Мне показалось важным включить несколько ранних стихотворений 1977–1979 гг., потому что, при всей незрелости голоса, этот голос был вполне свободен от определяющий влияний Мандельштама и Ольги Седаковой, с поэзией которых я познакомилась в 1980 г., и Бродского, которого я прочитала в конце 1980-х. Может быть, потом я всю жизнь «пробивалась» обратно к тому голосу сквозь мощные чужие – хотя и родные – голоса; не знаю, насколько мне это удалось. Судить об этом – читателю.
Стихотворения расположены не по тематическому, а по хронологическому принципу, но там, где более поздние стихи включены в более ранние разделы, это не случайность
1977
Октябрем испытают: сойду ли с ума,
Если непоправимо и щедро
Догорает торжественная хохлома —
Желтым лесом по черному ветру.
В тишине умирания, в октябре,
Горек воздух, дожди непролазны…
Счастье жить на Земле ощущаю острей —
Так, как смертник в часы перед казнью.
А когда слишком стянет мне душу тоска
По невысказанным, уходящим, —
Ляжет снег милосердным ударом клинка —
Отпускающим, благоволящим…
1977
В Москве выбрасывают ёлки
В десятых числах января…
Печальные, как недомолвки,
Когда о боли говорят.
О старые актрисы чуда!
Им плоть разъел блестящий грим.
Их нынче выгнали оттуда,
Где прежде поклонялись им.
И хорошо, коли сожгут:
Вообразишь, по крайней мере,
Что это Жанны роль дают
В давно задуманной премьере!1
1978
Что ж, сердце! Хлеб твой сжат. Как полю, отдых нужен
Тебе. На год забудь страдания страду.
Стерня последних слов, не отвративших стужу,
Щетинится сквозь снег, которым я бреду.
И все завьюжит снег, чтоб грозно лемехами
Не рассекла любовь беспамятства покой.
Весной ты зарастешь ромашкой и стихами.
Их друг сорвет, еще не обретенный мной.
1978
Легко и страшно ощутить
Непоправимую свободу,
Дождю неделю посвятить,
Благословляя непогоду.
Пусть будет дождь проводником
В смятеньи мыслей, слов и улиц…
Мой город лег черновиком,
И рифмы площадей коснулись.
«Дворники» расплющивают капли.
Правый скребет по стеклу, левый – по сердцу.
Безумие затопило город.
Воздуха больше нет, и исчезло эхо.
И поникли
бледные рифмы
с горьковатым и терпким
запахом мокрой травы.
И на липком и сером
расплылись красные огни – их все больше.
Безнадежна тревога.
Безнадежна любовь.
Безнадежен разум.
Только безумие несется по городу, широко раскрыв
зеленые глаза.
Предадимся же пессимизму!
Его ироничный вкус весьма приятен
и подходит голым ветвям – поставим их в
одну вазу.
Будем смотреть, как все теряет форму,
и в нахлынувшем мраке
тебя достигнет мое слово: «Ободрись,
правда, ничто не блестит, когда нет солнца,
но радуга
может быть только в дождь».
1978
Нарисуйте стройку
в той части города, где живу я.
Это не центр и не окраина,
самый забытый район;
однако здесь строят.
На первом плане
нарисуйте кустик травы, которую все знают,
но никто не знает ее по имени.
Она похожа на розу ветров
и на седую старую деву. Когда-то
мне называли ее странное, грубое имя,
но я не слишком этому верю.
Нарисуйте
ее отражение в куске
разбитого стекла, прислоненного к вагончику.
Пусть это будет гравюра, но передайте,
что низ вагончика – темно-красный, а верх —
грязно-желтый.
Нарисуйте все это так,
чтобы я поняла, почему от строек
так веет
запустением.
1979
Я – за́мок каменный. Как патина, закат
Лежит на мраморных потрескавшихся стенах
И оплетает дикий красный виноград
Решетки древних букв из чугунов отменных.
Я – город каменный, где горожане спят,
А чужаки шумят, и пьют в пустых тавернах,
И топчут улицы… Не кровь, но листопад
Течет, шурша, в моих отяжелевших венах.
Я – остров каменный. Густ воздух надо мной,
Мой берег выщерблен трудами океана,
И дышит горный кряж отравами тумана.
Я – каменный овал планеты неживой,
И мой кровавый блеск для суеверных мнений
Пророчит голод, мор и время потрясений.
1979
Пьяна и сухим и крепленым,
Я буду всю ночь танцевать,
Шутить над мальчишкой влюбленным
И шпилькою письма вскрывать,
Я буду являться незваной,
По мелочи всем ворожа,
Лить воду, соль сыпать на раны
И есть – по привычке – с ножа.
С волос поседевших на плечи
Цветастый платок уронив,
Пасьянс разложу я под вечер,
И будет мой вечер ленив…
Соседка, мой хлам разбирая,
Находку согреет рукой:
На яблоке – надпись витая:
«kaὶ ἔσεσθε ὥσπερ Θεoί»2.
1980
На траве зеленой, влажной, длинной
Воду льют в долбленый малахит.
Перейти осталось круг старинный,
Но озноб колени леденит.
Под улыбкой губы задрожали
Лепестками розы на ветру:
«Что стоишь? Не мы тебя позвали
И с тебя сорвали кожуру.
Опусти же взгляд неослепленный,
Тяжкой чашей по земле ударь».
Скачет вдаль на жеребце зеленом
С шумной свитой юный государь.
1980
Вдруг замерли дожди, как вздыбленные кони,
И ветер вдаль прошел – дорожный плащ в пыли…
Деревья, изумясь, из трепетных ладоней
Роняют хрупкий груз листвы на грудь земли.
И лист разбившийся исходит ароматом
Тревожным и сухим, как плотный темный шелк.
От вопрошающих укрыт поступка толк,
И роскошь нищеты неведома богатым.
1980
Эти старые зимние дачи.
С черных бревен стекает вода,
Доски накрест на окнах незрячих
И комком на земле – провода;
В доме – погреба запах зеленый,
Стулья, мыши, от пыли темно…
Этот мир из складного картона,
Эту ширму я спрятала, – но, —
Там, смирив распадения силу,
Бродят (как их сюда занесло?)
Громче – скрипка: светло и уныло.
Тише – флейта. Та – только светло.
1980
Кого ты будишь, воздух влажный?
Я сплю, и цепи не звенят.
Мне снится город двухэтажный,
Цветущий персиковый сад…
И круглый пруд, и шум пирушки,
Вина не хватит – есть вода…
Как любопытство равнодушно
На час заехавшей сюда!
Здесь речи пенятся, как реки,
А стороны обратной нет…
Мне сквозь неподнятые веки
Глаза тревожит жаркий свет.
1980
Что холодно, что дождь на желтом камне
Ознобом округлился и застыл,
Что звонкий камень мастера руками
В тысячелетний сложен монастырь;
Что белый сыр едят, нарезав крупно,
Горячие лепешки не соля,
Что даже осязанию доступно,
Как круто здесь замешена земля,
Что все-таки на дне – осадком – больно, —
Не тяжело; страшней, что нет тепла.
Как голуби, на старой колокольне
Ночуют и молчат колокола.
1980
Во мне уютно голосам чужим
Аукаться, затеивая жмурки,
И прятаться по комнатам пустым,
Да ноготком писать по штукатурке:
«Я здесь была…» Ни подписей, ни дат…
Лишь иногда портрет карикатурный.
Огрызок яблока, египетский смарагд
И – все на ногу левую – котурны.
До срока пряжа у сестер прочна.
Скрипит станок, переплетая нити.
Как терпеливо ткет плащи жена!
Муж далеко, и некому носить их,
Вот мне и дали; с радостью взяла:
Теперь зима длиннее с каждым годом.
Давно покрыты пылью зеркала,
И пестрый кот скучает перед входом.
1980
До пятого акта закончилась пьеса,
И веет недобрым от ближнего леса,
И рыжая кошка свернулась клубком,
На листьях лежит и не просится в дом.
Так я, наконец, получила свободу;
А в праздники пью не цикуту, не воду —
На случай такой разверну полотно,
Приправы в горячее брошу вино.
И тмином – на горечь, и тленом – на горе;
Пути твои в узел завяжутся вскоре;
Душистой корой да перстью земной,
Сушеной, толченой гадючьей спиной.
И ты не узнаешь, что будет со мной.
1980
Довольно надежды, довольно и нежности лживой,
Глаза отводить и небьющимся сердцем лукавить.
Довольно ли силы не знать, что умершие живы,
На черном пороге горшочек с похлебкой не ставить?
Довольно ли зримо: чертеж мирозданья печален?
Довольно ли горько? Устройство его справедливо.
Довольно ли влажной соломы? С рогами завален
Бессолнечный день в ноябре затяжном и дождливом.
Довольно ли вам? Музыкальную властную фразу,
Как светлую лестницу, тьме посвятив без опоры,
Оставил открытой немецкий расчетливый разум,
Но руки пусты, и чужие доспехи не впору.
1980
Не поздно ли призрачный город покинуть,
Поклясться, что праздничный падает снег,
Порыв полонеза, плеснувшего в спину,
Принять за намек и устроить побег.
На призрачный праздник не пустят без зова,
Такая метель, что не сыщешь пути…
Ремнем позади экипажа чужого
Не выйдет ли санки тайком прикрутить?
О разуме нищем, о крови незвонкой
Забыть незаметно за быстрой ездой,
В строфе предпоследней объехать сторонкой
Тот город, что к вечеру пахнет едой.
И весело ехать, и думать не надо
О том, как входить, говорить и глядеть…
«На коже не тают следы снегопада,» —
Понять и, помедлив, лицом побелеть.
1980
И дивный слушатель стоит в дверях.
О. Седакова
Ну что ж, я не спорю, все будет, как хочешь.
Оставим беседы, ведущие к ночи,
Раздвинем золу и камин разожжем
И сядем за низким шершавым столом.
И кофе горячий и горький, как стыд,
Из чашечек разных не будет отпит.
Но шторы опустим: не надо смотреть,
Как синие стекла начнут розоветь
И, нашим молчаньем довольный вполне,
Неназванный гость усмехнется в окне.
1980
Я даже представить себе не могу:
Вот праздник изнанки, подкладки, манишки,
Горшков, черепков и кастрюльки без крышки,
И в белом фарфоровом тонком кругу
Тур вальса с фигурами.
Город – в снегу.
Надменны поклоны, свободен полет.
В цвет жемчуга платье, но фрак не в порядке,
А руки в перчатках, но жжет сквозь перчатки.
А город в снегу, и по крышам метет,
И каждая дверь в подземелье ведет.
Поклон, реверанс, приглашенье к столу…
А город в снегу и во мраке бесшумен,
Как вспышка манжет на испанском костюме.
За каждой стеной, уходящей во мглу, —
Задушенный вскрик и пятно на полу,
Звук шага кошачьего, корни камней…
Но праздник положено кончить в короне,
Чтоб царская кровь обагрила ладони
И жертвенник.
Город – в снегу и во сне.
И это не может представиться мне.
1980
– Люблю бриллианты и бархат двора,
Зов рога протяжный и звонкий,
Но кружится чернь веселей у костра
И тянет винцо из бочонка.
– Услышу не мессы напев роковой,
Не звяканье шпаг о ступени,
А ругань и дудки придушенный вой,
Да хриплое пьяное пенье.
– Кто с песьим хвостом, кто с паучьим крестом,
Кто вовсе на шее гусиной;
В три пальца свистит и идет колесом
Орава дружков Либитины!
– Но что это? Иль не хватило вина?
Меня опоили туманом?
Да будь я хоть чистой водою пьяна,
Не спутаю князя с мужланом!
– Да, в этакий праздник все Замки пусты,
Какие тут маски толпятся?
О радость – напрыгаться до дурноты
И рожей прикрыться дурацкой!
1980
Так-то полынью и воском пролитым пропахли страницы.
Так-то молитвенник весь переложен целебной травою.
Светом ли, словом ли светлым поранишься – да не родится
Ни дочерей мужебежных, ни милого сына-героя.
Так-то и ливень, шумящий сквозь яблоки красные, виден.
Так-то и спелое сердце сорвется на землю со стуком.
Да не вонзится в затылок стрела, да из горла не выйдет,
Да не оплачем пустых веретен с переломленным луком.
Так-то не тесно в пробитой груди лебединой упряжке,
Так-то под самой душой шевелится стрекало и жжется.
Да не учуют собаки рога, и колени, и ляжки, —
Хвоей, цветком, виноградом упавшая кровь да очнется.
1981
А солнце садится за крыши, – и тело
Пока еще легкое, словно во сне;
Отмыла усталость его и отпела,
Из кожи пустой истекая вовне.
Но про́клятый труд нелюбим и бесплоден,
Так что же тогда, в торжество облачась,
Так празднует дух во внезапной свободе,
И тело летит, и не может упасть?..
1981
И сердце утихло, и яду не просит.
И что же, что света мой взгляд не выносит —
Кому ж, как не мне, и глядеть на свечу!
И жребий не брошен, а я промолчу.
За доски, за раму, за пыль золотую,
За скрипку, за крепкую кость черепную
Отступите вы, не коснувшись друг друга.
И я ускользну из заклятого круга.
Как сладко мне воздух глотать в феврале.
И вечер на небе, и день на земле.
1981
Ни плоти мраморной, прекрасной и безликой,
Ни мысли, опытной в премудрости великой,
Ни ветхой совести, ни славы первородной,
Ни кровной гордости, ни кротости природной,
Ни даже имени. Пусть будет разом счищен
Груз мертвых раковин, отяготивших днище,
И сферу вызвездит, и картой путеводной
Двойные отблески качнутся в глуби водной,
И гимн на языке, перетерпевшем тьму,
Прорежет плеск волны о низкую корму.
1981
… А иногда случается, что я
О комнате грущу четырехгранной:
Как – воздухом в утробе труб органных —
В ней свет гудит, а за стеной стеклянной
Небыстрый мелкий падает снежок.
Лежит в корзинке разноцветный шелк,
И в полотне оставлена иголка:
Что́ ей к стежку прилаживать стежок,
Зеленый шелк не спутав с алым шелком?
Что видно сквозь отверстие в иголке,
Не мне судить; зато к чугунной полке
Прикован том, и надпись есть на нем:
«Упорствуя в алхимии бесовской,
Сей автор был сожжен святым огнем».
В пробирке с пробкой камень философский,
Но сквозь стекло к бумаге рвется пламя,
И хочет слово лечь между губами.
А на востоке поднятая медь
Уже звучит и рассыпает блики,
И можно молча слушать и смотреть,
И любит день сопутствовать музы́ке.
Что́ за судьба припала к фонарю —
Теперь она внутри, а я снаружи
И, погадав себе по словарю,
Учу наречья: «внове», «въяве», «вчуже».
1981
Знаю: ни края одежды, ни рук, ни ко лбу, ни губами, —
Слишком мне страшно опущенных глаз узнаванье и сходство.
Не отрываясь – не вскрикнуть! – глядит изумленная память.
Ногти в ладонь – не вздохнуть! – и с дыханием стон не прорвется.
К выходу дальше, к стене, пусть меня заслоняют другие;
То наплывает, то взносится пенье, то светлые клики…
Тьма застилает лицо, а руки творят литургию
И возложеньем врачуют слепых, бессловесных, безликих…
И от порога взгляну в закопченный осколок сонета:
Все же последний из прежних даров – уходить улыбаясь.
Сердце свечой двуязыкой дрожит от приятого света,
Но приближается мощная поступь: цветов не касаясь.
1981
И пепел сыплется с горячих крыльев птиц,
И падает закат длинноволосой фугой —
Бегущий мертв уже: блажен простертый ниц,
Закрыв глаза в младенческом испуге.
Ладони вытянув и на лицо упав,
Засохшим ртом смолоть молитвенные зерна:
«О, научи меня долготерпенью трав,
Молчанью стебля и упорству корня».
И жало легкое, раздумав уколоть,
Припомнит: сушь стоит и мед еще не собран…
Слабее колокол колотится о плоть,
И медленней колеблемые ребра,
И ты, о светлый мой, – запретнейшая часть
Лукавословию и несмиренью взгляда, —
Не прикасаясь, встал у правого плеча
Привлечь к труду балованное чадо.
1981
А если в ближней тьме нет никого за нами,
А если нам стоять вторыми по Адаме —
Цепи вернувшихся начало и конец,
И ветошь легкая – все одеянье плоти,
Как будто в зеркалах, поставленных напротив,
Ряд блудных сыновей прижал к себе отец.
И на подсвечнике густеет воск пролитый,
На два ключа закрыт перебелённый свиток,
И маски по местам развешивает чтец.
1981
Возлюбленный, прости, но есть и мне свобода —
Ведь есть клочок земли, где воля мне дана
И времени глоток – кратчайший выдох года,
Один виток веретена.
Но кто же звал меня, кто говорил негромко:
«О девочка моя, не плачь и все пройдет»?
Ничто не убыло, и для того ребенка —
Смотри – шиповник мой цветет.
Звезд молоко течет в небесную корзинку —
На Полифемов сыр, и лестница скрипит…
И осень серп несет, как нимба половинку,
И вяжет тонкие снопы.
1981
Мне кажется, что я их поняла —
Тех женщин в белом кружеве и в белых
Летящих шалях из тяжелой шерсти,
В старинных украшеньях, с волосами,
Уложенными гладко, с именами
Певучими – Наташа, Анна, Марта,
С полузакрытой тайною ресниц…
Их тайна – дом, расстеленная скатерть,
Глаза детей – живых и нерожденных,
Внимательная роза очага,
И круг висячей лампы, точно нимб,
Над ними светит…
Теперь, душа, благодари, пойдем,
Бездомная, пойдем, еще бездомней
Ты сделаешься… Будет, наконец,
Ютиться нам за строчкой стихотворной —
Ведь не укрыться за одной стеной
От непогоды… Видишь – вечереет
И ветер выдувает из угла.
И так уже ты близко подошла,
Остановись, прильни лицом к ограде,
Проси себе теперь смиренной клади —
Глоток воды и воздуха глоток:
Так согревает каждый лепесток
Огонь произрастанья и дыханья.
И легкое вино воспоминанья.
1981
О. Л.
Вот и август понятен по крупным последним цветам;
Я уже не сумею его называть каждый раз по-другому.
Снова птицам тянуться по темному небу, а нам —
Месяц благодарения и возвращения к дому.
Это длится, голубка, сужденное нам торжество —
Провожаний, и сборов, и встреч, неурядиц дорожных обряды —
И на птичьи стежки, ощутив за плечами родство,
Все смотреть и смотреть с ненасытной, невнятной досадой.
Ну, а там поплывет горько пахнущий лиственный дым —
Умащается город желаннейшим мне из его благовоний…
И, себе удивляясь безмерно, не мы ли летим —
Замирая, смеясь, неумело расставив ладони…
1981
Пусть все это так. Но прозрачную руку
Кладут на лицо, обращенное к звуку,
На лоб, на глаза – опустевшее зренье,
И внешнее сходство теряет значенье,
И связная речь различима с трудом.
А то, что свечой отдаленной казалось,
А то, что во мраке слоистом качалось,
Что смутным пятном на ветру расплывалось,
Вдруг стало огромным и темным, как дом.
И там, в темноте, суета затевалась,
По времени там беготня поднималась,
И хлопало что-то, звенело, смеялось,
И столько мгновений до света осталось —
Войти и на каменной лестнице гладкой
Застывшей рукой в безупречной перчатке
Расправить последние бальные складки…
Теперь тебя примут, все будет в порядке.
И все же помедли, молчи и припомни,
И, может быть, встреча в какой-то из комнат
Уже суждена, и тебя уже ждут
И лестницей длинной навстречу идут.
1981
Bepul matn qismi tugad.