Kitobni o'qish: «О дивный тленный мир. Когда смерть – дело жизни»
Original title:
All the Living and the Dead
Благодарим за научную консультацию Сергея Шигеева, д. м. н., профессора, главного специалиста по судебно-медицинской экспертизе Москвы и ЦФО РФ
Все права защищены.
Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
В тексте неоднократно упоминаются названия социальных сетей, принадлежащих Meta Platforms Inc., признанной экстремистской организацией на территории РФ.
© 2022 by Hayley Campbell This edition published by arrangement with United Agents LLP and The Van Lear Agency LLC
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2023
* * *
Жизнь трагична просто потому, что земля вращается, солнце неизменно встает и заходит и когда-нибудь для каждого из нас зайдет в последний, самый последний раз. Наверное, корень человеческих бед в том, что мы готовы принести в жертву всю красоту нашей жизни, отдать себя в рабство тотемам, табу, крестам, кровавым жертвоприношениям, шпилям, мечетям, гонкам, армиям, флагам, нациям, чтобы только не признавать факт существования смерти – единственный факт, который у нас есть.
Джеймс Болдуин. The Fire Next Time1
От автора
Я изменила некоторые подробности, чтобы защитить личные данные умерших. Живых я описала такими, какими их помню.
Предисловие
Человек не рождается с осознанием того, что ему суждено умереть. Эту новость кто-то должен сообщить. Я спрашивала папу о том, он ли мне об этом рассказал, но он уже забыл.
Некоторые помнят, как узнали о смерти, и способны точно назвать момент, разделивший их жизнь на «до» и «после». Они помнят тот звук, когда птица ударилась об оконное стекло, сломала себе шею и упала. Они помнят разговор об этом событии. Они помнят, как обмякшее пернатое тельце убирали с патио и закапывали в саду, а в пыли еще некоторое время после этих похорон оставался отпечаток крыльев. Смерть может явиться нам, забрав золотую рыбку, бабушку или дедушку. Может быть, вы постигли этот факт – настолько, насколько вы тогда могли и насколько вам это было нужно, – в то мгновение, когда плавники исчезли в водовороте унитаза.
Лично у меня не было такого момента. Я не помню времени, когда смерть не существовала. Она просто была, везде и всегда.
Возможно, все началось с пяти убитых женщин. Мой папа, Эдди Кэмпбелл, рисует комиксы2. Когда мне не было и десяти, он начал работать над графическим романом From Hell («Из ада») Алана Мура. Он был о Джеке-потрошителе, и все ужасы и жестокости были показаны на иллюстрациях колючими черно-белыми штрихами. Джек-потрошитель тогда вошел в нашу жизнь до такой степени, что моя младшая сестренка надевала к завтраку цилиндр, а я стояла на цыпочках и разглядывала фотографии с мест преступления, приколотые к папиной чертежной доске, когда пыталась упросить его разрешить то, что мама запретила. Там-то они и были, те выпотрошенные женщины с вырванной из лиц и бедер плотью, а рядом с ними – откровенные снимки вскрытых трупов с обвисшими грудями и животами, стянутых от шеи до паха швом, как мячи для регби. Я помню, что смотрела на все это и испытывала не шок, а какое-то завораживающее чувство. Мне было любопытно, что же там произошло, мне хотелось увидеть еще больше. Было обидно, что фотографии нечеткие и к тому же черно-белые. Изображенное на них было бесконечно далеко от всего того, что я тогда знала о жизни, настолько непохоже, что не могло испугать. Мне, жительнице тропического австралийского Брисбена, это было так же чуждо, как туманные лондонские улицы, по которым ходили те люди. Сейчас я смотрю на эти фотографии другими глазами: я вижу насилие, борьбу, женоненавистничество, загубленные жизни… Но в те годы у меня просто не было эмоционального языка, чтобы постичь нечто настолько ужасное. Это было выше моего понимания, однако именно тогда ударила в стекло птица, которую я до сих пор снимаю с патио и рассматриваю на свету.
В семь лет я уже во многом напоминала себя сегодняшнюю – журналистку. Чтобы как следует во всем разобраться, я делала фломастером зарисовки: садилась рядом с папой за перевернутую коробку, которую называла письменным столом, и подражала ему. Я создавала энциклопедию внезапной смерти: двадцать четыре страницы со способами убить человека, по кусочкам собранные из увиденного в кино, по телевизору, в новостях и на папиных иллюстрациях.
Героев моих картинок рубили во сне мачете и резали ножом в лесу во время автостопа, их варили живьем ведьмы, хоронили заживо, вешали на растерзание птицам. Был рисунок черепа с пояснительной подписью: «Когда тебе отрубили голову и у тебя гниет кожа, ты выглядишь вот так». Для одной сцены комикса папа в качестве модели купил у мясника почки и выложил их на платке в гостиной. Они гнили в тепле, а мы вместе рисовали. Правда, моя иллюстрация была честнее: там была туча слетевшихся мух. Папа хранил все мои рисунки в отдельной папке и с гордостью их демонстрировал, приводя в ужас гостей.
Смерть была не только дома. Мы жили тогда на улице с оживленным движением, поэтому кошкам – знакомым и незнакомым – часто не везло. Мы доставали из водостока окоченевшие трупики, держа их за хвост как сковородки, и на рассвете устраивали тихие маленькие похороны. Летом мне регулярно приходилось менять маршрут по дороге в школу, когда по пути оказывалась дохлая птица. Обычно это были сороки. В более прохладном климате на такое событие никто не обратил бы никакого внимания, однако под палящим австралийским солнцем разложение происходило так стремительно, что целая улица могла стать непроходимой из-за вони. Директор советовал обходить такие места стороной, пока не выветрится запах смерти, но я всегда выбирала именно запрещенный путь в надежде увидеть зловонную птицу, посмотреть ей «в лицо».
Сцены смерти были для меня настолько обычным делом, что я часто без лишних раздумий выполняла домашнюю работу на обороте ксерокопий с папиными иллюстрациями, которые он выбрасывал в корзину для бумаг. «Это мертвая проститутка, – пояснила я однажды учительнице, которая, потеряв дар речи, глядела на отвратительный труп в луже крови. – Это просто такие рисунки». Смерть казалась мне чем-то естественным и частым. При этом мне постоянно твердили, что в ней есть что-то плохое и тайное, что я как будто перехожу какие-то границы. «Это совершенно неприемлемо», – заявила учительница по телефону моим родителям после того случая.
Я училась в католической школе. Священником у нас работал невнятно говорящий ирландец по фамилии Пауэр. Он казался мне тогда до невозможности старым, хотя периодически можно было увидеть, как он прямо в сутане энергично прыгает в мусорном контейнере, пытаясь утрамбовать его содержимое перед приездом мусоровоза. Раз в неделю отец Пауэр водил нас в церковь для откровенного разговора. Он вытаскивал стул, ставил его где-то в районе алтаря и, махнув рукой в сторону витражей, излагал историю о том, как Иисус несет свой крест на место собственной казни – на этом же кресте. Однажды после обеда он показал на красный огонек по левую сторону от алтаря и объяснил, что, если он светится, Господь дома, ведь это Он дает свет. Я подняла глаза на красную лампаду в красивой латунной оправе и спросила о том, зачем – раз свет исходит от Бога – нужен провод, идущий по стене и цепи. Последовал удар, затем священник откашлялся, сказал нечто вроде «Хватит вопросов» и сменил тему. Меня с тех пор он стал считать проблемой и навсегда отстранил от участия в той части мессы, где присутствуют хлеб и вино. Он даже провел беседу с родителями – папа мной гордился, а маме было очень неловко.
Меня тогда смутило, что священник попытался выдать обычный электрический прибор за что-то волшебное и потустороннее, и я начала с подозрением относиться к организованной религии. Она стала казаться мне чем-то вроде уклонения от ответа, мнимой панацеей, ложью в красивой обертке. Перспектива попасть на небеса была чем-то слишком легким, как турпоездка в награду за хорошее поведение. Мне предстояло еще десять с лишним лет католического образования, но над всеми ответами, которые давала религия, предупреждающим огнем горела та красная лампочка.
Первым настоящим умершим в моей жизни стала подруга Харриет, которая утонула, пытаясь спасти свою собаку из вышедшего из берегов ручья. Нам тогда было двенадцать. Я почти не помню ее похорон: ни надгробных речей, ни пришедших учителей, ни того, плакал кто-то или нет. Я не помню, привели ли черную лабрадориху Белль – она выжила – и если да, то куда ее посадили. Я помню только, что сидела на церковной лавке, глядя на закрытый белый гроб, и очень хотела заглянуть внутрь. Любой фокусник знает, что закрытая коробка – лучший способ поддерживать аудиторию в напряжении. Поэтому я просто смотрела. Буквально в паре метров от меня лежит моя подруга, но ее от меня прячут. Все это было до отчаяния трудно понять: вот человек есть, потом его нет, но нет и никаких осязаемых подтверждений. Мне хотелось на нее посмотреть. Я чувствовала, что мне не хватает не только Харриет, но и еще чего-то. Было такое ощущение, как будто от меня что-то скрывают. Желание увидеть, желание знать факты и неспособность удовлетворить эти желания никак не давали мне скорбеть. Она там сейчас выглядит как раньше или уже изменилась? Она пахнет как те сороки?
Смерть меня не пугала, а пленяла. Мне было любопытно, что происходит с кошками, которых мы закопали. Мне было интересно, почему дохлые птицы плохо пахнут и какая сила заставляет их падать с деревьев. У меня имелись книги с массой скелетов – людей, животных, динозавров, – и я ощупывала себя, пытаясь изобразить собственный, спрятанный под кожей скелет. Дома на мои вопросы отвечали неуклюже, зато честно. Меня хвалили за рисунки, втолковывали – для этого потребовались не одни печальные кошачьи похороны, – что смерть неизбежна, а выглядит она неприятно, пусть и не всегда. А в школе мне тем временем советовали отворачиваться от этой темы – от птиц, от рисунков, от моей умершей подруги – и предлагали иной образ смерти. В классных комнатах и в церкви твердили, что смерть – это не навсегда. Я видела больше правды в фотографиях жертв Джека-потрошителя: никто не утверждал, что они вернулись к жизни. Школа же возражала, что Иисус воскрес из мертвых и когда-нибудь вернется снова. Мне навязывали готовые понятийные рамки вместо тех, которые я уже начинала по кусочкам складывать на основе своего опыта. Меня учили, что смерть – это табу, что ее надо бояться, и при этом не хотели отвечать на вопросы и не желали реагировать на то, что мне казалось обычным фактом.
Мы окружены смертью. Она присутствует в новостях, романах, видеоиграх, она есть в наших комиксах про супергероев, хотя там ее по прихоти авторов могут отменять хоть каждый месяц. Она в мелких документальных подробностях описана в подкастах о преступлениях, которыми переполнен интернет. Она упоминается в детских стишках, в музеях, в фильмах об убитых красавицах. При этом видео сейчас редактируют, отрезанную голову журналиста замыливают, слова старых песен «обезвреживают» для современной молодежи. Нам рассказывают, что кто-то сгорел заживо у себя в квартире, что самолет исчез в океане, что грузовик врезался в пешеходов, но нам сложно это постичь. Реальное сплетается с воображаемым и превращается в фоновый шум. Смерть повсюду, но она либо прикрыта вуалью, либо выдумана. Трупы исчезают, как в компьютерной игре.
А ведь с трупом что-то происходит. Даже в детстве, сидя в церкви перед тем белым гробом, я понимала, что кто-то вытащил мою подругу из воды, высушил, принес ее сюда. Там, где ей не могли помочь мы, о ней позаботились другие.
Ежечасно в мире умирает в среднем 6324 человека. Это дает 151 776 смертей в день и около 55,4 миллиона смертей в год3. Каждые шесть месяцев с планеты исчезает больше людей, чем живет во всей Австралии. В западных странах за смертью обычно следует телефонный звонок, потом приходят люди с тележкой и отвозят тело в морг. Если это требуется, вызовут и уборщика, который приведет в порядок место смерти. Бывает, что труп тихо разлагается до тех пор, пока не начинают жаловаться соседи. На матрасе в таких случаях остается контур – след существования, как отпечаток погибших жителей Помпеев. Если у умершего нет близких, кому-то заплатят за очистку квартиры от вещей, которые когда-то служили человеку и скрашивали его одиночество: ботинок, выписанных журналов на коврике, стопок так и не прочитанных книг, еды в холодильнике, пережившей своего владельца. Что-то уйдет с аукциона, что-то отправится на свалку. Бальзамировщик в похоронном бюро может постараться сделать труп больше похожим на спящего, а не на покойника. Все эти люди занимаются тем, на что мы не можем даже смотреть – или, по крайней мере, так считаем. Для нас это конец света, для них – рутина.
Большинство из нас никак не соприкасается с теми, кто занимается этим важным делом. Их держат на расстоянии, скрывают, как и саму смерть. В новостях нам рассказывают про убийства, но никогда – о тех, кому приходится выводить следы крови, которая залила ковер и обрызгала стены струей из артерии. Мы проезжаем мимо разбившихся машин, но не знаем о тех, кто будет собирать по кюветам ошметки выброшенных при столкновении тел. Мы горюем по нашим кумирам в соцсетях, но не думаем о тех, кто снимал их с дверной ручки, на которой они повесились. Это неизвестные, невоспетые и незнаменитые люди.
Смерть, а также те, кто сделал работу с умершими своей профессией, начали увлекать меня много лет назад, и этот интерес нитью проходит сквозь мою жизнь. Они ежедневно смотрят в лицо той правде, которую я могла лишь вообразить. Чудовище, которое прячется в соседнем вентиляционном люке и про которое не говорят ничего существенного и конкретного, всегда кажется особенно жутким, поэтому я решила узнать, как выглядит обыденная человеческая – не птичья и не кошачья – смерть не на фотографиях и не в кино.
Если мы с вами не сходимся в этом отношении, у вас, наверное, найдется похожий на меня знакомый. Он потащит вас гулять по старому, поросшему плющом кладбищу и будет рассказывать, что вот тут лежит женщина, которая встала слишком близко к огню, и у нее вспыхнуло платье. Он будет пытаться заманить вас в анатомический музей, где хранятся побелевшие, выцветшие от времени фрагменты давно умерших людей. Вы будете смотреть на них, а их глаза, если найти нужную банку, будут глядеть на вас. Может быть, вы будете недоумевать, что его во всем этом притягивает, а он – как Элви Сингер из фильма «Энни Холл» Вуди Аллена, пытающийся всучить экземпляр «Отрицания смерти» (The Denial of Death) Эрнеста Беккера, – будет удивляться, как это может кого-то не занимать. Я убеждена, что интерес к смерти – это не признак того, что у человека нездоровые увлечения. Она как ничто другое притягивает к себе нашу психику. Беккер считал, кстати, что смерть одновременно ставит точку и толкает мир вперед4.
Когда хочется найти ответ, многие идут в церковь, к психотерапевту, в горы, в открытое море. Но я – журналист, а когда твоя работа заключается в том, чтобы задавать вопросы, приходишь к убеждению – или хотя бы надежде, – что ответ тебе дадут другие люди. Поэтому у меня созрел план: найти тех, кто каждый день работает со смертью, и попросить их показать, что и как они делают. Это позволит мне не только познакомиться с механикой этой отрасли, но и узнать, какую роль играет в их деятельности наше отношение к смерти, какой фундамент оно для них создает. На западе эта индустрия основана на представлении, что с ней нельзя или не следует соприкасаться посторонним. Мы передаем это бремя на аутсорсинг, потому что для нас самих оно слишком велико. А как с этими переживаниями справляются специалисты? Ведь они такие же люди. Нет их и нас – есть просто мы.
Я хотела выяснить: не обманываем ли мы себя таким отношением и не лишаем ли какого-то важнейшего человеческого знания? Может быть, это искусственное отрицание на границе невинности и невежества подпитывает неоправданные страхи? Может быть, противоядие от страха смерти – в точном понимании того, что происходит? Может быть, надо это увидеть? Я хотела получить «необезвреженный», лишенный романтики и поэзии образ смерти. Я хотела узнать голую, банальную реальность события, которое неизбежно произойдет с каждым из нас. Мне не нужны были эвфемизмы и добряки, предлагающие побеседовать о горе за чашкой чая с пирожным. Я хотела добраться до самого корня и вырастить из него что-то свое. «Откуда ты знаешь, что боишься именно смерти? – писал Дон Делилло в романе “Белый шум” (White Noise). – Смерть – штука слишком неопределенная. Никто не знает, что такое смерть, на что она похожа, с чем ее можно сравнить. Может, у тебя просто личная проблема, и ты придаешь ей огромное, мировое значение»5. Я хотела сжать смерть до такого размера, который мне по силам, с которым я смогу что-то сделать. Мне хотелось, чтобы она стала по плечу человеку.
Но чем больше я беседовала, тем больше вопросов задавали мне самой. Что ты хочешь найти здесь, где тебе быть необязательно? Зачем терзать саму себя этой темой?
Когда работаешь журналистом, появляется ложное чувство защищенности – уверенность, что можно посетить место события, не погружаясь в него. Передавать информацию, оставаясь сторонним наблюдателем. Я считала себя неуязвимой. Это оказалось не так. Я была права: мне действительно чего-то не хватало. Однако я наивно недооценивала глубину раны и степень влияния нашего отношения к смерти на повседневность – то, насколько оно мешает не только понимать, но и скорбеть в момент, когда все рушится. Я увидела наконец реальность смерти и почти не могу выразить словами, насколько это меня преобразило. Но там, во тьме, я нашла нечто большее. Это как часы аквалангиста и звезды на потолке детской комнаты: свечение становится заметно в темноте.
Грань между жизнью и смертью. Похоронный агент
«Плохо, когда первый умерший, которого ты видишь в своей жизни, – твой близкий».
Нас около пятидесяти в большом помещении Университетского колледжа Лондона. Мы справляем «поминки» в честь 270-й годовщины со дня рождения одного философа. Его отделенная от тела голова – ее показывают впервые за несколько десятилетий – стоит под стеклянным колпаком рядом с бутылками будвайзера. Дальше в том же зале сидит в обычной стеклянной витрине его скелет – он одет в собственную одежду, костлявая рука в перчатке лежит на набалдашнике трости. Там, где полагалось быть голове, приделан восковой муляж: сохранение подлинника пошло не по плану. Студенты рядом уделяют ему не больше внимания, чем какому-нибудь предмету мебели.
В промежутках между ежегодными проверками, которые отмечают все новые стадии ветшания, голову Джереми Бентама обычно запирают в шкаф подальше от глаз. Душеприказчиком Бентама был доктор Саутвуд-Смит. Он же был прозектором, проводившим вскрытие. В попытке сохранить голову в нетронутом виде он поместил ее вместе с серной кислотой в герметичную емкость и откачал воздух, чтобы убрать из тканей жидкость. Кожа, однако, от этого приобрела стойкий пурпурный оттенок, и Смит в итоге сдался: позвал мастера по восковым фигурам и заказал у него копию, а подлинник убрал. Я уже видела эту голову за три года до наших вечерних поминок: я тогда работала над одной статьей, и мне ее показывал застенчивый ученый, которому был поручен уход за этими останками6. Мы вглядывались в мягкие светлые брови, в голубые стеклянные глаза, а высохшая кожа наполняла комнату ароматом вяленой говядины. Он рассказывал тогда, что при жизни Бентам имел привычку держать эти искусственные глазные яблоки в кармане и ради смеха вынимал их на вечеринках. Теперь, спустя уже 186 лет с момента его кончины, они взирают из кожистых глазниц на толпу людей, собравшихся обсудить отсталое отношение к смерти в нашем обществе.
Бентам был эксцентричным философом и за некоторые свои идеи попал бы сегодня в тюрьму или, по крайней мере, был бы с позором изгнан из университета. Однако во многих вопросах он был передовым человеком. Он отстаивал права животных, права женщин и даже права геев – во времена, когда гомосексуализм был вне закона. Он был одним из первых людей, завещавших свое тело науке. Ему хотелось, чтобы друзья провели его вскрытие публично, и сейчас здесь собрались люди того сорта, которые пришли бы на это посмотреть. Мы уже выслушали доктора Джона Тройера, директора Центра изучения смерти и общества Батского университета. Он рассказал, что вырос в похоронном бюро и в его семье смерть не считалась табу, – похоже, не только у меня дома смерть была повсюду. Затем специалист по паллиативной помощи, врач с хорошими манерами, призвал нас последовать примеру Бентама и говорить о своей кончине заранее, чтобы были удовлетворены наши самые безумные желания. Наконец, Поппи Мардалл, женщина около тридцати пяти и похоронный агент по профессии, рассказала нам, что первый труп, который ты видишь в своей жизни, не должен принадлежать дорогому тебе человеку. Она еще добавила, что хотела бы водить в свой морг дошкольников, чтобы показать им смерть до того, как они будут вынуждены с ней столкнуться. «Надо разделить шок от самого зрелища и горе утраты», – произнесла она, поблагодарила нас за внимание и села, отчего на столе звякнули пивные бутылки.
Я много думала о смерти, но мне никогда не приходило в голову, что можно целенаправленно отделить эти переживания друг от друга и тем самым защитить свое сердце. Интересно, какой бы я была сейчас, если бы в детстве Поппи показала мне то, что я тогда хотела увидеть? Мне всегда было любопытно посмотреть на мертвого человека, но было очевидно, что, когда это все же произойдет, я буду знать умершего. Трупы незнакомцев не так просто встретить – мне даже не показали погибшую подругу, да и после этого я много лет не видела покойных, хотя присутствовала на похоронах школьных друзей (рак, самоубийство) и всех дедушек и бабушек (они умерли по естественным причинам). Я думала, что невозможно избежать сложного «взрыва мозга» – совокупного психологического воздействия утраты близкого и столкновения с физической реальностью смерти.
Уже через пару недель после поминок по Бентаму я оказалась в залитой светом комнате похоронного бюро Поппи – старого кирпичного здания за воротами Ламбетского кладбища. Я сидела в плетеном кресле, на тарелке посередине стола лежали красочные пасхальные яйца, за широкими викторианскими окнами с наклейками маков снег оседал на обутых в сандалии ногах каменного Иисуса. Ламбетское кладбище впечатляет меньше, чем «великолепная семерка» больших лондонских кладбищ-садов – Кенсал-Грин, Западный Норвуд, Хайгейт, Эбни-парк, Бромптон, Нанхэд и Тауэр-Хэмлетс, – которые в девятнадцатом веке опоясали растущий мегаполис, чтобы разгрузить переполненные дворы приходских церквей. Здесь нет ни пышных мавзолеев, ни величественных променадов, ни колоссальных, размером с дом, надгробий – демонстрации богатства своих почивших жильцов. Оно небольшое, практичное, без претензий. Поппи такая же. С ней легко беседовать: может показаться, что она – психотерапевт или добрая мама. Ее выступление поразило меня и вызвало желание продолжить разговор. Похоронное дело явно было для нее не просто работой; а поскольку я никогда еще не видела трупа – не считая обезглавленного философа, – я решила с ее помощью исправить ситуацию. О таком одолжении мало кого можно попросить.
«Мы не открываем холодильные камеры, просто чтобы удовлетворить любопытство, – по-деловому отвечает она на мою просьбу. – Тут не музей, и я считаю, что “за кулисами” надо вести себя осторожно. Но если у вас найдется пара часов, можете к нам заглянуть и помочь подготовить умершего к погребению. Это будет настоящий контакт с трупом, а не просто возможность поглазеть на мертвецов». Я посмотрела на нее с изумлением. Мне вообще не приходило в голову, что она может на такое согласиться, не говоря уже о предложении поучаствовать в процессе. Разумеется, я пришла сюда именно потому, что она сама изъявила желание показывать свою работу, но все же некоторые двери были заперты для меня так долго, что сложно было вообразить их отрытыми. «Мы будем вам очень рады», – подчеркнула она, пока я молчала, потрясенно пытаясь осознать невозможное.
В Великобритании, в отличие от США, похоронным агентам не требуется лицензия для работы с трупами. Все сотрудники в бюро Поппи раньше не были связаны с этой отраслью. Сама она работала в аукционном доме «Сотбис», пока не начала уставать от бессмысленности своей профессии. Моргом – он расположен на том же кладбище недалеко от места, где мы сидим, – заведует Аарон, бывший работник канидрома7 для борзых в том же районе. Стюарт, водитель грузовичка для перевозки трупов, – пожарный, а сюда устроился на неполную ставку. По его словам, это как бы возвращение к тем, кого он не смог спасти. Поппи сказала, что я смогу пройти обучение, как и они когда-то. Словно я пришла сюда работать.
«А вы когда-нибудь видели труп до того, как занялись похоронным делом?» – интересуюсь я.
«Нет, не видела. Безумие, правда?»
Я пытаюсь понять, что привело ее из суматохи аукционов в похоронное бюро на кладбище, и мне в голову не приходят даже предположения. «Мне попадались люди, у которых были более внятные причины заниматься такими вещами, – смеется она, – но в моем случае все было совсем не так». Судя по тому, как она об этом рассказывает, мотивация у нее прозрачная – несмотря на извилистый путь и на то, что поначалу она могла ее не осознавать.
Поппи пришла в мир аукционов – сначала в «Кристис», потом в «Сотбис» – благодаря любви к искусству и осталась там, потому что работа была веселая: адреналин, общение, никогда не знаешь, куда тебя занесет. «Мне как-то позвонил парень из сельского Техаса и сказал, что у него вроде бы есть скульптура Барбары Хепуорт8. На следующий день я уже сидела в самолете. Мне было двадцать пять, у меня была куча обязанностей, это было классно, классно, классно», – вспоминает она; и этот случай, по ее словам, нельзя назвать необычным. Вскоре, однако, у Поппи появилось ощущение какого-то вакуума смысла. Она родилась в семье социального работника и педагога, и родители привили ей потребность помогать нуждающимся. Работа в «Сотбис», пусть и захватывающая, не удовлетворяла эту внутреннюю тягу. «Да и в качестве источника заработка торговля картинами мне не очень подходила», – добавляет она.
В свободное время Поппи как «добрая самаритянка» трудилась на горячей линии в благотворительном фонде, занимавшемся психологической поддержкой тех, кто запутался и подумывал о самоубийстве. Постепенно нагрузка на основной работе становилась все больше, командировки – все дальше, и смены из-за этого приходилось пропускать или переносить. «Это меня очень огорчало. Года два я не могла разобраться в себе, своего рода кризис четверти жизни», – вспоминает Поппи. Она знала, что хочет общаться с обычными людьми, быть «на передовой бытия» и заниматься чем-то значимым – неважно, рождение это, любовь или смерть, – но никак не могла определиться, как и что ей надо делать. А потом жизнь начала принимать решения за нее.
Все наши близкие когда-нибудь умрут, но часто мы осознаем это, лишь когда происходит что-то плохое. Поппи тоже не задумывалась на эту тему до тех пор, пока обоим ее родителям быстро, одному за другим, не поставили диагноз «рак». «У нас в семье принято совершенно свободно обсуждать любые темы, – рассказывает она. – Когда мне было пять лет, мама натягивала презервативы на бананы. В таком возрасте я все равно еще ничего не понимала, но ей очень нравилось само нарушение запретов. И все же о смерти мы толком не говорили – у нас не было такой беседы, по крайней мере в том смысле, как я это понимаю. Когда заболел папа, мне было уже двадцать семь, и только тогда до меня дошло, что ему вообще суждено умереть».
Это откровение посетило ее в самый разгар кризиса, связанного со смыслом работы. Тему перестали игнорировать и обсудили. Когда выяснилось, что с родителями все будет благополучно, она отложила некоторую сумму, ушла из мира искусства и поехала отдохнуть в Гану, где заразилась брюшным тифом и сама чуть не отправилась на тот свет.
«Господи!» – Я не могу сдержать удивления.
«Это точно! Короче, я провалялась больной восемь месяцев, и у меня было время подумать. Если бы я тогда не заразилась тифом и не лежала без дела, я бы, наверное, выбрала бы что-нибудь побезопаснее. Это, – она обводит рукой похоронное бюро, – был, конечно, самый сумасшедший пункт в списке».
Идея заняться организацией похорон оказалась в этом списке не только потому, что это позволило бы Поппи воплотить желание быть причастной к большим жизненным событиям. Дело еще и в том, что мама четко сообщила, как надо и как не надо ее хоронить. Пока родители болели, Поппи рассматривала разные варианты и поняла, что отрасль прочно застряла в прошлом и в ней осталось совсем мало места для индивидуального подхода. Все эти отполированные черные катафалки, цилиндры, чопорные процессии не подходили ее семье, и ей захотелось сыграть свою роль в преображении мира смерти. Тогда она еще не могла сформулировать, что конкретно под этим подразумевается, но потом, почти выздоровев и отдохнув настолько, чтобы выходить из дома, она начала учиться у действующих специалистов и поняла, чего ей не хватает. Стоя в морге и впервые увидев смерть во всей ее банальности – совсем не такой ужасающей, – она поймала себя на мысли, что злится. Ее заставили посмотреть в лицо идее смертности – неизбежной смерти близких, своей собственной, – а она даже не знала, на что это похоже.
«Мне было бы гораздо проще, если бы я до этого видела покойников», – говорит Поппи. У нее двое маленьких детей, и она сравнивает этот страх с беременностью. «Допустим, я на девятом месяце и вот-вот должна родить. Если бы я в глаза не видела младенцев, мне было бы гораздо страшнее. Как родить то, с чем никогда не сталкивался? О чем не имеешь ни малейшего представления?»
Я спрашиваю о тех трупах, которые мы себе все же представляем. При этом слове в памяти сразу появляется не бледное, похожее на спящего тело, а нечто разложившееся и вздувшееся. Такие трупы тоже бывают. Может быть, все-таки не стоит что-то показывать близким? «Мысль, что на мертвых нельзя смотреть, возникла из благих побуждений, это проявление заботы и участия. Но я считаю, что в наши дни такое восприятие уже патриархально, это снисходительная недооценка психологических возможностей человека, – возражает Поппи. – Потребность видеть умершего есть не у всех, однако кому-то это крайне важно».
Приведено с разрешения лицензиара Pan Macmillan, полученного посредством PLSclear (Великобритания), а также с разрешения Penguin Random House LLC (США).
Bepul matn qismi tugad.