Kitobni o'qish: «Отвернувшиеся девочки»

Shrift:

Посвящается всем девочкам, которые не боятся петь (или говорить), когда от них ждут, что они будут молчать.


Обитель

1 глава

Девятая Матерь говорит, что мерцальню наполняет музыкой и золотом стена. Но я-то знаю, что это делает кое-кто по ту сторону.

Знаю, что это мальчик.

Мальчик, которого при рождении завернули в нотные свитки вместо пелёнок. Мальчик с короной из колокольчиков на голове. Позади него море бушует хором брызг, поднимая каменную флейту к его губам. Вдыхающий в песни жизнь.

Девятая Матерь говорит, что я не отличу крылышко сверкача от падающего пёрышка, но одно я знаю наверняка: для музыки требуется горло. Лёгкие и влага, плоть и кровь.

«Молчи, Дельферния. Не надо».

Опускаюсь на корточки, прижимая ухо к влажному камню. Там ничего, кроме тишины, которую могут создавать лишь стены. Мёртвой тишины: таким представляется звук под землёй, а не снаружи. Даже море угомонилось, будто в ожидании чьей-то исповеди.

Знаю: не стена вплетает в воздух ноты, словно кричащая птица… Я знаю, знаю, знаю. Потому что, пробившись сквозь твёрдое молчание безжизненной стены, слышу шаги, хруст костяшек. Кто-то щёлкает языком и прочищает горло. Я знаю: он там… Знаю. Море с рёвом устремляется вперёд, и солёные брызги просачиваются в освещённые звёздами щели.

Вздрагиваю, отпрыгивая назад.

Всю жизнь мне твердят, что море окружает купол обители, совсем как ночь обволакивает луну.

И что оно проглатывает девочек вроде меня.

«Молчи».

Дверь в мерцальню открывается подобно кашлю, и те, другие, проходят внутрь. Босые ноги шаркают по мшистой земле. Они выстраиваются в очередь, а я петляю между ними мимо устремлённых прямо перед собой взглядов, чтобы занять место в конце, в самом последнем ряду.

Грохочущий лязг шагов Девятой Матери звенит под ногами. Другие склоняют головы. Проглатываю все свои секреты поглубже, но те всё равно бурлят в желудке, словно испортившаяся похлёбка. Подступают к горлу, чтобы вырваться наружу.

Вот она – закутанная в тусклые шелка, рукава расшиты перьями обителькрылов в дань уважения Первой Матери. Устраивает целое представление из молитвы, ударяет обломком умолкамня по стене, пока тот не издаёт звук «шшшшш» и не вспыхивает огнём.

Затем призывает музыку (исполняемую мальчиком, который там, снаружи, я это знаю) единственным холодно произнесённым словом:

– Вдохни.

За пределами обители звенят колокола Пагубагона.

И мальчик за стеной начинает играть.

Те другие поднимают головы. Затем Девятая Матерь произносит моё имя, и я понимаю: пора. Пора потерпеть неудачу в превращении музыки в золото.

Создание мерцания – так это называет Девятая Матерь, ведь таков её подковыристый язык: ей нравится выворачивать слова до тех пор, пока они окончательно не утратят первоначальный смысл.

Только подойдя так близко, что почти касаюсь стены губами, останавливаюсь. Девятая Матерь держит зеркало из полированного золота. В отражении появляется моё лицо: тёмные глаза, смуглая кожа. Волосы скручены в пучок на затылке, чёрные кудри противятся, не желая быть забранными. Воображаю, что синяк под глазом – всего-навсего тень, отбрасываемая обителькрылом; представляю, как она обвивает голову, словно тёмная диадема.

Бормочу молитву, которую мы произносим с тех пор, как научились говорить:

– Позволь забыть, что имею глаза. Позволь забыть, что я – это я.

– Продолжай, – говорит Девятая Матерь, опуская зеркало.

Я знаю, чего от меня ждут, не потому, что у меня это когда-нибудь получалось, а потому, что наблюдала за теми другими множество раз (за девочками из моего класса).

Возможно, дело в том, что у меня певчее горло – «Молчи, Дельферния, не вздумай рассказать», – или, возможно, в том, что я родилась неправильной, но у меня не получается создавать мерцание так, как это делают они.

Создавая мерцание, те другие стоят перед стеной с открытыми ладонями, музыка струится сквозь их кости. Ноты посверкивают на спинах отполированными до блеска нитями. Те другие оборачиваются посмотреть на струны из света, вытягивая музыку из воздуха, позволяя ей весомо опуститься в ладони. Валяют каждый кусочек, пока не превратят его в узловатый комок золота. После чего Девятая Матерь хлопает (скорее предостерегающе, нежели одобрительно), и мы читаем очередную молитву Первой Матери:

– Знать своё место – дар, спасибо, что ниспослала его нам.

Вот только сейчас никто не захлопает. Не мне. Ведь в моих руках всегда пусто. А пустые руки, как любит говорить Девятая Матерь, необходимо занимать.

Занимать ударами хлыста.

Занимать кровью.

Пустым рукам пустые животы – ещё одно изречение, которое она с удовольствием повторяет. И с ним не поспоришь. Ведь, не создавай мы золото, смотритель Пагубагона не сбрасывал бы морецветы и насаженных на крючки угрей в небодверь.

И тогда бы мы умерли с голода.

В обители не растёт ничего, кроме рыхломха и полумёртвых языкоплодовых деревьев, на которых не распустится и цветочка. Темнотой не насытишься, камень не прожуёшь. И обитель не покинешь, если только не родишься в подходящий год. Если только тебя не заберёт мальчик в короне из колокольчиков, чтобы ты набивала золотом его карманы.

Демонстрирую стене шрамы на ладонях.

Дело в том, что всякий раз я слишком внимательно вслушиваюсь в музыку, отчего не могу пропустить её сквозь себя. Когда я была размером с яйцо, то думала, что смогу стать как те другие, если буду стараться изо всех сил. Но хоть я и пыталась, из хребта у меня проклёвывались пальцы. Колени превращались в стиснутые кулаки, лодыжки скрючивались. Каждый сустав цеплялся за каждую ноту, выпускаемую каменной флейтой, хватался за каждый ясно резонирующий голос.

Вот мои кости хватаются за музыку. Та прилипает, сгущает костный мозг, словно рагу Девятой Матери. Жаль, стена не превратится в туман, чтобы я посмотрела сквозь и увидела его: увидела мальчика с каменной флейтой, поднесённой к губам, – я знаю: он там; знаю. Вот только не умею превращать камень в туман. Поэтому слушаю. Собираю музыку внутри себя. Запираю её, закрываюсь как старый комод с ящиками. Музыкант колеблется, не уверенный, стоит ли продолжать. Чувствует, что я не создаю мерцание. Что что-то не так. Что со мной что-то не так.

Мне хочется скривить рот в ухмылке, спросить Девятую Матерь: «Разве камень может сомневаться», – но не успеваю я этого сделать, как она достаёт из складок платья прутик и рассекает им тыльную сторону моей ладони. Вокруг суставов пальца вспухает красная полоска.

Музыка останавливается, и в животе, словно птица, складывающая крылья в гнезде, устраивается осознание. Мне никогда не увидеть неба во всей его полноте. Оно ни за что не пожелает, чтобы я перед ним предстала.

Девятая Матерь произносит:

– В шептальню – сейчас же.

И я знаю, что не услышу оставшиеся песни. Песни, которые те другие превращают в золото.

Песни, которым ни одной девочке в Пагубагоне никогда не позволялось вторить.

Дверь в мерцальню закрывается позади меня. В коридоре из чёрного камня не горит свет, но мне отлично известна дорога в шептальню.

Сдерживаю крохотный музыкальный отрывок, который услышала, в грудной клетке. Хочу сохранить его на потом – отложить до момента, когда окажусь в дупле. Ноги стучат по камню, но я стараюсь не отбивать никакого ритма.

Я могу запирать песни внутри себя как в хранилище, но это не значит, что они мне принадлежат.

Я отвернувшаяся, поэтому знаю: музыка принадлежит владеющим.

2 глава

Я не смотрю на дерево с дуплом по пути в шептальню. Чувствую сырость нерастущих веток, но не смотрю. Стоит глянуть на один листик, и я побегу к нему, заберусь внутрь. Наполню его пением.

Пение – то, чем я занимаюсь только после отбоя, когда могу побыть наедине с крыльями. Обителькрылами. Моими обителькрылами.

Тогда это безопасно. Девятая Матерь сопит во сне, щёки измяты заломами подушки, и тогда я знаю: она не проснётся. Каждую ночь она капает на язык дурно пахнущую микстуру, так что её не поднять ни ураганом, сотрясающим камни, ни даже девочкой, дующей на веки.

«Молчи».

Иду по Зубному Ряду – мощёной улочке, по одну сторону которой деревья, а по другую – наши комнаты. Прохожу мимо столовых, спален, помывочных. Мерцальня далеко позади. Не могу думать ни о еде, ни о сне. Даже о горячей ванне. Боль в ладони уже притупляется, а я сбилась со счёта, сколько раз меня хлестали, оставляя синяки, но думаю я о боли другого толка.

Ни один синяк не приносит такую.

Дверь в шептальню такая же тяжёлая, как та, что закрывает музыку внутри мерцальни. И воздух столь же холодный. Но, в то время как мерцальня сделана из камня и ещё раз из камня (темноты и ещё раз темноты), в шептальне есть лица. Они высечены в стенах войском безмолвия, фонари из умолкамня расположены так, чтобы освещать глаза.

Красиво, в самом деле красиво, и пугающе. Потому что эти лица – те, что украшают стены, – не просто какие-то лица. Это лица матерей.

И их глазам отлично известно, насколько скверной я была.

Первая Матерь там, на её раскрытой ладони сидит обителькрыл. Меня отправили сюда попросить прощения у неё. И у обителькрыла.

Не вижу ничего плохого в том, чтобы молиться птице. Я пою им каждую ночь, заключая все свои секреты в тембре голоса. Но даже Первая Матерь, которая мертва уже много лет, знает, что я скорее вручу ей своё правое ухо, нежели оду, добытую из недр моего сердца.

И всё же, когда вижу её позолоченный лоб, сгибаю шею и дотрагиваюсь пальцами до своих губ. Она была первой отвернувшейся в Пагубагоне. Лучшей. Тишайшей. Говорят, она не ступала, а плыла, безмолвные шаги – дань беззвучию, которое девочкам полагается соблюдать на нашей земле.

Походка Девятой Матери отнюдь не столь молчалива, но, спроси я её, она бы ответила, что законы существуют для меня, а не для матерей. Сказала бы, что она и есть закон, а я та, кто должна ему подчиняться.

И была бы права.

Опускаюсь на колени. Считаю свои вдохи.

– Я забыла, – шепчу я. – Забыла позволить музыке перелиться. Я…

Не могу этого произнести.

Всё, чего я хотела (всё, чего я когда-либо желала), – сохранить нечто прекрасное для себя. Несправедливо, что я вынуждена раскаиваться в подобном. Учитывая, что живу в обители, под умолкаменным куполом, ничего не пропускающим внутрь (абсолютно ничего), включая небо и море.

Высеченные глаза матерей разделывают меня, словно разрезанный надвое языкоплод. Вообще-то я должна проявить уважение, потупив взор, и всё же я смотрю. Смотрю в глаза Первой Матери.

Мне хочется доказать, что ей не причинить мне вреда. Что, пускай она была лучшей отвернувшейся в Пагубагоне, она в прошлом. В прошлом и мертва – как и семеро матерей после неё. А это значит, что я лучше её по крайней мере в одном: я жива.

Она глядит на меня с насмешливой улыбкой.

А затем я нарушаю ещё одно правило. Встаю и подхожу к портрету так близко, что могу его лизнуть.

Почти ожидаю, что потолок рухнет. Почти ожидаю, что Первая Матерь ударит меня, добавит к искусным синякам, оставленным Девятой Матерью, ещё. Но стены остаются неподвижны. Всё спокойно.

Обвожу пальцем контур крыла обителькрыла.

На уроках истории мы узнали, что Первая Матерь вырезала обителькрылов из пагубагонского умолкамня – осторожно, как следует обращаться со всем, что сделано из умолкамня, скульптурным ножом. Я знаю, что мои обителькрылы – те, которым я пою каждый вечер, – появляются на свет, вылупляясь из пёстрых яиц, но мне нравится думать, что эта легенда – правда. Нравится думать, что такой холодный камень, как этот, может превратиться в нечто летающее – нечто столь лоснящееся и горделивое, как птица с расправленными крыльями.

Торопливые шаги гулко стучат по брусчатке, всё громче и громче, и кончик моего пальца натыкается на заострённый клюв обителькрыла. Бегу обратно в центр комнаты. Снова опускаюсь на колени. Склоняю трещащую голову.

Дверь открывается.

Девятая Матерь прерывисто дышит, обходя меня по кругу.

– Знаешь, Дельферния, почему я никогда не смотрю тебе в глаза?

Не отрываю взгляда от земли.

– Нельзя смотреть на то, что невидимо, – говорю я. – Нельзя смотреть на то, что видеть не следует.

– Что скажешь про себя? – Она щёлкает прутиком себе по ладони.

Моя кожа – мешок, и я извиваюсь внутри его.

– Отвернувшиеся невидимы – они видят. Отвернувшиеся неслышны – они слушают.

– Хорошо, – говорит она. – Я было подумала, что ты позабыла всё, чему я тебя когда-либо учила. – Она протягивает белую, ровного цвета руку. Она была хорошей отвернувшейся. Она не сломлена в костях. Её не нужно одёргивать шёпотом, пощёчинами и покаянием.

Сжав её пальцы, поднимаюсь на ноги.

Она задевает меня своими шелками. Перья на её рукавах колышутся. Мне хочется сорвать их с неё. Она их не заслуживает. Она ненавидит обителькрылов. Ненавидит всё поющее.

– Я уже говорила тебе, Дельферния, – ты сама решила, кто ты, вместо того чтобы позволить мне наставить тебя. Поэтому у тебя не получается создавать мерцание. – Она отодвигается, одной рукой сжимая моё плечо. Рассеянный взгляд задерживается на мне на мгновение – всего на мгновение.

– Да, Девятая Матерь, – говорю я.

– Повтори, что ты должна всегда держать в голове?

Я выжидаю как можно дольше, прежде чем произнести эти слова. Потому что, хоть я и знаю, что они правдивы, тело не желает их произносить. Сводит челюсть.

– Девочек с певчими горлами поглощает море.

– Поглощает море, – повторяет Девятая Матерь.

– Поглощает море, – шепчу я.

Девятая Матерь всегда наказывала меня, но эта неделя была хуже всех прочих. Полагаю, дело в том, что приближается фестиваль колоколов и вскоре здесь будет смотритель, чтобы проверить нас. Проверить её. А я пятно, которое не вывести. Единственная отвернувшаяся в истории Пагубагона, не способная создавать золото из мелодий.

– Ты ведь знаешь: я желаю тебе только добра, – говорит она.

Киваю, хотя это не так, не так, не так. Нельзя желать кому-то добра и стремиться пустить ему кровь.

– Это правда, – говорит она. – Про девочек с певчими горлами. Море не раз потчевало ими. – Она указывает подбородком на дверь, и я направляюсь к ней.

Она шагает вплотную за мной. Затем наклоняется, чтобы прикоснуться губами к моему уху.

– Помни об этом и убережёшь лёгкие от вкуса соли.

Bepul matn qismi tugad.

43 393,39 s`om