Kitobni o'qish: «Повести и рассказы»
© Издательский дом «Никея», 2015
Предисловие
По гласу в нощи
В этот сборник И. С. Шмелева вошли рассказы и повести, написанные им в эмиграции, «после России», после сильного внутреннего потрясения и потери всего, что прежде составляло его жизнь: родного дома, единственного сына, Отечества – той земли, которая освящена Отцом Небесным, дающим кров и радость. По самым известным произведениям Шмелева – «Богомолье» и «Лето Господне» – мы хорошо помним образ той древней, богомольной, купеческой Москвы, которую он знал еще ребенком.
Семья Шмелевых, уехавшая после революции сначала в Берлин, потом в Париж, была лишена своего отечества, как лишены его оказались и те, кто остался в России – теперь уже совсем иной. Но забыть ее, изгладить свою память не стремятся ни герои Шмелева, ни сам писатель, который говорит: «Полезно оглядываться на прошлое…» Ведь сохранение памяти, эта «оглядка на прошлое», такая мучительная и требующая мужества, рождает покаяние и очищение души.
Покаяние – один из мотивов, постоянно звучащих в жизни и художественном мире Шмелева на протяжении всего периода эмиграции. Оно вызвано глубоким размышлением о том, почему рухнули прежние основы российского мира.
Дьякон из рассказа «Свет Разума» находит причину этого разрушения в том, что люди изменили голосу своего сердца, забыли о душе: «А Свет-то Разума хранить надо? Хоть в помойке и непотребстве живем, а тем паче надо Его хранить… Высший Разум – Господь в сердцах человеческих. И не в едином, а купно со всеми». Часто у Шмелева между строками звучит признание: «виновны и мы». Вместе с этим покаянием возникает образ освященного Отечества и становится возможным услышать «глас в нощи», выводящий из темноты. В рассказе «Свет Разума» писатель разглядел во тьме разрушенного храма такое вроде бы простое, «не тонкое» лицо дьякона, способного, однако, быть чутким к чужому горю «до сухой слезинки, выплаканной во тьме беззвучной». Чтобы создать столь пронзительный образ русской слезы, надо самому познать и «беззвучную тьму». Шмелев описывает в этом произведении Крым периода Гражданской войны, где в это время он жил с женой и – очень недолго – с единственным сыном, участником Первой мировой войны, который позднее был расстрелян большевиками как офицер царской армии. Шмелевы долго ждали его в Крыму, ничего не зная о его участи. И вот, в это тяжелое время, писателю было дано через голос простого дьякона услышать «глас в нощи». Услышал он его и в эмиграции, далеко от России. В рассказе «Всенощная» русские мальчики-эмигранты, лишенные дома, в приюте при дороге ждут известный квартет Кедрова, который исполнит для них всенощную. Туда, в ночь, в бездорожье, к этим покинутым в чужой стране мальчикам, едут рассказчик и знаменитые артисты – и тьма озаряется Светом.
Память очистившейся души помогает Шмелеву воскресить и свой потерянный в России дом. Здесь на крышках сундучков – картинки с Троице-Сергиевой Лаврой, на стенах – образа, в разгар летнего покоса работники бросают все, чтобы сходить к Преподобному. Здесь устраивают обеды с заячим пирогом и тертым рябчиком, на городских рынках шумит толпа, а в московском небе горят золотом купола (рассказы «Царский золотой», «Небывалый обед»).
Шмелев показал в русском человеке и страшную тьму (рассказы «Крест», «Кровавый грех»), и то, как маловерные, истерзанные жизнью люди сумели увидеть Господа, склонившегося над этим стонущим, окровавленным, опустошенным российским пространством – и, пусть даже не веря в Христа, все-таки сделали усилие и протянули к Нему руки.
В рассказе «Блаженные» бывший учитель, «анархист-индивидуалист», у которого теперь над койкой появилась «иконка в веночке из незабудок и лампадка», говорит автору: «Одни оподлились, зато другие показывают удивительную красоту, душевную. Та «правда» в народе, которую мы искали, которой поклонялись слепо, теперь открылась нам обновленной…» А кто-то из прохожих сообщает: «Слесаря Колючего помните, в имении за водокачкой смотрел? Перевращение с ним вышло. Самый тот, пьяница. Зимой босиком стал ходить и слова произносит. Какой раньше домокрад был, жадный да завистливый, а теперь к нему сколько народу ходит, – много утешает».
Рассказ «Милость преподобного Серафима» – история о чудесном излечении самого писателя и укреплении его веры. Это исцеление стало переломным моментом в судьбе Шмелева, после которого он восстанавливает свою душевною гармонию, внутренний покой, и одновременно – дорабывает свои главные произведения, воскрешая в них образ старой России, своего Дома. Осознавая, что получил помощь свыше, Шмелев так описывает свое состояние в этот момент: «Я как бы уже знал, что теперь, что бы ни случилось, все будет хорошо, все будет так, как нужно. И вот неопределимое чувство как бы спокойной уверенности поселилось во мне: он со мной, я под его покровом, в его опеке, и мне ничего не страшно. Такое чувство, как будто я знаю, что обо мне печется Могущественный, для Которого нет знаемых нами земных законов жизни: всё может теперь быть! Всё… – до чудесного. Во мне укрепилась вера в мир иной, не знаемый нами, лишь чуемый, но – существующий подлинно. Необыкновенное это чувство – радостности! – для маловеров!»
Обретению личной встречи с Богом, Светом, Домом Небесным посвящена и повесть «Куликово поле».
Одна из главных задач творчества Шмелева – показать человеку, самому простому «маловеру», что жизнь его наполнена смыслом и теплом. Услышь «глас в нощи» – и размягчится отяжеленное сердце, окаменевшее в абсурдной, опустошенной, безлюбовной жизни. Именно так живет «маловер», отец Оленьки из повести «Куликово поле». Шмелев показывает сложную, тягостную жизнь послереволюционного Сергиева Посада и чудо, которое происходит с героями и помогает им обрести веру.
Очищение себя от греха – смысл жизни многих героев-праведников Шмелева. В «Неупиваемой Чаше» автор рассказывает о недозволенной любви иконописца Ильи и юной хозяйки имения (жене барина), в которой Илья увидел не только прекрасную юную женщину, но и лик с «глазами-звездами», «глазами далекого моря». «Напишу тебя, не бывшая никогда! И будешь!» – восклицает Илья. Он хочет показать на холсте людям ту чистоту, которую увидел в Анастасии (в переводе с греческого Анастасия – «воскрешающая»), и которая «прячется», остается сокровенной в повседневной жизни. Но при этом сердце Ильи поначалу еще не готово к такому шагу, потому что опалено страстью к Анастасии. Шмелев показывает внутреннюю борьбу Ильи, когда тот «отыскивал в опаленном сердце желанный облик великомученицы Анастасии». И вот, по просьбе хозяйки имения Илья создает ее портрет, а затем, запершись в своей каморке и преодолевая страсть, пишет икону с ликом Анастасии, ставшую потом чудотворной иконой «Неупиваемая Чаша».
Сильнее недозволенной любви оказался Свет Христов, давший силы для творчества и «вечную память» – и иконописцу, и его любимой. И все это было так давно… И так вечно. Шмелев, как и его герой, иконописец Илья, писал для нас свою «сокровенную» Россию, свой Дом. Потому что Дом – это место для любого человека, уставшего от шума и суеты жизни, недолговечных и беспорядочных человеческих отношений – уставшего так, что, быть может, помимо его собственного сознания из уст выливается: «Господи!» И Шмелев уверяет нас, сегодняшних, что этот «глас в нощи» будет услышан. Если не бояться самих себя и своей памяти.
Татьяна Радомская
Рассказы
Свет Разума
С горы далеко видно.
Карабкается кто-то от городка. Постоит у разбитой дачки, у виноградника, нырнет в балку 1, опять на бугор, опять в балку. Как будто дьякон… Но зачем он сюда забрался? Не время теперь гулять. Что-нибудь очень важное?.. Остановился, чего-то глядит на море. Зимнее оно, крутит мутью. Над ним – бакланы, как черные узелки на нитке. Чего – махнул рукой. Понятно: пропало все! Мне – понятно.
Живет дьякон внизу, в узенькой улочке, домосед. Служить-то не с кем: месяц как взяли батюшку, увезли. Сидит – кукурузу грызет с ребятами. Пройдется по улочкам, пошепчется. В улочках-то чего не увидишь! А вот как взошел на горку да огляделся…
Не со святой ли водой ко мне? Недавно Крещение было.
Прошло Рождество, темное. В Крыму оно темное, без снега. Только на Куш-Кае, на высокой горе, блестит: выпал белый и крепкий снег, и белое Рождество там стало – радостная зима, далекая. Розовая – по зорям, синяя – к вечеру, в месяце – лед зеленый.
А здесь, на земле, темно: бурый камень да черные деревья.
Славить Христа – кому? Кому петь: «Возсия мирови 2 Свет Разума?..»
Я сижу на горе, с мешком. В мешке у меня дубье 3. Дубье – голова и мысли.
«Возсия мирови Свет Разума?!.»
А дьякон лезет. На карачках из балки лезет, как бедный зверь. Космы лицо закрыли.
– Го-споди, челове-ка вижу!.. – кричит дьякон. – А я… не знаю, куда деваться, души не стало. Пойду-ка, думаю, прогуляюсь… Бывало, об эту пору сюда взбирались с батюшкой, со святой водой… Ах, люблю я сторону эту вашу… куда ни гляди – простор! «И Тебе видети с высоты Востока!..» А я к вам по душевному делу, собственно… поделиться сомнениями… не для стакана чая. Теперь нигде ни стакана, ни тем паче чаю. Угощу папироской вас, а вы меня беседой?.. Хотите – и тропарек 4 пропою. Теперь во мне все дробит…
Он все такой же: ясный, смешливый даже. Курносый, и глаз прищурен – словно чихнуть обирается. Мужицкий совсем дьякон. И раньше глядел простецки, ходил с рыбаками в море, пивал с дрогалями 5 на базаре, а теперь и за дрогаля признаешь. Лицо корявое, вынуто в щеках резко, стесано топором углами, черняво, темно, с узким высоким лбом – самое дьяконское, духовное. Батюшка говорил, бывало: «Дегтем от тебя, дьякон, пахнет… ты бы хоть резедой попрыскался!..» Смущался дьякон, оглядывая сапоги, молчал. Семеро ведь детей – на резеду не хватит. И рыбой пахло. И еще пенял батюшка: «Хоть бы ты горло чем смазывал, уж очень ржавый голос-то у тебя!» Голос, правда, был с дребезгом – самый-то ладный, дьячковский голос. Мужицкие сапоги, скребущие, бобриковый 6 халат солдатский, из бывшего лазарета, – полы изгрызены. Нет и духовной шляпы, а рыжая «татарка». Высок, сухощав и крепок. Но когда угощает папироской, дрожат руки.
– Вот, человека увидал – и рад. Да до чего же я рад-то!.. А уж тропарь я вам спою, на все четыре стороны. Извините, не посетили на Рождество. Сами знаете, какое же нынче Христово Рождество было! Отца Алексия бесы в Ялту стащили.
Я теперь уж один ревную, скудоумный… Приеду в храм, облекусь и пою. Свечей нет. Проповедь говорил на слово: «Возсия мирови Свет Разума», по теме: «И свет во тьме светит, и тьма его не объя!» 7
– А как, ходят?
– На Рождество полна церковь набилась. Рыбаки пришли, самые отбившиеся, никогда раньше не бывали. Ры-бы мне принесли! Знаете Мишку, от тифа-то которой помирал, – мы тогда его с Михал Павлы-чем отходили, когда и мой Костюшка болел? Принес корзинку камсы 8, на амвон 9 поставил и пальцем манит. А я возглашаю на ектеньи! 10 А он мне перебивает: «Отец дьякон, рыбы тебе принес!» Меня эта рыба укрепила, говорил с большим одушевлением! Прямо у меня талант проповеди открылся, себе не верю… При батюшке и не помышлял, а теперь жажду проповеди! Открывается мне вся мудрость. Я им прямо: «Свет во тьме светит, и тьма его не объя!» А они вздыхают. «Вот, – говорю, – некоторый человек, яко евангельский рыбарь 11, принес мне рыбки. Я, конечно, чуда не совершу, но… насыщайтесь, кто голоден! А душу чем насытим?» Выгреб себе три фунтика, и тут же, с амвона, по десятку раздал. И вышло полное насыщение! И уж три раза приносили, кто – что, и насыщались вдосталь. И духовное было насыщение. Прямо им говорю: «Братики, не угасайте! Будет Свет!» А они мне, тихо: «Ничего, бу-дет!» – «Нет у нас свечек, – говорю, – возжем сердца!» И возжгли! Пататраки, грек, принес фунт стеариновых! Вот вам и… «свет во тьме»! И справили Рождество.
Дьякон смазывает себя по носу – снизу вверх – и усмешливо щурит глаза. Нет, он не унывает. У него семеро, но он и ограбленную попадью принял с тремя ребятами, сбился дюжиной в двух каморках, чего-то варит.
– Принял на себя миссию! Пастыря нет – подпасок. А за меня цепляются. Молю Господа и веду. Послали петицию в Ялту, требуем назад пастыря. Все рыбаки и садовники, передовые-то наши, самые социалисты, подмахнули! Тре-буем! Пришел матрос Кубышка с поганого гнезда ихнего, говорит мне: «Ты, дьякон, гляди… как бы в ад тебе не попасть! Наши зудятся, народ ты мутишь на саботаж… рыбаки рыбы нам не дают!» А меня осенило, и показываю в Евангелии, читай: «Блаженни ести, егда… радуйтеся и веселитесь!..» 12 – «Довеселишься!» – говорит. Ну, довеселюсь. Вызвали к Кребсу ихнему. Мальчишка пустоглазый, а кро-ви выпустил!.. Наган-то больше его. Он – Кребс, а я – православный дьякон. Иду, как апостол Павел 13, без подготовки, памятуя: осенит на суде Господь! Вонзился в меня тот Кребс, плюнул себе на крагу 14 от сердечного озлобления, и: «Арестовать! А-а, народ у меня мутить?!» Ну, что тут пристав 15 покойный, Артемий Осипыч!.. А я ему горчишник, от Евангелия: «Не имаши власти, аще не дано тебе свыше!» 16 Так и перевернуло беса! И вдруг, как из-под земли, делегация от рыбаков, и Кубышка с ними: «Отдай нашего дьякона, нашим именем правишь!» Он им речь – они ему встречь: «Не перечь!» Отбили… А до вас я вот по какому делу…
Дьякон вынул из глубины халата зеленую бумажку.
– Язва одна восстала! Прикинулся пророком – и мутит. Вот, почитайте… новые христиане объявляются… – сказал он дрогнувшим голосом и смазал нос. – Как это называется?!
«Новый Вертоград…» 17 – читаю я на бумажке, машинкой писано.
– Черто-град!.. Прости, Господи!.. – кричит дьякон. – Такой соблазн! Не баптист, не евангелист, не штундист 18, а прямо… дух нечист!.. Все отрицает! И в такое-то время, когда все иноверцы ополчились?! Ни церкви, ни икон, ни… воспылания?!. Отними у народа храм – кабак остался! А он, толстопузый, свою веру объявил… мисти-цисти-ческую! В кукиш… прости, Господи! И на евангельской закваске! Первосвященником хочет быть, во славе! И… интелли-гент?!. А?!. Свет разума?!. Объявил свою веру – и мутит! Но я вызвал его на единоборство, как Давид Голиафа 19. Зане 20 Голиаф он и есть. Восьмипудовый 21. И вот теперь вышло у меня сомнение. Высших пастырей близко нет, предоставлен скудоумию своему и решил с вами поделиться тревогой!..
Дьякон вскочил, оглянул море, горы: снежную Куш-Каю, дымный и снежный Чатыр-Даг, всплеснул, как дитя, руками:
– Да ведь чую: воистину, Храм Божий! Хвалите Его, небеса и воды! Хвалите, великие рыбы и вси бездны, огонь и град, снег и туман… горы и все холмы… и все кедры, и всякий скот, и свиньи, и черви ползучие!.. 22 Но у нас-то с вами разбег мысли, а мужику надо, на-до!.. – стукнул он себе в грудь. – Я про реформацию 23 учил – все на уме построено! А что на уме построено – рассыплется! Согрей душу! Мужику на глаза икону надо, свечку надо, теплую душу надо… Знаю я мужика, из них вышел, и сам мужик. Тоскливо мне с господами сидеть подолгу, засыпаю. Храм Господень с колоколами надо!.. В сердце колокола играют… А не пустоту. С колоколами я мужика до последнего неба подыму! И я вызвал его на единоборство!
– Кого – его? Ах да… интеллигента-то?..
– Самого этого езуита 24, господина Воронова. Какая фамилия! Черный ворон, хоть он и рыжий, с проседью. И вот послушайте и разрешите сомнение. А вот как было…
Еще в самую революцию, как социалисты-то наши на машинах-то все пылили, а интеллигентки высуня язык бегали, уж так-то рады, что светопреставление началось… – ах, что бы я мог порассказать… а вы роман бы какой составили!.. – в самое это время и объявился у нас тот господин Воронов, и даже потомственный дворянин. Из Англеи! В нем всякой закваски есть, от всех поколений. Вы его видали! Вот. И я на его лавочке нарвался. Пудов восьми, бык быком. А как я на лавочке нарвался… Это после было, как я испытывать его ходил, его «Вертоград Сердца». Но скажу наперед, ибо потом сразу уж все трагической пойдет. Росту он к сажени 25, плечи – копна, брюхо на аршин 26 вылезло. Ходит в полосатом халате и в ермолке, с трубкой. Рычит, в глазищах туман и кровь. Открыл он с мадамой лавочку «Дружеское содействие». Принимать на комиссию. Всякого добра потащили, и он свои картины повесил для прославления. Денег у него было много, и давай по нужде скупать. Купил я у него, простите за глупость… машинку «примус», за сорок тысяч. Принес жене, а Катерина Александровна моя так вот ручки сложила: «Ах ты, дурак дьякон! Слезами своими, что ли, топить-то ее буду? Керосин-то ты мне достал?!» Хлопнул я себя в лоб: правда! Керосину уж другой год нет, и миллионы стоит! Не догадался. Жалко Катеньку было, как она с ребятами за дубовыми ку-тюками, как вот и вы, по горам ползала. Пошел назад. Не отдает денег! «А, – говорю, – вы мстите, что я дьякон и борюсь идеальным мечом?» – «Нет, – говорит, – я в лавке не проповедаю, и у меня правило на стене.
Грамотны?» Читаю объявление в разрисованном веночке из незабудок: «Вынесенная вещь назад не принимается». Хуже Мюр-Мерилиза! 27 А мне сорок тысяч – неделю жить. «Хорошо, – говорит, – возьмите мылом, два куска. Чистота тела первое условие свободы духа!» – «Дайте, – говорю, – один кусок и двадцать тысяч!» – «Нет. Кусок и… молоток хотите или – щипчики для сахарку?» А сахарку у нас и в помине нет! Взял его мыло, а оно в первую стирку как завертится, как зашипит, так все в вонючий газ и обратилось! Поплакали, постояли над пузыриками, и пузыри-то улетучились, вот вам по слову совести! А мыло-то, дознано потом было, он сам варил по волшебному рецепту мошенническому. Так мы и прозвали: «Воронье мыло духовное!» Но теперь я обращусь к самому важному и даже трагическому.
В самые первые недели революции было то. Вышел я раз возглашать на ектенье и вижу: стоит у правого крылоса 28, поджав руки на брюхе, самый он, мурластый 29, и злокозненно ухмыляется. А после службы подают мне зеленую бумажку, а на ней отпечатано: «Видимая церковь есть капище 30 идолов, а священники и дьякона – жрецы! Придите в Невидимую, ко Мне!» С большой буквы! А внизу от Иоанна: «Аз есмь истинная лоза виноградная, а Отец Мой – виноградарь» 31. Не обратили внимания: ну, штундист! Только, слышим, в народе стали говорить, что какая-то новая вера объявляется, а другие – что господин Воронов виноторговлю открывает и заманивает, а у его отца огромные виноградники закуплены, в компании с англичанами. Но все сие было только предтечею горших бед.
Снесся отец настоятель с преосвященным 32, и поехали мы к самому прокурору. Оскорбляют Церковь! А прокурор новый, присяжный поверенный 33, воров защищал недавно. Мелким бесом рассыпался, чуть под благословение не полез. «Ах, я так уважаю религиозные проявления! Свобода совести для меня высший идеал, в ореоле блеска! Но… с точки зрения философии и политики, не смею пальца поднять на инакомыслие. Он тоже мучается религиозной совестью, а в борьбе огненной идеи рождается светлая истина… Идите с ветвями мира и проповедуйте ваше Евангелие во все концы 34, слова не скажу. Бейтесь идеальным мечом! 35 И вы должны быть спокойны, так как у вас, кажется, что-то предсказано? „Созижду Церковь Мою… и врата адовы не одолеют во веки веков, аминь!“» 36 Переврал!
«И теперь мы отделили вашу Церковь от нашего государства – и до свидания! У меня горы дел, а я еще не завтракал!..»
Еще я тогда, выходя, сказал отцу Алексию: «Пустой граммофон, лопнет скоро!» Отец Алексий вздохнул: «Претерпим!» А тот, как служба, является со столиком в ограду, разложит листочки, свечку зажжет – и приманивает. Зычно орет: «Совлеките ветхия одежды, прилепитесь к чистоте!» И опять листочки. «Что такое брак в духе?» И написано там… прямо, блуд! Будто Церковь занимается сводничеством! Припутали Бога в блуд! «Будьте свободны, и пусть только любовь соединяет тела и души». И опять – от Иоанна: «Бог есть Любовь» 37.
Собрали мы приходской совет и постановили: претерпеть попущение, но в ограду не допускать. Поставили дрогаля Спиридона Высокого стеречь. Ну, он – ревнитель – и Воронова шугнул, и столик его опрокинул, и дрючком 38 гнал его до самого дома. Тот – в милицию. А я пришел объяснять: борьба у нас идеальная, сам прокурор сказал, а на церковный двор ни за что не пустим. Милицейский начальник почесал нос и отмахнулся: «Хоть проглотите друг дружку, мне не до религии, уходите…»
А тот стал у себя на квартире творить соблазн. Объявил причащение вином бесплатно, все из одной бутылки причащаются, женщины стали к нему в сад бегать. Узнали мы про него. Оказывается, саратовский помещик, с полным высшим образованием, два миллиона уже прожег, три жены у него было, с каким-то немецким пастырем 39 снюхался, и его из Питера выгнали, по протекции… а то быть бы ему в каторжных работах за все святотатства, и кощунства, и уголовное кровосмешение. Долго жил в Англии, и будто там его посвятили в пророки. Называет себя знаменитым художником. А как революция наступила – и прикатил. И, действительно, привез картины симфонические… Как-с?.. Да, символические, странного вида. То на стенке громадное сердце висит, а из него кровь струями, с надписями: «Любовь плоти», «Любовь плоти» – по струйкам-то… а вверху полыхает золотом и написано: «Любовь духовная». То еще два скелета нарисовано и начертано на этом, понимаете, месте: «Ветхий человек»! А рядом – голые обнимаются, во всех прирожденных формах, даже до соблазна, и написано по грудям: «Новый Адам»! Потом чаша на полотне, в цветочках, и из нее льется пенное, и написано: «Причаститесь Духа». И еще – дверь написана золотая, с красной печатью, и поперек пущено: «Печать Тайны»! И огромная картина – море, по волнам все столбиками, и будто не волны, а свившиеся человеческие голые фигуры, зеленого цвета, словно духи тьмы, и написано: «Море страстей плотских», а над ними желтая рожа светится, как луна.
Стали девушки к нему ходить, «тайну» чтобы узнать. А он им проповедует: дадим слово жить в духовной любви! Ему женщина, которая с ним приехала, скандалы устраивала, а он ее бил жгутом и поленом. Раз ночью даже в сад в одной сорочке выгнал и орал в окошко: «Совлеки ветхого человека, тогда впущу!» Ну, хуже всякого штундиста. Поняли мы с отцом Алексием, что это нам испытание, и обличали по силе возможности. А он грязнейшими клеветами нас. Предложил батюшка ему предстать для словопрения о вере в четыре часа дня в церкви. Отклонил, гадина: «В капище ваше не пойду, а желаете под открытым небом, в моем саду?» В сад к нему не пошли, понятно… в блудилище-то его гнусное! Так все и тянулось. А тут он брешь-то нам и пробил! Тут-то и начинается самая трагедия… дабы воссиял Свет Разума!.. И не знаю, как мне и понимать резюме 40, что вышло. И вот метусь…
В оны 41 дни пришел к нам, во храм, старший учитель здешний – и добрый же человек какой, но глупый! Иван Иваныч, который регентствовал 42 у нас, и говорит внезапно и прикровенно: «Постиг я весь социализм теперь и отрицаю все, а главное – религию и Церковь! Это же все одна профанация и скелет сгнивший!..» А батюшка ему кротко: «И очень хорошо, одной паршивой овцой меньше в стаде». – «Ну, – говорит, – узнбете овцу!» И перекинулся к Воронову. Стал тоже листки раздавать. А дура-ак!.. Тихий дурак, шестеро детей. Но благоустроился. Приятели ему пообещали учебным комиссаром сделать, на весь уезд, и автомобиль сулили. Стал он прихожан соблазнять. «Вон, – говорят, – и учитель новую веру принял… чего-нибудь тут да есть, ему известно, хороший человек был!» Жена его плакала приходила: «Отговорите его, стал все про духовную любовь говорить и от меня отказывается, велит «ветхую плоть» какую-то совлечь… Я, конечно, уж не молодая, но еще не ветхая…»
А она – гречанка, простая бабочка. «А он, – говорит, – с молодыми девушками в садах спорит насчет духовной какой-то любви, без брака. Помогите по мере сил!» Что с дураком поделаешь! Но не в сем тревога.
Дьякон вынул еще бумажку. Сверху – в медальоне портрет: мурластый, с напухшими глазами, – тупое, бычье. И подписано: «Воронов, глава Духовного Вертограда». И от Иоанна: «Вы уже очищены… Пребудьте во Мне, и Я в вас» 43.
– Ну, не идол ли индейский, по роже-то?! – воскликнул с великой скорбью дьякон и щелкнул по портрету. – Всего его и веры. Не понимают, но смущаются. Вечерами на аристоне 44 куплеты играет в садике, и с ним девицы. Голодают все, а он лепешки печет, кур жарит, и бутылки не переводятся. С «бесами» в дружбе, они ему ордеры на вино дают. Последил я через забор – чистый султан-паша в гареме! В пестром халате с кисточкой, и поет сладеньким голоском: «Пашечка, сестра Машечка… возродимся духовно, сорвем пелену греха!» И они-то, дурехи, грызут кости курячьи, и воркуют: «Сорвемте, братец по духу, Ларион Валерьяныч… только винца дозвольте!» А он бутылку придерживает и томит: «А что есть грех?» – «Стыд, братец». – «Верно. Ева познала грех – стыд!» Возмутился я духом и возревновал. А он еще: «Будем причащаться духу!» И я крикнул через забор: «Так у тебя непотребный дом?! На это милиция существует!» И побежал в милицию. А начальник мне, дерзко: «Раз он такой магнит – его счастье!» Как-то во мне все спуталось, докладываю-то не по порядку…
Как пришли вторые большевики 45, он в окошко на шесте выставил: «Долой ветхую церковь», а внизу: «Всех причащаю Любви!» Стал домогаться, чтобы наш храм ему передали, бумагу подал. Совсем было подмахнул ему какой-то комиссар Шпиль, адвокатишка бывший, да наши дрогали подошли с дрючками и матроса привели: «Только подмахни, будет тебе не шпиль, а цельное полено!» Их не поймешь. Венчался у нас чекист Губил – помните, с кулак у него на шее дуля! – всем образам рублевые свечи ставил и велел полное освещение!
И вот уехали с Врангелем. А тот все пережил, такой гладкий. И домогается! Отца Алексия другой месяц в Ялте томят, чуть не расстреляли. Ну, я за него и принял бремя. Ничего не страшусь. Что страх человеческий! Душу не расстреляешь. И схватился с тем хулителем веры в последний бой!.. На Рождество проповедь сказал. Плакали. И Писание не так знаю, и в риторике слаб, и в гомилетике 46, но на волю Божию положился. Начну про хозяйство – а потом и сведется к Господу! Говорю: «Бывает засуха в полях, а там и урожая дождутся, такожде 47 и в душах наших! Пропоем тропарь Празднику!» И поем. И про Свет Разума говорил: «Слушай Христа, что Он велит. И не устрашайся! Христа принимай к себе! Какой Он был? Что есть Солнце Правды?» 48 Поговорил о Правде. Все вздыхают. «Можем мы без Христа?» – «Не можем!» – все, в один раз! Прихожу домой… Кто шапку картошки принес, кто яичко, кто муки стаканчик. Идешь по базару – говорят: «Спасибо, отец дьякон!» Работаю по садам с ними, за полфунта 49 хлеба, и все меня знают. И Свет Разума поддерживаю. Только теперь постигаю великое – Свет Разума! Все мудрецы посрамлены, по слову Писания 50. До чего доделали! У-мы!! И приняли кабалу и тьму. А которые не приняли – бежали в Египет от меча Иродова. А Свет-то Разума хранить надо? Хоть в помойке и непотребстве живем, а тем паче надо Его хранить. И только на малых сих надежда, поверьте слову! Мы с вами одиночки, из интеллигенции-то, а все – прохвосты, пересчитайте-ка наших-то! Волосы поднимутся. Об них страшную комедию писать надо, кровавыми слезами. Факты, фак-ты такие, и все запечатлены! Поцеловали печать. Думали – на пять минут только обманно предались, а потом в тинку и паутинку затянулись. И уже во вкус входят! И вот, Господь возложил бремя. Но вот какая история…
Этот самый Иван Иваныч и попал к тому в лапы. А тот бумагу себе у них выправил на проповедь. А те и рады: рас-ка-чивай! Выгоняй «опиум» из народа, Свет-то Разума! В скотов обратим, запрягем и поедем. С «опиумом»-то народ – без страха, а без него – сразу покорятся! Раз понятия Правды нет, тогда все примется, хлеба бы только не лишали! А если еще и селедку дают – чего! А Ворон-то и рад. Он и плут, и сумасшедший дурак, у него одно засело – под себя покорить… В нем, может, помещик-самодур отозвался, прадедушка какой-нибудь… Я, простите, Ломброзо 51 читал – и думаю, что… наследственность о-чень содействует революции! Говорите – Бакунин?52 Я вам пятерых здешних насчитаю. Вы Аршина-то прощупайте. Бездна падения! Родови-тый, и какие родственники в историю вошли! Так вот. Ворон-то для них – ору-дие!..
Накануне Крещения достал я иеромонаха 53 одного, привезли втайне из Симферополя, рыбаки сложились на подводу. С трудом и вина достали для совершения Таинства Святой Евхаристии. У Токмакова запечатано для комиссаров, в наздраве не дали доктора, из страха: такие-то трусы интеллигенты, предались. А надо все же чистого, вина-то. Да и неверы. А добрые доктора – в чеке сидят. Отслужили обедню. И к самому концу, как с крестным ходом на Иордань 54 идти, на море, смотрю – какой-то мальчишка листочки рассовывает. И мне в руку, на амвон сунул! Напечатано на машинке: «Я, учитель Иван Иваныч Малов, отвергаю Церковь и Крещение и принимаю новое, огнем и духом, сегодня, в двенадцать часов дня, на море, всенародно, со своей семьей». И тут я возмутился духом и возревновал! Говорю отцу иеромонаху: «Нарушим все каноны 55, предадим анафеме 56 сейчас же, извергнем из лона сами, дабы соблазн парализовать, в назидание пасомым, хоть и собора нет, и время неположенное!» Но иеромонах поколебался: надо увещевать! А какое там увещевать, раз сейчас тот его в свое непотребство совратит?! И как подвели-то для соблазна! Учитель, со всеми ребятишками, и как раз в самое торжество, когда Животворящий Крест будем всенародно погружать! А в народе смущение, все на меня глядят: что же я не ревную?! Скорбью одолеваем, возмутился! Кадила не удержу. А самолично анафемствовать не могу! Поглядел я на образ Чудотворца Николая. А он, без свечей и без лампады, строгий! И передалось словно от него: «Следуй, дьякон, Свету Разума!» И тут-то со мной и вышло… И до сего часу в смятении, не согрешил ли… А в сердце своем решил… А вот, слушайте…
Возглашаю верующим с амвона: «Братие, как и в прежние годы, шествуем крестным ходом на Иордань, и освятим воду, и… – тут я голосу припустил, – возревнуем о Господе, и будем вкупе 57, да знамение Кресте Господне на нас!» И пошли. Все. И только тронулись с «Царю Небесный», в преднесении хоругвей 58, – народу, откуда только взялось! Столько никогда не видал на Иордани. А это через листочки по городу, что учитель новую веру принимает – ихнюю! Так и собрал весь город. Чувствую, что вызван на единоборство! Но только все – под хоругвями. Идем на подвиг. Говорю-шепчу: «Господи, да не постыдимся!» Подбегает ко мне Мишка-рыбак и шепчет: «Решили ему крещение показать!»








