Kitobni o'qish: «Типы Царского сада»
И. Е. Репину
Дворянская дочь
День выдался жаркий, хоть и апрельский, и в тёплом пальто было тяжело бродить по откосам и крутизнам Царского сада, в надежде встретить живописное местечко и зачертить в альбом. Живописных местечек тут, разумеется, множество, и оттого для нашего брата, художника, так затруднителен выбор: и направо дерево дуплистое, корявое, раскидистое, старое, такое, что, глядя на него, душа радуется; и налево, чудного весеннего тона, и прямо, и куда ни кинешь глазом.
Полчаса проискал я чего-нибудь ещё поживописнее и, наконец, спустился под гору. Огромная липа привлекла моё внимание. Эта липа, толщиною в два обхвата по крайней мере, роскошно разрослась и слегка наклонилась к горе, точно поддерживала её тяжесть, упираясь в землю огромными полуобнажёнными корнями, расходившимися наподобие двух могучих ног. По глинистому руслу змеился ручеёк, и было бы преступлением, если б я не остановился на этой красавице липе. Благо, недалеко лежал большой камень. Я сел на него, раскрыл альбом и стал работать.
Корни липы, расходясь, образовывали нечто вроде пещеры, но только неглубокой. Когда карандаш мой дошёл до неё, я заметил, что тень в ней чересчур пестра. Я встал и, к удивлению своему, увидел, что там была скамейка, на которой мог бы лечь человек, подобрав под себя ноги. Возле скамейки стоял глиняный красный кувшин с отбитой ручкой, и валялся букет пролесок.
Пещера была обитаема!
Я знал, впрочем, что Царский сад населён разной бездомной голытьбой; но я не думал, что населён он в прямом смысле слова. И моё недоумение и удивление было скорее археологического характера: так удивился бы археолог, который, зная о доисторических людях только из книг и по музеям, вдруг очутился бы перед жилищем пещерного человека.
Позади меня раздался треск сухого сучка. Я обернулся: шла нищая, ужасная на вид, в ваточной кацавейке, в грязном тёплом платке, в отрёпанной, светящейся от дыр, ситцевой юбке и резинных стоптанных калошах. Из глубины этого клубка тряпок светилась пара узеньких человечьих глаз, и краснел острый нюхающий нос.
– Здравствуйте, – произнесла она, приближаясь.
– Здравствуйте, – ответил я.
Она хрипло засмеялась.
– Вы что здесь делаете, барин?
– Видите – рисую.
Новый взрыв хриплого смеха.
– Для чего рисуете?
– Так надо.
– Так надо, – повторила она и заглянула в альбом.
– Сымите меня, барин, – сказала она помолчав.
Нищая была очень типична, я приготовил новый листок альбома.
– Хорошо, садитесь, я нарисую вас.
– Где садиться?
– Садитесь на эту скамеечку.
– Хи-хи-хи!
– Что вам смешно? Сидите смирно. Я заплачу вам.
Она уселась. Но не успел я обвести контур её фигуры, как она опять заволновалась.
– Мне, барин, выпить хочется за ваше здоровье… Барин, а барин, когда я была молоденькая, то один прапорщик мне пять рублей дал за то, что я снялась… в полном своём виде. И тую карточку он при сердце своём по гроб жизни обещал носить… Мне ежели, барин, дадите двугривенный, то я выпью… Ах, как выпью!
– Тише, пожалуйста. Вот ответьте мне лучше, здесь ночуют, в этом дупле?
– Хи-хи-хи!
– Вам трудно сказать, что ли?
– Ночуют! Все ночуют! Кто первый пришёл, тот и ночует. Здесь свадьбы справляют! Хи-хи!
– И вы?
– А как же!
– Вам лет сорок?
– Я не считала. Может, я ещё и молода. Меня унтер-офицеры очень обожают. Я ведь не какая-нибудь. Я – дворянская дочь, – продолжала нищая. – Они меня за благородство избирают. Тут молоденьких много шляется. Да кровь не та. Нет!
– Если вы дворянка, зачем вы называете меня барином?
– Как же вас назвать? Ну, хорошо, буду говорить вам: господин фотограф.
Она засмеялась.
– Отпустите, ой отпустите душу на покаяние! Пить хочется, смерть моя!
– Подождите немножко. Не вертитесь.
– И зачем вам мой патрет – право, и не знаю, – с кокетливой ужимкой начала она.
– Сами просили!
Она закрыла лицо рукой и сквозь пальцы жеманно смотрела на меня.
– Примите руку.
В ответ она стала смеяться, тереть ладонью по носу и, наконец, легла.
– Ой, – смерть моя!
– Ни копейки не получите! – сказал я и захлопнул было альбом.
Она мгновенно выпрямилась, скромно села и не шевелилась.
– Сымайте уже, сымайте скорей! Это я так.
Я начал рисовать.
– Глаза рисуете?
– Да.
Она широко раскрыла глаза.
– Что вы делаете?
– Чтоб лучше вышло. Когда глаза большие, то красивее.
Она кокетничала!
– Скажите, вы постоянно в саду? Круглое лето?
– А то ж! Да и зимою случается, когда к Терещенко, в ночлежный дом, не попадёшь.
– Зимою в саду?
– Новости какие! До кучи сберёмся, мужчины и бабы, и греемся. В прошедшем году одна девушка Богу душу отдала. Или мы приспали её, или уж худо одета она была, а только так случилось. Проснулась я… Братцы мои! Что это, лёд такой у меня под боком! Цап – аж то Машка закоченела…
Она пожевала мягкими, как у лошади подвижными губами.
– Красивая эта девушка была, – начала она вдумчиво. – Тело белое, а ни пятнышка. На меня была похожа.
– Вы никогда не пробовали служить?
– На что мне служить? Хи-хи-хи! Невидаль! Да и где место найдёшь? И кто меня возьмёт… такую…
– Какую?
– Дворянскую дочь, – пояснила она. – Непривычное дело моё!
– Но когда-нибудь и что-нибудь вы работали?
Она долго думала, как бы вспоминала. И, наконец, решительно сказала:
– Никогда! Я у своих родителей была первой дитёй. А родители были богатые, в казённом месте готовая квартира с отоплением и прислугой, и маменька каждый день на фортепьянах играли… Учили меня, правда, да что толку…
Она махнула рукой.
– Господин фотограф! Великодушный мусье! – вскричала она. – Подступило! Сюда подступило! Пить! Позвольте хоть на крючок…
Я дал ей двугривенный. Она вскочила с быстротой молодой девушки, и нос её ещё сильнее покраснел от радости и от предвкушения блаженства выпивки. Но мимоходом она не забыла взглянуть на свой портрет. Она ухмыльнулась, покачала головой, лукаво взглянула на меня и исчезла в кустах.
До меня долго доносился её хриплый смех.
Петька Голый
…Предо мною стоял человек лет сорока восьми, невысокого роста, мальчик по сложению, с кудлатой бородёнкой песочного цвета, с большой головой и с огромным, до ушей, тонкогубым ртом, придававшим всей неприятной образине незнакомца что-то лягушечье. Совершенно круглые металлические глазки прятались в морщинистых веках, картуз, с разорванным надвое бумажным козырьком, ухарски сидел на макушке, и красная кумачовая рубашка была расстёгнута, обнажая белую, безволосую грудь. Поверх рубашки был надет пиджак щёгольского покроя. Шёлковая подкладка лохмами висела там и сям. Ни одной пуговицы не сохранилось на пиджаке. Незнакомец стоял, заложив в карманы пиджака руки и смотрел в упор на меня. Панталоны его состояли из обрывков какой-то синей материи, должно быть китайки, грязной-прегрязной. Дыры были так громадны, что ноги казались голыми и белелись на тёмно-зелёном фоне Царского сада точно две берёзки, плохо одетые скудной листвой. На ступнях же красовались порыжелые ботинки с загнувшимися кверху носками, напоминая собою копыта извозчичьей лошади.
– Что ж вам, господин, надо? – сказал, наконец, незнакомец, между тем как я пристально смотрел на него.
– Посидите или постойте. Я вас нарисую…
– И за это, значит, заплатите? Дурные деньги у вас, что ли?
– Не ваше дело.
Незнакомец снисходительно усмехнулся, тоже не спуская с меня взгляда.
– Вы думаете, мне совестно деньги с вас брать? Премного ошибаетесь. А я к тому, что зачем вам понадобилась моя карточка! Ведь, на что-нибудь она вам годится?
Я должен был объяснить, что это вовсе не фотография, и что рисую я исключительно для себя.
– Фотография с руки, разве трудно понять!
Лягушечьи глаза его улыбнулись, он сказал:
– Ну, да ладно. Снимайте!
Он небрежно полулег на траву, облокотившись. Сначала его интересовало, что я делаю. Затем лицо его приняло равнодушное выражение, и он, прищурившись, тупо смотрел вдаль.
Мне хотелось вызвать его на разговор, и я несколько раз начинал беседовать с ним, но он отделывался односложными ответами, мычал и зевал.
– Я уж не первого вас срисовываю… – начал я.
– Всякий свою линию ведёт, – сентенциозно произнёс он и сплюнул, продолжая глядеть в неопределённое пространство.
Лучи солнца отвесно били на нас и так нагрели голову незнакомцу, что он мало-помалу задремал. Клюнув носом, он просыпался и раскрывал глаза: но через минуту снова засыпал. Я был рад, когда портрет пришёл к концу, и сонливый незнакомец, получив деньги, удалился от меня.
Дня через два, любуясь солнечным закатом с крутого берега Днепра, я опять увидел незнакомца. Он тоже стоял на горе и смотрел на Подол, тонувший в розовом тумане. Неужто и этот оборванец не лишён чувства природы? Мы, художники, иногда чересчур заносимся, воображая, что мы одни способны наслаждаться красотой. Оборванец, впрочем, не был уже оборванцем. На нём была серая пара и новый картуз. Он поклонился мне приветливо как старому знакомому. А когда я ответил на его поклон, он в радостном волнении подошёл ко мне.
– Узнаёте ли вы, господин, Петьку Голого? – произнёс он хвастливо и окинул себя довольным взглядом.
Да, строго говоря, его трудно было узнать. Всё на нём было чисто, и только кумачовая рубаха по-прежнему была расстёгнута на груди. Он точно помолодел, и морщины на его загорелом рябоватом лице разгладились.
– Вас Петькой Голым зовут? Да, вы изменились. Поступили на место, что ли?
Он рассмеялся.
– С какой радости? Скоро двадцать пять лет, как я свободный человек. Никому не служу, сам себе пан.
– Вы из крепостных?
– Да. Лаврский штатный. А всё впрок мне ваши денежки пошли! Изволите видеть, как дали вы мне позавчерась два пятиалтынных, в тую же минуту сел я в карты играть и в тую же минуту всех обобрал, то есть до нитки, до последнего гроша, даже платочек на шею и тот выиграл. Но как, значит, не терплю стеснения гортани, то и бросил его… Очень вам благодарен, господин, за лёгкую руку.
Он приподнял фуражку.
– Обработал, обчистил, по миру пустил! – вскричал он в каком-то экстазе. – С генеральского кучера богатейшую плисовую поддёвку снял, а Федосея-лавочника на семнадцать карбованцев нагрел! Да что – всех нагрел! Меди и серебра в платок навязал! Почитай, всего рублей за тридцать хватил! Часы выиграл!
Он показал мне потёртые серебряные часы и несколько ассигнаций.
– Где же это вы… Здесь, в саду?
– А то ж! Вон и теперь дуются! Вон видите!
На полянке, освещённой умирающими лучами солнца, лежала кучка людей, расположившись звездообразно, головой к центру. Они молча и сосредоточенно играли в карты.
– Теперь я на человека похож, – продолжал Петька Голый. – А то, что я был? Жулик, босяк?! Самого себя стыдно было! Верите, как вы стали рисовать, такая совесть заговорила, что чуть я вас тогда ножом не пырнул. Но только ножа на ту пору не случилось, да и трус я – курицы обидеть не могу. Вот и жидов когда били, всего только и попортил я, что мальчишке ихнему скулу своротил, да ещё евреечке пальчик вывихнул. Потому что я до женского пола чрезвычайно как, могу сказать, охоч. Теперь на мне не краденое, с позволения сказать, а своё собственное – и шапочка, и штаники, и сюртучок. И при часиках я, и при капитале. Вы как думаете? Я такого счастья, может, уже десять лет жду, да всё никак дождаться не мог, и как оно привалило – решительно не соображаю и до сих пор полагаю, что это во сне…
Он с недоумением взглянул на меня, на свои часы, на ассигнации и широко улыбнулся.
– Нет! Не сон это! И за что это мне, Господи! За то, что десятки лет голодал, холодал, угла, где голову преклонить, не знал, а в юности монастырского кнута в избытке даже отведал и весь век сиротой промаячил! Ну, да уж и справлю я праздник! Боже мой!