорнийский университет. Прервать учение и лишиться университетского образования я и думать не хотел, – хлеб я добывал работой в прачечной и литературным трудом. Единственный раз я работал из любви к работе, но задача, которую я себе ставил, была чересчур трудна, и через полгода я расстался с университетом.
По-прежнему я утюжил сорочки и прочие вещи в прачечной и каждую свободную минуту писал. Я старался управиться с тем и другим, но нередко засыпал с пером в руке. Я уволился из прачечной и целиком отдался литературным занятиям, вновь почувствовав и прелесть жизни и прелесть мечты. Просидев три месяца над рукописями, я решил, что писателя из меня не выйдет, и отправился в Клондайк искать золото. Не прошло и года, как я заболел там цингой и вынужден был возвращаться на родину: тысячу девятьсот миль я проплыл по морю в лодке и успел за это время занести на бумагу лишь кое-какие путевые впечатления. В Клондайке я нашел себя. Там все молчат. Все думают. Там обретаешь правильный взгляд на жизнь. Обрел его и я.
Пока я ездил в Клондайк, умер мой отец, и все заботы о семье легли на меня. В Калифорнии наступили плохие времена, я оказался без заработка. Я бродил в поисках работы и писал рассказ «Вниз по реке». Рассказ этот был отвергнут. Пока решалась судьба рассказа, я успел сочинить новый, в двадцать тысяч слов, – его собиралась печатать в нескольких номерах одна газета, но тоже забраковала. Несмотря на отказы, я все писал и писал новые вещи. Я в глаза не видал ни одного живого редактора. Я не встречал человека, у которого была бы хоть единая напечатанная строчка. Наконец калифорнийский журнал принял один мой рассказ и заплатил за него пять долларов. Вскоре после этого «Черный кот» предложил мне сорок долларов за рассказ. Так мои дела пошли полным ходом, и в будущем мне, видимо, не придется сгребать уголь, чтобы прокормиться, хотя прежде я умел держать лопату в руках и могу взять ее снова.
Моя первая книга появилась в 1900 году. Я мог бы прекрасно обеспечить себя газетной работой, но у меня было достаточно здравого смысла, чтобы не поддаться искушению и не стать рабом этой машины, губящей человека: я считаю, что молодых литераторов на первых порах, когда они еще не сложились, губит именно газета. Лишь после того, как я хорошенько зарекомендовал себя в качестве сотрудника журналов, я начал писать для газет.
Я верю в необходимость систематической работы и никогда не жду вдохновения. По характеру я не только беспечный и безалаберный человек, но и меланхолик. Но я сумел побороть в себе и то и другое. На мне сильно сказалась дисциплина, которую я познал в бытность мою матросом. Старой матросской привычкой объясняется, вероятно, и то, что сплю я всегда в определенное время и сплю мало. Пять с половиной часов сна – вот норма, которой я обычно придерживаюсь. Еще не было случая, чтобы я почему-либо не лег спать, если время сна уже наступило.
Я большой любитель спорта, с наслаждением занимаюсь боксом, фехтованием, плаванием, верховой ездой, управляю яхтой и даже запускаю бумажных змеев. Хотя я родился в городе, жить мне гораздо больше нравится в предместье. Но лучше всего жить в деревне – только там и соприкасаешься с природой. Из писателей наибольшее влияние с ранних пор оказали на меня Карл Маркс в частности и Спенсер вообще. В дни моего бесплодного отрочества, если бы представился случай, я занялся бы музыкой. Теперь, когда я вступил, можно сказать, в дни своей подлинной молодости, окажись у меня один или два миллиона долларов, я посвятил бы себя писанию стихов и памфлетов. Лучшими своими произведениями я считаю «Лигу стариков» и кой-какие страницы из «Писем Кэмптон-Уэсс». «Лига стариков» некоторым не нравится. Они предпочитают более яркие и жизнерадостные вещи. Когда дни моей юности останутся позади, я, может быть, и соглашусь с ними.
Те, кто на краю
Люди бездны
(главы из одноименной книги)
Говорят первосвященники и правители
«Господь, мы безгрешны, мы славим творца,
Сын строит у нас по заветам отца;
Взгляни: присносущий образ твой
Царит безраздельно над нашей страной.
Тяжел наш труд – огнем и мечом
Мы древний порядок в стране блюдем,
Мы жезлом стальным направляем стада —
Да найдут они верный путь всегда!»
Двоих показал богомольцам Христос:
Работник – угрюм, изможден, бос,
И дева – несчастна, худа, тиха,
Повел ее голод стезею греха.
И сильных толпа отхлынула вспять,
Ризы свои боясь запятнать;
Христос восскорбел, и молвил им он:
«Вот как вами образ мой искажен».
Джеймс Расселл Лоуэл
Сошествие в ад
– Но поймите, это невозможно, – убеждали меня знакомые, к которым я обращался с просьбой помочь мне проникнуть на «дно» Восточного Лондона. – Или уж попросите тогда себе проводника в полиции, – подумав, добавляли они, мучительно силясь понять, что происходит в сознании этого сумасшедшего: несомненно, голова у него дурная, хотя он и явился с хорошими рекомендациями.
– Да на что мне ваша полиция! – возражал я. – Единственно, чего я хочу, – это попасть на Восточную сторону и повидать все собственными глазами. Хочу узнать, как и почему и во имя чего живут там люди. Короче, сам хочу пожить среди них.
– Пожить там! – кричали все в один голос, и я читал решительное неодобрение на их лицах. – Ведь там, говорят, есть такие места, где человеческую жизнь ни в грош не ставят!
– Вот-вот, – нетерпеливо перебивал я. – Как раз то, что мне нужно.
– Но это же невозможно! – неизменно слышалось в ответ.
– Да не за этим вовсе я к вам пришел, – вспылил наконец я, раздраженный бестолковостью моих собеседников. – Я тут новый человек и надеялся разузнать у вас хоть что-нибудь о Восточной стороне, чтобы правильно к этому делу приступиться.
– Но мы же ничего не знаем о Восточной стороне! Это где-то там… – И мои знакомые неопределенно махали рукой в ту сторону, где иногда восходит солнце.
– Тогда я обращусь к Куку, – заявил я.
– Вот и хорошо! – сказали они с облегчением. – У Кука-то уж наверное знают!
О Кук! О «Томас Кук и сын», разведчики путей, всемирные следопыты, живые указательные столбы по всему земному шару, надежные спасители заблудившихся путешественников! Вы могли бы в мгновение ока и без малейших колебаний отправить меня в дебри черной Африки или в самое сердце Тибета, но в восточные кварталы Лондона, куда от Ладгейт-серкус рукой подать, вы не знаете дороги!
– Уверяю вас, это невозможно, – изрек ходячий справочник маршрутов и тарифов в Чипсайдском отделении конторы Кука. – Это так… гм… так необычно!
– Обратитесь в полицию, – заключил он авторитетным тоном, видя, что я продолжаю настаивать. – Нам еще не приходилось сопровождать путешественников на Восточную сторону, нас об этом никогда никто не просил, и мы решительно ничего не знаем про эти места.
– Ладно, не беспокойтесь, – прервал я, испугавшись, как бы ураганом его отрицаний меня не вышибло вон из конторы. – Но все-таки вы можете кое-что сделать для меня. Я предупреждаю вас о своих намерениях, чтобы в случае чего вы имели возможность удостоверить мою личность.
– Ага, понимаю! Чтобы мы сумели опознать тело, если вас убьют?
Он произнес это так весело и хладнокровно, что моему воображению вмиг представился мой голый изуродованный труп на мраморном столе в мертвецкой. Журчит без умолку холодная вода; а вот и он, этот клерк из конторы Кука, скорбно и сосредоточенно склонившись надо мной, он подтверждает, что это тот сумасшедший американец, которому до зарезу понадобилось повидать Восточную сторону.
– Нет, нет, – ответил я, – просто, чтобы вы сумели опознать меня в том случае, если я влипну в историю с вашими бобби. – Последние слова я произнес с особым удовольствием; право, я начинал уже усваивать лондонский жаргон.
– Ну, это дело главной конторы, – сказал он и добавил извиняющимся тоном: – У нас, видите ли, еще не бывало таких случаев.
Но в главной конторе тоже не могли решиться.
– У нас правило, – пояснил клерк, – не сообщать никаких сведений о своих клиентах.
– Помилуйте, – настаивал я, – в данном случае сам клиент просит вас сообщить о нем.
Но он все же колебался.
– Разумеется, – опередил я его, догадываясь, что он сейчас скажет, – я знаю, у вас еще не бывало таких случаев, но…
– Именно это я собирался вам заявить, – твердо изрек он, – у нас не бывало таких случаев, и боюсь, мы вам ничем не сможем помочь.
Все же я ушел оттуда, прихватив с собой адрес сыщика, проживавшего на Восточной стороне. Затем я направился к американскому генеральному консулу. Наконец я нашел человека, с которым можно было разговаривать по-деловому. Он не мялся, не поднимал бровей, не таращил удивленно глаза, не выказывал скептицизма. Одной минуты мне хватило, чтобы объяснить ему, кто я и чего добиваюсь, и он принял все это как нечто вполне естественное. В следующую минуту он осведомился, сколько мне лет, каковы мой рост и вес, и оглядел меня с головы до ног. На исходе третьей минуты мы уже пожимали друг другу руки, и он сказал мне на прощание:
– Ладно, Джек. Не буду терять вас из виду.
Я вздохнул с облегчением. Теперь мои корабли были сожжены, и мне оставалось только углубиться в эти человеческие джунгли, о которых никто как будто ничего не знал. Однако тут же возникло новое препятствие в лице весьма благообразного извозчика с седыми бакенбардами, который невозмутимо возил меня в течение нескольких часов по Сити.
– На Восточную сторону, – приказал я, усаживаясь в экипаж.
– Куда, сэр? – переспросил извозчик, не скрывая удивления.
– Куда-нибудь на Восточную сторону. Трогайте!
Несколько минут высокий двухколесный экипаж куда-то катился, потом внезапно стал. Окошко над моей головой приоткрылось, и я увидел растерянного извозчика, уставившегося на меня.
– Простите, – спросил он, – куда, вы сказали, вам нужно?
– На Восточную сторону, – повторил я. – Все равно куда. Просто покатайте меня там, где хотите.
– Но какой же адрес, сэр?
– Эй, слушайте! – рассвирепел я. – Везите меня на Восточную сторону, да поживей!
Было ясно, что он ничего не понял, но все же голова исчезла, и он с ворчанием погнал лошадь дальше.
На улицах Лондона нигде нельзя избежать зрелища крайней нищеты: пять минут ходьбы почти от любого места – и перед вами трущоба. Но та часть города, куда въезжал теперь мой экипаж, являла сплошные, нескончаемые трущобы. Улицы были запружены людьми незнакомой мне породы – низкорослыми и не то изможденными, не то отупевшими от пьянства. На много миль тянулись убогие кирпичные дома, и с каждого перекрестка, из каждого закоулка открывался вид на такие же ряды кирпичных стен и на такое же убожество. То здесь, то там мелькала спотыкающаяся фигура пьяницы, попадались и подвыпившие женщины; воздух оглашался резкими выкриками и бранью. На рынке какие-то дряхлые старики и старухи рылись в мусоре, сваленном прямо в грязь, выбирая гнилые картофелины, бобы и зелень, а ребятишки облепили, точно мухи, кучу фруктовых отбросов и, засовывая руки по самые плечи в жидкое прокисшее месиво, время от времени выуживали оттуда еще не совсем сгнившие куски и тут же на месте жадно проглатывали их.
На всем пути нам не попалось ни одного экипажа, и детям, бежавшим сзади нас и по бокам, мы казались, верно, посланцами из какого-то неведомого и лучшего мира. Всюду, куда ни обращался взор, были сплошные кирпичные стены и покрытые грязной жижей мостовые. И над всем этим стоял несмолкаемый галдеж. Впервые за всю мою жизнь толпа внушила мне страх. Такой страх внушает морская стихия: сонмы бедняков на улицах представлялись мне волнами необъятного зловонного моря, грозящими нахлынуть и затопить меня.
– Сэр, вот Степни, станция Степни! – крикнул сверху извозчик.
Я осмотрелся: в самом деле, железнодорожная станция. Извозчик с отчаяния подъехал сюда, к единственному, очевидно, знакомому ему месту в этих дебрях.
– Ну и что ж? – спросил я.
Он что-то бессвязно пробормотал и покачал головой. Вид у него был самый жалкий.
– Я тут никогда не бывал, – наконец выдавил он из себя, – и коль вам надо не на станцию Степни, то я уж не знаю, куда вам надо.
– Я вам объясню, куда мне надо, – сказал я. – Поезжайте прямо и глядите по сторонам, пока не увидите лавку старьевщика. А как увидите, сверните на первом же углу, остановитесь там, и я сойду.
Видно было, что его начинают одолевать сомнения насчет моей личности. Все же через некоторое время экипаж остановился у панели, и извозчик объявил, что мы только что проехали лавку старьевщика.
– А как насчет платы? – просительно сказал он. – С вас семь шиллингов шесть пенсов.
– Ну да, – рассмеялся я, – заплати я вам сейчас, вас и след простынет!
– Господи! Это вас наверняка след простынет, если вы сейчас не заплатите мне, – возразил он.
Тем временем экипаж уже обступила толпа оборванных зевак. Я снова рассмеялся и зашагал к лавке старьевщика.
Здесь самым трудным делом оказалось убедить хозяина, что мне требуются именно старые вещи. Только поняв бесплодность своих стараний всучить мне новые, немыслимого вида пиджаки и брюки, он стал извлекать на свет кучи старья, поглядывая на меня, как заговорщик, и делая таинственные намеки. Он явно желал показать, что догадывается, чем тут пахнет, и намеревался, припугнув разоблачением, содрать с меня втридорога. Человек, которого ищут, а может, даже крупный преступник из-за океана – вот что он обо мне подумал, полагая, что и в том и в другом случае главная моя забота – избежать встречи с полицией.
Однако я так яростно с ним торговался, доказывая несоответствие между ценой и товаром, что почти развеял его подозрения на свой счет. Тогда он переменил тактику и принялся на все лады уламывать неподатливого покупателя. В конце концов я выбрал изрядно поношенные, хоть и крепкие еще брюки, потрепанный пиджачок, с единственной уцелевшей пуговицей, башмаки, в которых, по-видимому, не раз грузили уголь, узкий кожаный пояс и грязную-прегрязную летнюю кепку. Но белье и носки я взял новые и теплые, – такие, между прочим, в Америке мог бы купить себе любой бездомный неудачник.
– Я вижу, вас не проведешь, – сказал лавочник с притворным восхищением, когда я, сторговавшись наконец, протянул ему десять шиллингов. – Небось, успели уже исходить всю Петтикот-лейн вдоль и поперек. Да за эти брюки всякий заплатит пять шиллингов! А за такие башмаки любой докер отвалил бы два шиллинга шесть пенсов. Я уж не говорю про пиджак, про эту новенькую кочегарскую фуфайку и все прочее!
– Сколько вы мне за них дадите? – вдруг спросил я. – Я уплатил вам десять шиллингов и готов вернуть все это за восемь. По рукам?
Но он только ухмыльнулся и замотал головой, и я с досадой понял, что если для меня эта сделка казалась выгодной, то для него она была еще выгоднее.
Возле экипажа мой извозчик секретничал с полисменом. Впрочем, блюститель порядка ограничился тем, что окинул меня испытующим взглядом – особенно узелок, который я держал под мышкой, – и пошел прочь, оставив извозчика кипеть гневом в одиночку. А тот не тронулся с места, пока я не вручил ему семь шиллингов шесть пенсов. После этого он готов был отвезти меня хоть на край света и смиренно просил прощения за свою настойчивость, оправдываясь тем, что мало ли каких подозрительных седоков приходится иной раз возить по Лондону.
Но я доехал только до Хайбери-Вейл в северной части Лондона, где я оставил свой багаж. Здесь на следующий день я снял с себя ботинки (не без сожаления – ведь они были так легки и удобны!), свой мягкий серый дорожный костюм и все, что было на мне, и начал облачаться в чужие обноски, принадлежавшие неизвестным мне людям, которым, видимо, здорово не повезло, если им пришлось продать свое тряпье старьевщику за какие-то жалкие гроши.
В пройму кочегарской фуфайки я зашил соверен (более чем скромный запас на всякий случай) и натянул на себя фуфайку. Затем я сел и прочел сам себе мораль на тему о том, что годы удачи и сытая жизнь изнежили мою кожу и сделали ее непомерно чувствительной. Надо сказать, что самый суровый отшельник не так страдал от своей власяницы, как я страдал еще целые сутки от этой жесткой, колючей фуфайки.
Обрядиться в остальное тряпье не составило особого труда, хотя с башмаками я изрядно намучился. Твердые, негнущиеся, они были словно выдолблены из дерева; я долго колотил кулаками по верхам, и лишь после этого мне удалось протолкнуть в них свои ступни. Рассовав по карманам мелкие монеты, нож, носовой платок, коричневую курительную бумагу и немного табаку, я прогромыхал вниз по лестнице и распростился со своими друзьями, исполненными самых мрачных предчувствий на мой счет. Когда я уже выходил из дому, прислуга – благообразная женщина средних лет – не смогла подавить улыбку, и рот ее раскрывался все шире и шире до тех пор, пока из горла не вырвались странные лающие звуки, порожденные, должно быть, невольным сочувствием ко мне и почему-то именуемые «смехом».
Едва покинув дом, я сразу ощутил, как отражается на положении человека его одежда. Простые люди утратили в обращении со мной прежнее подобострастие. Хлоп! – и в мгновение ока я, так сказать, стал таким, как они. Потертый, продранный на локтях пиджак был явным свидетельством моей принадлежности к их классу, и это ставило меня на одну доску с ними, – вот почему угодливость и чрезмерно почтительное внимание к моей особе сменились товарищеским обращением. Человек в плисовом костюме, с грязным шарфом на шее не называл меня больше ни «сэр», ни «хозяин». Теперь он обращался ко мне со словом «товарищ» – прекрасным, сердечным, теплым и приветливым словом, совсем непохожим на те два. Слово «хозяин» связано с представлением о господстве власти, праве командовать, – это дань, которую человек, стоящий внизу, платит человеку, забравшемуся наверх, в надежде, что тот, наверху, даст ему передышку, ослабит свой нажим. По существу, это та же мольба о милостыне, только в иной форме.
Лохмотья дали мне, кстати, возможность испытать то наслаждение, которого лишен за границей рядовой американец. Путешествуя по Европе, скромный приезжий из Штатов, не крез, вскоре начинает чувствовать себя закоренелым скрягой, если он пытается противостоять шайке раболепствующих грабителей, преследующих его с утра до ночи и разоряющих его почище, чем любые ростовщики.
Обтрепанный костюм избавил меня от неприятной обязанности давать чаевые и позволил держаться с людьми на равной ноге. Больше того – я настолько вошел в свою роль, что на исходе первого дня сам с чувством сказал: «Благодарю вас, сэр», одному джентльмену, который бросил пенни в мою протянутую ладонь за то, что я подержал его лошадь.
Я обнаружил и другие перемены в своем положении, также вызванные моим новым обличьем. На оживленных уличных перекрестках от меня теперь требовалось особое проворство, чтобы не угодить под колеса и остаться целым, причем мне весьма выразительно давали понять, что цена моей жизни находится в прямой зависимости от цены моего костюма. Прежде, когда я спрашивал у полисмена, как попасть в то или иное место, он, в свою очередь, сначала спрашивал: «Вы как поедете, сэр, в омнибусе или в экипаже?» Теперь я слышал от него лаконичное: «Пешком?» А в билетной кассе на вокзале, где обычно спрашивают: «Первый класс или второй, сэр?», ныне мне безмолвно просовывали в окошечко билет третьего класса, словно это в порядке вещей.
Но все это компенсировалось другим. Впервые в жизни я вплотную столкнулся с англичанами из непривилегированного сословия и увидел их такими, каковы они есть. Если на уличном перекрестке или в кабаке какой-нибудь бродяга или мастеровой вступал со мной в беседу, это был разговор равного с равным – простой, естественный, без малейшего расчета выманить у меня что-то льстивыми словами.
И когда я попал, наконец, на Восточную сторону, то с радостью почувствовал, что освободился от страха перед толпой. Я стал частью ее. Огромное зловонное море захлестнуло меня – вернее, я сам осторожно погрузился в его пучину, – и в этом не было ничего страшного, если не считать моей кочегарской фуфайки.
Человек и бездна
– Скажите, у вас тут сдается что-нибудь?
Этот вопрос я бросил небрежно, полуобернувшись к пожилой толстой женщине, которая подавала мне еду в грязной кофейне неподалеку от Пула и Лаймхауза.
– Сдается, – отрезала она, решив, вероятно, что мой внешний вид не обещает того минимума состоятельности, который требуется для проживания в ее доме.
Я не сказал больше ничего и принялся молча дожевывать ломтик бекона, запивая его жидким чаем. Она тоже не обращала на меня ни малейшего внимания, пока я не вытащил из кармана монету в десять шиллингов, дабы расплатиться за свой завтрак стоимостью в четыре пенса. Желаемый эффект был достигнут.
– Да, сэр, – сразу оживилась она. – У меня отличное помещение, наверняка вам понравится. Вернулись из морской поездки, сэр?
– Сколько вы хотите за комнату? – спросил я, не стремясь удовлетворить ее любопытство.
Она оглядела меня с нескрываемым изумлением.