Kitobni o'qish: «Страшный суд № 20»
Бессмысленная, теплая печаль,
Часы стучат, как уходящий поезд,
Любите нас сегодня и сейчас,
Не потому, что завтра будет поздно,
А просто так.
Сегодня и сейчас.
Поезд тронулся.
Господи, это ведь сплошная банальность – отправление поезда! Перрон плывет за окном. Провожающие машут руками. Толстая мамаша бежит рядом с вагоном, давая дочке, уезжающей в Москву, финальные напутствия. Дочка, та еще фифа, трещит по мобильнику, кивая мамаше на манер китайского болванчика. Символическая сцена: материнские советы не слышны, стекло окна надежно защищает блудную дщерь от мудрости прожитых лет.
– Котик, я уже еду! Целую, котик, люблю, встреть меня с машиной…
На кой девчонке мудрость? Ей бы котика с машиной.
Народу мало. Часть купе пустует, в иных сидят по двое, по трое. Билеты дорогие? Не сезон? Здание вокзала уходит из поля зрения. Начинаются склоны, заваленные мусором, сортировки; снуют, плохо видимые в сумерках, бабы в оранжевых жилетах. Раскатились по путям круглыми апельсинчиками. Помнится, в юности я возил апельсины из Москвы. Там они были существенно дешевле. Э, нет, поправляю я себя, там они просто были. Оказавшись в столице моей родины, я затаривался апельсинами, бананами, «Майкопской» колбасой (одиннадцать рублей сорок пять копеек за килограмм), мороженой венгерской уткой, обернутой в целлофан, пластинками с Диззи Гиллеспи…
Нет уж.
Теперь я вернусь налегке, обремененный лишь подписанным контрактом.
В моем купе уже шустрит попутчик – лысый, подвижный коротышка. Не стесняясь чужих глаз, он раздевается до трусов – семейных, в горошек. Вешает костюм на плечики, пристраивает галстук – так, чтоб не помялось в дороге. И превращается в курортника – шорты до колен, гавайка навыпуск, тапочки-сланцы. Краем глаза слежу, как на столе объявляется бутылка коньяка, набор стопок в чехле, сыр, заранее порезанный ломтями, баночка маслин…
– По первой? – спрашивает лысый.
– Не рано ли? Только тронулись.
Лысый смеется, словно я отмочил бог весть какую шутку.
– Если тронулись, – булькает он, – тогда в самый раз.
На всякий случай улыбаюсь в ответ. В купе нас двое. Надеюсь, в Белгороде или Орле никто не подсядет. Меньше народу – больше кислороду. Еще одна шутка из тех, над которыми смеялись динозавры.
– Переодеваться будете? Я могу выйти.
– Спасибо, не надо. Я так, только туфли сниму.
– А я не умею так, – лысый покаянно разводит пухлыми ручками. – Привык, знаете ли, с комфортом.
– Часто ездите?
– Ой, часто! Рафаил Модестович, к вашим услугам. Можно просто – Рафа.
– Сергей.
– Приступим, Сереженька?
– Пусть хоть билеты сперва проверят…
Отмахиваясь от моих возражений, он вскрывает коньяк, плещет в металлические стопки. Движения лысого быстры и уверенны. Наверное, полжизни провел на колесах. Такие умеют устроиться где угодно – в поезде, в провинциальной гостинице, за столиком ресторана в захолустье… Мир принадлежит им.
– В командировку? – спрашиваю я.
– Ага.
– Снабженец? Администратор?
– Адвокат.
Рафаил Модестович улыбается и добавляет со значением:
– Ваш адвокат, Сереженька.
– Спасибо, не нуждаюсь.
– Это вам так кажется. Вы что думаете, это поезд?
Вызвать проводницу? Милицию? Выбежать из купе?
– Правильно думаете, Сереженька. Поезд, конечно, поезд. Состав номер двадцать.
Лысый наклоняется ко мне:
– А название поезда знаете?
– Знаю, – вздыхаю с облегчением, словно это случайное знание может послужить мне защитой от психа. – «Николай Конарев». Раньше состав назывался «Южанин».
Коньяк душист и сладковат на вкус.
– А вот и нет! – Рафаил Модестович счастлив. – «Николай Конарев» ушел на Москву без нас. Наш поезд называется «Страшный суд № 20». Еще по стопочке?
– Вы не адвокат, – говорю я. – Вы юморист.
– Еще какой! – хохочет лысый.
– Наливайте. Я сейчас вернусь.
– Далеко собрались, Сереженька? Имейте в виду, стоп-кран не сработает.
– В туалет. От ваших хохм и Железного Дровосека пронесет.
* * *
Туалет был занят.
Странно. Вагон новый, «крюковский»; в купе на табло, укрепленном над дверью, возле крошечных букв «WC» светились два зеленых огонька. Значит, свободно. И тем не менее… Я встал у окна. Мочевой пузырь взбунтовался. Молчал, гад, молчал, и вдруг приспичило. В сумерках, издеваясь над моей нуждой, мимо поезда летели смутные силуэты. Далеко-далеко мерцала россыпь огоньков. Их свет лишь добавлял теням плотности. Казалось, поезд стоит на месте, остолбенев от ужаса, а вокруг закручивается спиралью Дикая Охота. Не стук колес, а грохот копыт, не тряское движение – озноб страха…
Надо запомнить.
Щелкнул замок. Из туалета бочком выбрался коренастый мужик. На голову ниже меня, зато в плечах намного шире. Не стесняясь, мужик застегнул ширинку. Молния заела, ему пришлось раза два дернуть замок и немного попрыгать на месте.
– Здорово, Тюпа! – сказал мужик.
– Добрый вечер…
После школы никто не звал меня Тюпой. Я и забыл, как оно звучит.
– Не узнаешь?
– Извините, нет.
– Вадька я. Вадька Носов.
– Носов?
– Карлик Нос. Ну ты даешь, Тюпа…
Память смутно откликнулась. Маленький тихоня, сидел на задней парте. Говорил шепотом, с робостью. Временами наглел, чтобы хоть как-то укрепить статус. Увы, с наглостью у Вадьки были сложные отношения. Как у скверного актера с ролью.
– Вадик! – проникновенно сказал я. – Как я рад тебя видеть!
Дежурный ответ для таких встреч.
– Рад он, – буркнул мужик. – Видеть он. А кто меня в «трухалку» обул? На два рубля пятнадцать копеек? Радостный он, блин…
– Какую «трухалку»?
– Ну, «трясучку»…
Игру я вспомнил. Казино не было, обходились, чем могли. Двое пацанов скидывались по монетке, один зажимал деньги в ладонях – «раковинкой» – и начинал трясти. Второй говорил: «Стоп!» – и угадывал, орел или решка. Угадал – деньги твои. Промахнулся – деньги уплыли к «трясуну». Монетки легли вразнобой – трясем до победного конца.
– Вадя, ты чего? До сих пор злобу таишь?
Мужик набычился, зыркнул из-под бровей:
– Я все знаю, Тюпа. Теперь я все знаю, – он так выделил слово «теперь», что по спине у меня побежали мурашки. – Ты, гад, мою монетку в ладони зажимал. Решкой вверх. Если я говорил «орел» – у тебя шансов больше было.
Bepul matn qismi tugad.