Kitobni o'qish: «Не герой»
Часть I
I
Бакланов спускался по чугунной лестнице с третьего этажа, где помещалась его квартира. Он был как всегда: недурно, но нельзя сказать, чтобы хорошо настроен, красив, одет не то чтобы изящно, а скорее симпатично. Все на нем сидело вольно и даже чуть-чуть мешковато и уж во всяком случае не по моде: пальто длинное, хотя франты Невского давно уже щеголяли в коротких, брюки широкие и полосатые, а между тем последним словом были – в клетку и узкие, шляпа мягкая, светлая, что ни в каком случае не подходило к темно-серому пальто; но все это шло к его красивому лицу с круглой русой бородкой, с румяными щеками, с серыми добрейшими глазами, которые дружелюбно смотрели на весь мир и ежеминутно говорили: «Ничего, ничего; конечно, не все на свете прекрасно; есть много несовершенств, несправедливостей, обид; но тем не менее – ничего, – мне все-таки недурно живется, и я люблю божий свет!» Когда он дошел до последней ступеньки, почтенный седобородый швейцар, несмотря на свой большой рост и свою тяжеловесность, засуетился, быстро выдвинул ящик ясеневого столика, вынул оттуда пакетец и подал Бакланову.
– Это вам-с, Николай Алексеич! Сию минуту принесли, не успел представить.
Бакланов взял пакет, красиво поднял веки и брови, как бы спрашивая: "Мне? От кого бы?" – и начал не спеша распечатывать пакет, в то же время продолжая свой путь уже по панели Фурштадтской улицы. Решительно не мог он себе представить, от кого и по какому поводу могла бы прийти ему телеграмма. Человек он неделовой, в провинции у него никого нет, кроме старой больной тетки, живущей где-то под Серпуховом в свой усадьбице, такой же полуразрушенной, как она сама. Кое с кем в Москве он ведет переписку, с одним профессором, с двумя журналистами, с редактором одного толстого журнала, но ни с кем из них у него не было такого дела, чтобы могла понадобиться телеграмма. Но кто бы это?
– Ах, вот кто! – промолвил он вслух, развернув телеграмму и прочитав прежде всего подпись. Там значилось: Рачеев. А телеграмма кратко извещала о прибытии завтра в одиннадцать часов на Николаевский вокзал.
"Рачеев, Рачеев! Старая дружба, сердечная дружба, школьная…" – думал Бакланов, продолжая свой путь уже по Литейному, по направлению к Невскому. Он и сам не замечал, что шаги его сделались чаще и тверже и весь он был в волнении. Рачеева он не видал уже лет семь и за все это время почти никогда не думал о нем. В последний раз он приезжал сюда из Москвы и побыл всего две недели. Он был мрачен и на все сердит. Помнил Бакланов горячую сцену в ресторане Палкина, когда они и с ними еще Ползиков истребляли напитки в отдельном кабинете. Все были разгорячены, а Рачеев больше всех, потому что он пил не для удовольствия, а с единственным желанием напиться и, как он говорил, "видеть мир перевернутым вверх ногами". Рачеев тогда страдал обычной болезнью русских порядочных людей – неведением, куда приложить свои силы таким образом, чтобы они не пропали даром. Бакланов и Ползиков вели разговор о каком-то начинающем авторе, причем Бакланов утверждал, что это несомненный талант, а Ползиков с свойственной ему мефистофельской ядовитостью говорил, что все бездарности были в свое время начинающими талантами. Вдруг Рачеев хлопнул по столу кулаком с такой силой, что бутылка подпрыгнула и повалилась набок, а красное вино из нее вылилось на светлую жилетку Ползикова.
– Черт вас побери с вашими талантами, бездарностями, со всей вашей литературой, со всеми вашими благородными бумажными идеями! Не то, не то, не то! Все это никуда не годится! – крикнул он взволнованным дрожащим голосом и с каким-то отчаяньем запустил пальцы в свои густые темные волосы.
– Оно, положим, все это гроша медного не стоит, но зачем же стулья ломать?! – пожимая плечами, заметил Ползиков, быстро отодвинул свой стул от стола и принялся с большим рвением вытирать салфеткой жилет. – Вот, жилетку мне испортил!..
– Да, это правда! – продолжал Рачеев тоном раздражения, горечи и насмешки. – Жилетки жаль, жилетка не виновата… Жилетка… Она, пожалуй, честнее всех нас вместе взятых!.. Она бессмысленна и бездушна, а у нас есть ум, способности, силы, стремления… И все это мы пропиваем, проедаем да проговариваем в дружеских беседах – ни к чему и не для кого!.. Нет, больше этого не будет! – он опять, еще с большей силой, ударил кулаком по столу. – Я или возьму быка за рога, или – пулю в лоб!
Он встряхнулся, встал и протянул руку собеседникам. Казалось, он совсем протрезвился, ноги его стояли твердо, глаза смотрели просто и здраво.
– Завтра уезжаю, прощайте! – сказал он по-дружески. – Ну вас, с вашим Петербургом…
– Куда? – спросил Бакланов.
– К себе в усадьбу. Там засяду в одиночестве, подопру голову руками и буду решать гамлетовский вопрос. А дальше что-нибудь обо мне услышите…
На другой день друзья проводили поезд, с которым уехал Рачеев. Около года Бакланов ничего не слышал о приятеле, но затем до него дошли слухи, что Рачеев почти безвыездно живет в своей усадьбе, недалеко от Москвы и по соседству с усадьбой тетки Бакланова. Слухи двоились, московские корреспонденты из школьных товарищей изображали Рачеева чуть ли не героем, посвятившим все свои силы хорошему делу, которое и они – корреспонденты – любили, но сил ему не посвящали; тетка писала (тогда она еще владела правой рукой), что Рачеев просто помешанный. Бакланов, разумеется, тетке не верил, а на отзывы корреспондентов своих смотрел как на одно из тех душу возвышающих преувеличений, которые так легко делаются добродушными людьми, потому что это ничего не стоит. Сам же Рачеев ничего не писал ему, и все это вместе взятое помогло Бакланову позабыть о приятеле. За это время он успел жениться, прочно устроиться на литературном поприще и стать уже близко к званию любимого писателя, званию, которое капризной публикой дается не так-то легко.
И вдруг телеграмма от Рачеева! Разом выплыли наружу все хорошие, даже иногда трогательные, чувства, какие он давно питал к школьному приятелю. Славный малый! Сердечный, весьма не глупый, искренний, свободно увлекающийся. Нет у него никакого особенного дарования, но разве это уже не дарование – быть хорошим человеком, который привлекает к себе общую симпатию? А главное – не привезет ли он в своей особе что-нибудь новенькое, какой-нибудь характерный тип современности, пригодный для освежения его наблюдений? Это очень важно.
Бакланов дошел до Невского и повернул по направлению к Адмиралтейству. "Куда же мне направиться?" – подумал он. Он вышел погулять перед завтраком, что делал каждый день. Погода стояла чудная. Был конец сентября, жара спала уже давно, а слякоть еще не пришла. Невский был залит солнцем, красив и оживлен. Бакланов любил пройтись два конца среди этого шума и возни, ему нравилось, когда его толкали в бок; чтоб перейти улицу, он выбирал места, где погуще толкотня экипажей. Это волновало его. Но на этот раз ему хотелось чего-то другого – какого-нибудь развлечения, чего-нибудь более сильного, интересного разговора, выдающейся встречи. "А, да вот что: заеду к Евгении Константиновне! Кстати, сообщу ей о завтрашнем событии. Рачеев, конечно, будет ей представлен, и она на него набросится, как на интересного героя. Она всюду ищет чего-нибудь новенького, что бы не походило на то, что есть в действительности. Вот он как раз и сослужит ей эту службу…"
Он взял извозчика и поехал на Николаевскую улицу. Уже ему виден был четырехэтажный дом, выкрашенный в серую краску, и он невольно устремил взор на большие окна бельэтажа, который занимала Высоцкая. Но еще не доехав до подъезда, он увидел карету, запряженную парой вороных, и узнал их. Карета выкатилась из ворот и сдержанно приближалась к подъезду. "Гм… Она уезжает. Пожалуй, не стоит заходить!" – подумал он, но так как извозчик уже остановил лошадь, то пришлось сойти, а тут уже было делом привычки – войти в подъезд и подняться в бельэтаж.
Но Бакланову не пришлось звонить. Дверь растворилась, и навстречу ему показалась стройная женщина среднего роста, в длинной модной кофточке серого цвета, зашитой стеклярусом; украшавший ее светлые золотистые волосы миниатюрный ток, тоже серый с крошечной зеленой птичкой, удивительно гармонировал с ее приветливым веселым подвижным лицом, скорее худощавым, чем полным, с ясными, как-то необыкновенно прямо смотревшими глазами.
– Николай Алексеич? – промолвила она певучим голосом, которому как будто недоставало мягкости. Глаза ее раскрылись шире, на губах, розовых, полных, появилась улыбка приветливая, но в то же время лукавая, словно заключавшая в себе какую-то скрытую мысль. От этой улыбки изменялось и выражение ее глаз, которые смотрели теперь уже не так просто и не так прямо. – Я вам рада, пойдемте! – и она сделала движение к раскрытой еще двери. – Я хотела съездить в Гостиный, но это не к спеху!..
– Нет, нет, пожалуйста! Я знал, что вы уезжаете, и поднялся так, почти машинально! – возразил он, пожимая ее маленькую ручку с еще не совсем натянутой перчаткой. – Пойдемте вниз… У меня нет ничего, кроме желания убедиться, что вы здоровы!
– О, я здорова, хотя скучаю, потому что друзья мои меня забросили…
– Друзья? С какой стороны? – он спросил это с явной усмешкой, а она слегка покраснела, и улыбка ее сделалась еще более выразительной, почти насмешливой.
Они медленно спускались по лестнице.
– Вы все-таки не можете простить мне этого? – говорила она.
– Раздвоения? О боже мой! Я вам чего-нибудь не простил бы? Вы знаете, Евгения Константиновна, что такой вещи нет на земле… Разве вы этого не знаете?
– Знаю, к сожалению!..
– К сожалению? Почему же к сожалению?
Евгения Константиновна сделала кучеру знак, чтоб ехал за ними; они пошли тротуаром.
– Будто вы не знаете? – спросила она, взглянув на него мельком. Улыбка уже исчезла с ее губ. – Потому что это все одно и то же и в этом нет ничего ни интересного, ни поучительного, все вы в этом отношении одинаковы и все это так похоже на… да на все остальное… Все вы более или менее… как бы это сказать помягче… говорите мне неправду, и этим обижаете меня!..
Бакланов рассмеялся.
– Правда вообще горькое кушанье – я не говорю это применительно к вам – а я не привык огорчать моих друзей. Ах, да, вот что: я могу доставить вам случай познакомиться с некиим, если и не новым, то во всяком случае не слишком обыкновенным явлением…
– Какой-нибудь литературный талант, молодой и подающий надежды? – спросила она тем же шутливым тоном, каким говорил и он.
– О нет, от этого я вас на сей раз избавлю. Притом же – это явление в нашей гостиной довольно обыкновенно. Замечено даже, что стоит только молодому таланту появиться у вас, как он складывает у ваших ног все свои способности и оставляет за собой навеки титул подающего надежды…
– Боже мой, как злы и беспощадны эти литераторы, которым удалось оправдать надежды! – заметила она с шутливым вздохом. – Но что же это – ваше необыкновенное явление?
– Это необыкновенное явление есть мой старый школьный товарищ и друг, по фамилии Рачеев, а по имени Дмитрий Петрович…
– Вы никогда не говорили мне о нем…
– Да, я потерял было его из виду, считал даже, так сказать, сравнявшимся с землей… Но он внезапно возродился, и как еще! Я получил от него телеграмму – он завтра приедет и, конечно, пристыдит и посрамит всех нас…
– Это давно пора!.. Но чем же этот ваш друг не похож на Бакланова, Ползикова, Мамурина и прочих?
– Евгения Константиновна, – с шутливой обидчивостью проговорил Бакланов и даже на секунду остановился. – Неужели для Бакланова в вашем сердце нет местечка отдельно от Ползикова, Мамурина и tutti quanti 1. Это обидно…
– Ха, ха, ха! Мы говорим о вашем друге… Продолжайте!
– Извольте, – с миной грустной покорности промолвил Николай Алексеевич. – Мой друг Рачеев довольно долго и довольно бурно искал, так сказать, истинного фасона жизни и нашел его в деревне…
– Тут пока еще нет ничего необыкновенного…
– Погодите, будет… В деревне он живет не для прохлады, не для воздуху, а ради осуществления своих гуманитарных широких идеалов.
– Это интересно, но необыкновенного и тут нет…
– Ну, может быть, его и не будет, я не знаю… Ведь вас ничем не удивишь, ибо вы, Евгения Константиновна, видали виды. Но прибавлю, что мой друг – человек умный, образованный, горячий и необыкновенно убежденный. Чтобы окончательно охарактеризовать его, скажу, что ему тридцать два года, он брюнет и красив…
– Это для чего же прибавка? Чтобы обидеть меня?
– Нет, но для женщины это очень важно: молодость и красота. Никакой самый возвышенный и восторженный пророк не сдвинет ее с места, если у него лицо в морщинах и недостает передних зубов. Это мое мнение…
– Довольно противное мнение и притом не оригинальное!.. А все-таки вы заинтересовали меня вашим другом… Приведите его ко мне…
Она подала ему руку и затем спешной походкой пошла к карете. Бакланов приподнял шляпу и проводил взглядом экипаж, повернувший на Невский. Он направился домой, потому что приближался уже час завтрака. Жена не любила, когда он запаздывал. На лице его все время играла чуть заметная усмешка, он думал: "Если Рачеев не будет глуп, то на Николаевской могут произойти занимательные эпизоды". И в голове его, привыкшей на основании двух-трех едва намеченных положений создавать целые романы, уже промелькнул набросок широкой картины с завязкой и развязкой, с множеством красивых и интересных эпизодов, героиней которых была Евгения Константиновна Высоцкая. Он давно уже, чуть не с первой встречи с нею, наметил ее как героиню романа. Ее история и теперешняя жизнь, ее наружность, взгляды и приемы – все это так подходило для этой цели и само собой укладывалось в страницы его тетради. Был только один пробел в этом романе: героиня не показала себя в каком-нибудь решительном шаге, по крайней мере на его глазах, и он не мог предугадать, какой оборот в таком случае примет эта оригинальная, самостоятельная, гибкая натура, то и дело ускользающая от положительного определения при помощи обычного психологического аршина. И почему-то ему казалось, что Рачееву предназначено вызвать кризис в этой натуре, которая тогда развернется во всю свою, как он думал, могучую ширь.
"Однако это черт знает что такое! – думал Бакланов, вступив на Фурштатскую и приближаясь к своей квартире. – Что за дурацкая привычка – смотреть на мир с точки зрения годности его для литературного произведения. Ведь вот, кажется, старого друга жду, отношусь к нему искренно, сердечно, а первые мысли, какие вызывает во мне этот приезд, – не выйдет ли общественно-психологического романа примерно в двадцать печатных листов! Черт знает, что за направление мозга! Говорят, что сапожник, при встрече с новым человеком, прежде всего смотрит ему не в лицо, а на сапоги, а портной на сюртук, и с этой точки зрения оценивают людей. Нельзя сказать, чтобы это была лестная аналогия для писателя!"
II
Бакланов прошел сперва в кабинет, но так как в это время маленькие часы, стоявшие на камине, пробили час, то он тут же вернулся и через зал направился в столовую. Катерина Сергеевна в подобных случаях требовала от него пунктуальной точности и, когда он опаздывал к завтраку или обеду, умела сделать испорченным и то и другое. Она делалась строгой, неохотно отвечала на вопросы, не смеялась и даже не улыбалась, когда Бакланов острил или рассказывал смешные вещи и когда действительно надо было смеяться, и вообще принимала вид и тон безвинно обиженной женщины, а это подавляло Николая Алексеевича и портило ему аппетит. Она считала, что своевременный приход всех членов семьи к столу – необходимое условие порядочности, которую она старательно поддерживала в доме.
Но Бакланов не опоздал и нашел ее свежей, веселой, довольной и интересной в ее белом пеньюаре, с красивой и тщательно сделанной прической густых темных волос, с легким румянцем обыкновенно бледно-матовых щек. Он поцеловал ее, а она встретила его приветливой ласковой улыбкой, как бы в благодарность за то, что он твердо помнит свои семейные обязанности и не опаздывает к завтраку. Он поцеловал также и четырехлетнюю хорошенькую девочку, сидевшую рядом с матерью на высоком соломенном креслице, а девушке с розовым недурненьким личиком в легких веснушках и с двумя тяжелыми золотисто-рыжими косами, занимавшей край стола, он только кивнул головой. Это была его сестра: между ними были дружеские отношения, но без нежностей.
– Хорошо спали? И когда изволили проснуться? – тоном шутливой важности обратился он ко всем разом, садясь за стол и наливая себе из графинчика какой-то красноватой водки.
– Я только что, а Лиза с Таней, как водится, спозаранку!.. – с легким смехом ответила Катерина Сергеевна. Ей было весело без всякой причины, просто потому, что встала она с постели хорошо выспавшись, чувствовала себя здоровой, сильной, красивой и от предстоящего дня не ждала ничего, кроме ряда спокойных и более или менее приятных ощущений.
– Спозаранку – это у вас означает часов в одиннадцать, не правда ли? Ну, я к этому времени успел написать около четвертой печатного листа…
– Еще бы! Ты ведь встаешь до неприличия рано!.. Обрати внимание на грибной соус. Это изобретение нашей новой кухарки, Аксиньи. А ты разве теперь опять что-нибудь пишешь?
– Разумеется, а как же иначе? Ведь мы всегда что-нибудь едим и во что-нибудь одеваемся… Ну, значит, надо что-нибудь писать.
– И опять деревенское?
– Не специально, но главным образом действие происходит в деревне!
– Вот тощища! Неужели это еще не надоело твоим читателям и тебе самому?
Николай Алексеевич чуть заметно сдвинул брови.
– Я уже не раз просил тебя, Катя, не подымать об этом разговора, – произнес он с плохо скрываемым недовольством. – Это именно тот пункт, где кончается наше согласие и начинается…
– Разногласие? Ха, ха, ха! Так что ж тут дурного и… опасного? Если бы люди во всем были согласны, то это было бы очень скучно!..
Николай Алексеевич еще больше сдвинул брови и посмотрел на жену исподлобья.
– Ну, а это уж выходит слишком весело, когда близкие люди, живущие, по-видимому, общей жизнью, расходятся в самых основных принципах… – промолвил он и еще раз взглянул на жену почти враждебно.
– О боже мой! – воскликнула Катерина Сергеевна прежним веселым тоном, по-видимому, не придавая значения настроению мужа. – Но не могу же объясняться в любви перед нашей деревней, когда я терпеть не могу ее и даже просто ненавижу от всей души!.. Я только искренна и больше ничего. Я нахожу деревню с ее обывателями, вашими излюбленными героями, скучной, глупой, грубой, низменной и дрянной, говорю это открыто и удивляюсь, что у тебя есть охота писать о ней, а у твоих читателей – читать… Впрочем, глубоко убеждена, что если бы тебя, деревнелюбца и народника, посадили в деревню и заставили жить там с этими Пахомами и Акулинами два года и лишили бы тебя всего, чем ты здесь пользуешься, то ты волком взвыл бы…
– Это совсем другой вопрос, – мягче уже заметил Бакланов.
– Вот то-то и есть, что вы для удобства делаете из этого два вопроса, один для души, а другой для тела… А у меня один. Вот и все.
Во время этого диалога молодая девушка смотрела на супругов с выражением явного опасения. Бакланов дома и в особенности с женой всегда был ровен, умеренно весел, добродушно шутлив и очень краток в тех случаях, когда ставился какой-нибудь серьезный вопрос. Он умел подчинить свое настроение необходимости, а необходимость состояла в том, чтобы в доме царили мир и спокойствие и семейная жизнь не омрачалась бы разногласиями и бурными сценами. Во многом и даже в очень многом расходясь с женой, он почти никогда не спорил с нею, а если и спорил, то мягко и пассивно, уступая позицию за позицией. Катерина Сергеевна не умела спорить объективно и, принимая всякое несогласие за личную обиду, очень скоро переходила во враждебный тон, начинала сыпать колкостями, упреками и нередко кончала тем, что появлялись слезы в глазах и как-то сама собой разбивалась кофейная чашка или тарелка. К чему было допускать до этого? Убедить ее в чем-нибудь все равно не было никакой надежды, а между тем несколько часов оказывались испорченными для него, для сестры, для Тани, для прислуги и даже для гостей, которым случалось зайти к ним в это время. Поэтому Николай Алексеевич держался системы отступлений и в каждом случае практиковал ее до тех пор, пока ему, под благовидным предлогом взять сигару, не удавалось уйти в кабинет, и уж он тогда считал себя победителем.
Но молодая девушка всегда делала исиуганное лицо, когда речь заходила о деревне и о литературных творениях брата. Казалось, что в этих случаях Николай Алексеевич был бессилен совладать самим собой, и это, может быть, были единственные вопросы, которые заставляли его страстно спорить и защищать свою позицию. После целого ряда стычек, кончавшихся тем, что Катерина Сергеевна, вся дрожащая, со сверкающими глазами, объявляла себя самой несчастной женщиной в свете и уж, конечно, отказывалась от еды, питья и прочих благ мира, а Николай Алексеевич убегал в кабинет и энергично расхаживал из угла в угол, тяжело вздыхая от времени до времени и трагически запуская пальцы в волосы, Бакланов торжественно попросил жену никогда не касаться этих вопросов. Поэтому Лиза ждала бури, тем более, что на лице Николая Алексеевича появился зловещий признак – сдвинувшиеся брови, что приходилось ей видеть очень редко на лице брата.
Но в этот день все сложилось счастливо. Катерина Сергеевна редко чувствовала себя такой здоровой и бодрой, как в этот день. Постоянно жаловавшаяся на нервы и легко расстраивавшаяся от ничтожнейших причин, в иные, нечасто выпадавшие дни она казалась себе самой словно совсем другим человеком, и мир представлялся ей совсем не таким уж плохим, а в душе преобладало стремление видеть во всем только приятную и веселую сторону. Сегодня был именно такой день, и она могла свою тираду о деревне произнести вполне спокойным и добродушным тоном. Заметив же, что на мужа ее речи влияют не совсем благоприятно, она своевременно остановилась и поставила точку. Таким образом, семейного инцидента не вышло, и с лица Лизаветы Алексеевны исчезло выражение тревоги.
Катерина Сергеевна занялась Таней, которая настоятельно этого требовала, так как весь ее передник был залит грибным соусом. Николай Алексеевич вынул тоненькую сигаретку, подрезал ее и закурил, когда ему дали миниатюрную чашку черного кофе.
– Вот что я хотел сказать тебе, Катя! – промолвил он уже совершенно спокойным и благодушным тоном. – Я получил телеграмму от своего приятеля Рачеева. Он завтра приедет; я не знаю, имеет ли он в виду остановиться у меня, по всей вероятности, – нет, но я все-таки считаю своим долгом пригласить его.
Опять в глазах девушки появилось выражение беспокойства. Удивлялась она даже тому, как решился брат сделать такое предложение. Ничто так не расстраивало Катерину Сергеевну, как присутствие в доме постороннего человека. Был такой случай, что приехал один приятель Бакланова из Москвы и прожил у них всего четыре дня, и эти четыре дня были отравлены для всего дома. Катерина Сергеевна говорила, что в таких случаях она чувствует себя так, словно посторонние глаза смотрят ей в душу, и ей неловко даже тогда, когда она остается одна в своей комнате. И вид у нее тогда делается суровый и враждебный по отношению ко всем членам семьи, а в особенности к гостю; ничем ей угодить нельзя, все ей кажется неудачным и всем тяжело с нею.
Но такова уже была удача этого дня. Катерина Сергеевна ни одним словом не протестовала. Она только усомнилась, будет ли приезжему удобно в угловой комнате, и выразила удивление по поводу того что у Бакланова появляются приятели, о которых она никогда ничего от него не слыхала.
– Не было случая сказать! – заметил Николай Алексеевич. – А Рачеев не только приятель мой, а и друг… старинный друг!
– Ах, я плохо верю в старинную дружбу, о которой за пять лет ни разу не вспомнили! – промолвила Катерина Сергеевна. – Откуда он и зачем? Он литератор?
– Очень мало. Помню его две-три статьи, ничем, впрочем, не замечательные. Он живет в своей маленькой усадьбе, неподалеку от тетушки Марьи Антйповны.
– Что же у тебя с ним общего?
– Как что? Во-первых, прошлое. Мы вместе были в гимназии и в университете. А потом – убеждения, взгляды… Он ярый народник и притом – на практической почве. Я слышал, что там, в деревне, он деятельно осуществляет свои убеждения.
– Вот как? Первый раз в жизни вижу человека, который не только высказывает, но и осуществляет свои убеждения! – с легкой иронией в голосе заметила Катерина Сергеевна. – Это занимательно… А впрочем, этот Рачеев, наверно, очень скучный человек.
– Наперед ничего не обещаю! – благодушно промолвил Бакланов, пересев на широкий, мягкий диван и наслаждаясь сигарой.
– Разве вот для Лизы он послужит источником откровений: она ведь тоже большая народница в модной шляпке!..
Слова эти были сказаны, однако ж, нисколько не обидным тоном. Катерина Сергеевна нередко подшучивала над Лизой. Они жили дружно и никогда не ссорились. Происходило это, может быть, оттого, что Лиза умела терпеть и уступать. Когда на Катерину Сергеевну находило беспричинное а иногда зависевшее от ничтожной причины нервозное настроение и она начинала с жестоким и мучительным для нее самой наслаждением придираться к мелочам, отыскивая в них новый источник для раздражения, Лиза, очень хорошо заметившая, что протесты в подобных случаях достигают противоположной цели, глядела на все это молча, с полуулыбкой. Катерина Сергеевна ценила это, и обе женщины, столь непохожие друг на друга, уживались мирно. Ценил это и Николай Алексеевич. Когда, три года тому назад, Лиза выразила желание переселиться в Петербург и жить у них, он, разумеется, поспешил написать ей самое горячее приглашение, с прибавкой, что жена будет очень рада. Катерина Сергеевна с своей стороны тоже выразила удовольствие. Она считала, что сестра мужа имеет на это право. Но в глубине души Бакланов таил опасение, как бы это не возмутило покой их тихой семейной жизни. О сестре он почти не имел понятия. Она росла на попечении тетки, в провинции, там и училась. Оставил он ее маленькой девочкой, невзрачной, круглолицей, неловкой, и очень был удивлен, когда, поехав после женитьбы к тетке, увидел взрослую девушку, прилично воспитанную, встретившую его просто и задушевно и с восторгом заговорившую о его произведениях. Она была его поклонницей, разделяла его взгляды, за что тетушка называла ее "дурочкой", а брат смотрел на нее ласково. Однако ж приглашение ехать в Петербург он сделал ей только вскользь, между прочим.
– Охота тебе, сестра, сидеть здесь?! Ехала бы к нам, право! – бросил он как-то в разговоре.
– Зачем? – спросила она.
Но он уже говорил с тетушкой, вопроса ее не слышал и к предмету этому не возвращался.
Прошел год, Лизе стало уже около двадцати лет, и тетушка завела песню о замужестве.
– Ты, положим, недурна собой, ты рыжетка, а мужчины любят рыжеток, особенно золотистых… А все ж таки здесь трудно хорошо выйти. Народу здесь нету подходящего, одни медведи… Ты напиши-ка Николаю, пусть возьмет тебя к себе. В столице женихов много, хоть пруд пруди ими!..
Лиза не собиралась замуж, но ничего не имела против переезда в столицу. Произошел обмен писем, и Лиза уже в Петербурге. Брат встретил ее с сдержанной радостью; до последней минуты он все-таки надеялся, не помешает ли ей что-нибудь, не раздумает ли она. Он дорожил тишиной своего маленького семейного очага, а к сестре относился больше с формальной братской любезностью, чем с любовью. Между тем ему до сих пор редко приходилось слышать, чтобы две молоденькие женщины могли ужиться мирно под одной крышей.
Но Лизавета Алексеевна сумела сделать свое присутствие в доме брата приятным и очень скоро рассеять все опасения Бакланова. Она обладала какой-то особенной способностью, вмешиваясь во все по домашнему хозяйству и облегчая таким образом невестке ее хозяйскую роль, держаться совсем в стороне от чисто семейных интересов Баклановых. Таким образом, присутствие ее чувствовалось только в качестве полезной и приятной помощницы, внутренняя же, личная жизнь Баклановых как бы ее совсем не касалась. Во время супружеских споров, сопровождавшихся капризными выходками Катерины Сергеевны, она незаметно исчезала и не появлялась до тех пор, пока горизонт не прояснялся. Когда же к ней обращались с жалобой, она всегда очень мягко, но тем не менее определенно была на стороне женщины, чем вызывала расположение невестки и благодарность мужа. Больше всего на свете любила она свою маленькую комнатку, где она, сидя в кресле или лежа на кровати, зачитывалась книгами, которых было так много у брата. Но из всего, что приходилось ей читать, на первый план она ставила произведения Николая Алексеевича, считая их верхом совершенства. В самом деле, это была самая восторженная и самая искренняя поклонница его таланта.
На замечание Катерины Сергеевны Лиза улыбнулась.
– Какая я народница, полно!.. – промолвила она мягким, слабым голосом. – Это ты мне слишком много чести делаешь, Катя! А Рачеева я ведь знаю немного. Я видела его раза два. Один раз он приезжал к тетушке, когда наш объездчик захватил крестьянских коров. Он хлопотал за них, чтобы выпустили…
– В этом и состоит осуществление великих идеалов?! – иронически заметила Катерина Сергеевна.
– Нет, это целая история! – продолжала Лиза, и лицо ее, обыкновенно холодное и спокойное, оживилось, а голос сделался звучным. – Он говорит тетушке: вы требуете с них по три рубля, а мужику три рубля – это неделя работы. Притом коровы вам ничего и не испортили, траву помяли только. А тетушка смеется и говорит: коли ты им сочувствуешь, так и плати за них, а я своим правом поступиться не намерена. Рачеев на это ни слова не сказал, вынул кошелек и заплатил за восемь коров двадцать четыре рубля…
– Весьма благородно! – промолвила Катерина Сергеевна с прежней иронией.
– Это не все. Недели через три случилась и с тетушкой беда. Рачеевы загнали наших коров да еще с телятами, всех что-то штук пятнадцать. Тетушку известили, она в негодовании: неужели он посмел!? Это не по-соседски и не по-дворянски! А у Рачеева никогда и обычая не было загонять скот. Тетушка пишет ему: произошло недоразумение, но надеюсь, что вы поступите благородно и отпустите скот. А он ей отвечает: я тоже своим правом поступаться не намерен. Извольте заплатить по три рубля за штуку. Пришлось заплатить!.. С тех пор тетушка его видеть не может…
– Ну что ж, могу только сказать одно: что он не мямля, это хорошо! А впрочем, ведь завтра мы его увидим, этого вашего героя! Воображаю, как он будет возмущен!