Kitobni o'qish: «Раздел имения»
I
…Когда я подъезжал к своей деревне, вечер был ясный и тихий, а воздух растворен благоуханием, точно весною. По мере приближения моего к моему наследию мне все становилось приятнее, и даже лошадки мои стали пободрее: видно, они, сердечные, почуяли близость стойла. Доброй рысцой бежали они по узенькой гладкой проселочной дороге; пристяжные извивались в кольца и мордами задевали наливавшиеся колосья ржи и ячменя. Тот год был отменно урожайный. Любо было смотреть на полосатую степь, засеянную хлебами: рожь сияла, как золото, а подымалась в рост человеческий; ячмени же еще зеленые, но такие тучные, что в иных местах полегли от тяжести колосьев, а между ними красные полосы гречихи, покрытые сверху серебряными цветочками. Овсы были, правда, в тот год немного плоховаты. «Ну, да не все же вдруг, – подумал я, – и за то, что есть, надобно благодарить бога: все мы зависим от его правосудной воли. Он нас награждает, он и лишает нас, а ропот – есть грех…» Вот он, деревянный домик, немного нагнувшийся на одну сторону от ветхости, – место моего рождения; вот роща за этим домиком – место моих детских забав; вот речка Утка. Утка! Утка! в душный летний день я, бывало, купался в водах твоих! по твоей гладкой поверхности спускал кораблики! А этот густой восьмидесятилетний вяз перед домом… Господи! у меня так и забилось сердце, так и закапали слезы. Кибитка остановилась у подъезда, и я перекрестился.
Если бы обладал я самым бойким и красноречивым пером, и тогда не мог бы описать того, что почувствовал, войдя в комнаты, особенно в спальню матушки, где оставалось все, как было при ней. В углу старинный большой киот, и в нем образа в почерневших от копоти старинных ризах с каменьями; и перед каждым образом свеча желтого воска; диван работы домашнего столяра нашего, обитый ситцем с изображением памятника Минину и Пожарскому; шкап со стеклами, в котором стояли никогда не употреблявшиеся парадные чашки; круглое зеркало с голубем наверху… Воспоминание охватило меня со всех сторон; но к приятности, ощущаемой мною, присоединилась грусть, потому что я в первый раз вполне постигнул невыгоду одиночества и то, что дом без хозяйки все равно, что тело без души. Пыль густым слоем покрывала мебель, а паутина висела около зеркала и киота.
В некотором волнении я вышел из дома прямо в рощу. Здесь каждое дерево, каждый куст были мне знакомы. Эта береза посажена дедушкой, этот клен – батюшкой, а этот куст – матушкой. Под этою сосною батюшка очень строго меня наказывал, за что матушка очень рассердилась на него; за этими кустами барбариса я прятался от своей няньки, которая оглашала всю рощу своими криками, зовя меня к маменьке учиться. «Отчего все прошедшее имеет такую необыкновенную приятность?» – подумал я.
Через два дня соседи мои узнали о моем приезде, а на третий день утром приехал ко мне врач нашего уездного города. Он был человек моих лет, из немцев, впрочем, только по имени и по фамилии, а по манерам и по всему нельзя было отличить его от нашего брата русского; рост имел средний, волосы темно-русые и карие глаза, которых зрачки бегали из стороны в сторону с неимоверною, можно сказать, быстротою, что всегда поражало меня в его физиономии.
О свойствах души его в то время я еще не знал ничего положительного; несмотря на то, мне казалось, что он человек кроткий и услужливый, почему я и принял его с изъявлением непритворного удовольствия. Обменявшись приветствиями, мы сели друг против друга.
– Что новенького, Христиан Францевич, в нашем уезде? – спросил я его.
Он вынул из кармана табакерку и предложил мне понюхать табаку.
– Новенького-с?.. Да. Старичка-то Коробова знавали вы али нет? Добрая был душа покойник! мы все по воскресеньям у него обедывали: я, исправник, судья и все наши. Бывало, тотчас после обедни и шлет за нами…
– Очень знал. Пользовался ихним вниманием. Ну, скажите, бога ради, что наследники-то склонились ли к полюбовному разделу?
– Пополам с грехом приступили к делу, и то за несколько дней до вашего приезда. Правда, сундуков пять, шесть поразрыли. Комедия, я вам скажу! Меня тоже втянули: один из наследников, человек безответный и благонравный такой, не хотел лично связываться с своею роденькою, говорит: возьми от меня доверенность; делать нечего, думаю, и не хотелось, а взял… Как вы поживаете? Надолго ли к нам?
– Хотелось бы и подольше собственными глазами обозреть все. Но что делать? ведь нельзя: человек служащий, занимаешь пост. Нештатные чиновники совсем другое, и ответственности нет; им ничего, разница большая! А позвольте узнать, многие ли наследники налицо?
– Пять налицо, а три поверенных, в том числе и я. Дом-то небольшой, они там как пиявки в банке; впрочем, общий обеденный стол довольно хороший и вино петербургское. Покойник оставил богатейший погреб. Есть шампанское – рублей по 15 бутылка в Петербурге стоит, такого совсем розового цвета. Очень приятное вино.
– Знаете, Христиан Францевич, вино по комплекции: иное совсем пить не можешь, а другого сам желудок требует.
– Конечно… Наследники-то ни за что не приступили бы к полюбовному разделу, если бы не гражданская палата. Двухгодичный, положенный законами срок истекает: заплатить восемьдесят тысяч штрафа, так и в затылке зачешется; они же все такие, между нами будь сказано, скряги. Ихние дамы все лоскутки так и режут на мелкие части, настоящую лапшу делают. Шаль или английский платок попадется под руки – так и шаль, и платок пополам. Если бы не дамское дело, иной раз лопнул бы со смеха. Мы с Матвеем Ивановичем исподтишка над ними порядочно подтруниваем. Вы, может, изволите быть знакомы с Матвеем Ивановичем Лакаевым?
– В Петербурге я имел удовольствие встречаться с ним в одном доме.
– Он человек очень солидный и рассказывает, что часто награды по службе получает. Петр Петрович – самый меньший из наследников, который всегда живет в Петербурге, свистун, должно быть, какой-нибудь, – просил его приехать вместо себя на раздел и дал ему такую доверенность, что он по ней все может. Тонкий человек Матвей Иванович, хорошо свои дела обрабатывает.
– А Илья Петрович тоже поверенного прислали?
– Он сам и с супругой уже гораздо более двух месяцев здесь, и Марья Дмитриевна, вдова Гаврилы Петровича, Михаила Петрович с супругой, Николай Петрович, Федор Петрович…
– Так Илья Петрович здесь? Более мой, скажите! Мы ребятишками вместе с ним в лапту игрывали! Да и как играл он! Во всех гимнастических упражнениях он был у нас первый! Супруги его не имею удовольствия знать, братцев также не знаю, а его!… на одной лавке сидели, Христиан Францевич! да ведь какой забавник был; зато и доставалось ему, бывало. Он, кажется, годками четырьмя постарше меня… Давно не видал его… Что, он все такой же толстый?
– В корпусе толстоват, а лицо средственное, по препорции.
– Илья Петрович! Скажите! Любопытно взглянуть на него.
– Что ж? поедемте сегодня в Плющиху обедать. Несмотря на то, что мне необыкновенно хотелось увидеть Илью Петровича, я задумался при этом предложении. «Обедать!» Строго соблюдая все приличия в продолжение всей моей жизни и будучи уверен, что от несоблюдения их и от необдуманности происходят по большей части наши различные неприятности и несчастия, после минуты молчания я отвечал:
– Не полагаю, чтобы приличие дозволяло ехать в первый раз обедать, не сделав сначала утреннего визита и не познакомившись предварительно с другими господами наследниками.
– Полноте, что за церемонии в деревне. Мы живем запросто, а вы привыкли к столичному этикету.
Замечание это показалось мне небезосновательным. Подумав немного, я убедился, что в деревне точно не может и не должно существовать такого строгого этикета, как в столице или губернском городе.