Квартира в Париже

Matn
176
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Квартира в Париже
Audio
Квартира в Париже
Audiokitob
O`qimoqda Егор Серов
43 539,52 UZS
Batafsilroq
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

– В общем, – продолжил свой рассказ галерист, – в начале девяностых Шон Лоренц был мелким правонарушителем, вместе с бандой сообщников выжигавшим себе мозг героином. Но при этом – одаренным мастером граффити, владевшим изощренной техникой, способным делать весьма любопытные вещи…

– Но ничего сверхъестественного, – догадалась Маделин.

– До лета тысяча девятьсот девяносто второго года, когда все резко переменилось.

– Что произошло тем летом?

– Тем летом Шон Лоренц повстречал на вокзале «Гранд Сентрал» француженку восемнадцати лет и влюбился в нее с первого взгляда. Ее звали Пенелопа Курковски. Ее мать была корсиканкой, отец поляком. В Нью-Йорке она жила компаньонкой за стол и кров и бегала на кастинги, надеясь стать манекенщицей. – Галерист сделал паузу, налил себе воды. – Чтобы привлечь внимание Пенелопы, Шон принялся размалевывать все подряд составы нью-йоркского метро. За два месяца он создал поразительное количество фресок, героиней которых была его Дульсинея. – Продолжая рассказ, он искал в телефоне другие фотографии. – Лоренц был не первым граффити-художником, провозглашавшим своими творениями любовь к женщине. До него этим занимались Корнбред и Джонон. Но его манера была уникальной.

Найдя искомое, Бенедик установил айфон на столе и подвинул его к Маделин.

Та, взглянув на экран, буквально раскрыла рот от неожиданности. Ей открылись истинные оды женской красоте, сладострастию, чувственности. Первые фрески были целомудренными, почти что романтичными, последующие – все более разнузданными. Пенелопа превращалась на них в женщину-лиану, множилась, становилась то крылатым, то водоплавающим существом, каждый вагон являл совершенно новый портрет. Ее голову венчали листва, розы и лилии, волосы плыли, развевались, спутывались то в изящные, то в угрожающие узоры…

4

Сидя с книгой на коленях, Гаспар Кутанс не мог оторвать взгляд от фотографий вагонов метро, расписанных Шоном Лоренцом в июле – августе 1992 года. Это была ослепительная живопись, ничего подобного он никогда прежде не видел. Вернее, видел: ему вспомнилась «Женщина-цветок» Пикассо и некоторые плакаты Альфонса Мухи из серии подпольных, под грифом «Х». Кем была эта девушка с пылающим, словно усыпанным золотыми листьями, телом? Согласно подписи под репродукцией, – супругой Лоренца, той самой Пенелопой, которую Гаспар уже видел на черно-белых семейных портретах. Двойственное создание, то уютное, то полное яда, с бесконечными ногами, алебастровой кожей и волосами цвета ржавчины.

Гаспар завороженно переворачивал страницы монографии, находя новые и новые картины, полные волнующего эротизма. На некоторых волосы Пенелопы походили на клубок змей, извивающихся у нее на плечах, обвивающихся вокруг грудей, покушающихся на лоно. Ее лицо в психоделическом нимбе, орошаемое золотым дождем, искажала судорога острого наслаждения. Ее тело раздваивалось, изгибалось, вращалось и превращалось в искрящийся факел…

5

– Этим дерзким высказыванием Лоренц ломал все коды! – восторгался Бенедик. – Он вырывался из плена жестких правил граффити, рвался в иное измерение, чем застолбил себе место в когорте живописцев масштаба Климта и Модильяни.

Маделин послушно листала страницы с переливающимися вереницами вагонов.

– Неужели от всего этого ничего не осталось?

Галерист улыбнулся улыбкой веселого фаталиста.

– В том-то и дело, что их век был мимолетным: всего одно лето. Эфемерность – самая суть городской живописи. В ней залог ее притягательности.

– Кто все это сфотографировал?

– Та самая LadyBird, создательница архивов «Пиротехников».

– Наверное, Лоренц сильно рисковал, пустившись в такое предприятие?

– Не то слово! – подхватил Бенедик. – В начале девяностых в Нью-Йорке стартовала нулевая толерантность. Силы охраны порядка получили устрашающие полномочия. Управление городского транспорта устроило настоящую охоту на граффити-художников. Суды штамповали суровые приговоры. Но Шон пренебрегал опасностью, снова и снова доказывая силу своей любви к Пенелопе.

– Как он избегал ареста?

– Шон был хитрецом. Он рассказывал мне, что завел комплект униформ, чтобы просачиваться в бригады наблюдения и проникать в депо подземки.

Маделин не могла оторваться от экрана смартфона. Эта женщина, Пенелопа, не выходила у нее из головы. Что она чувствовала при виде своего пламенеющего похотливого изображения, заполонившего Манхэттен? Радовалась или считала себя оскорбленной, униженной?

– Ну и как, он добился своего? – спросила она.

– Вас интересует, очутилась ли Пенелопа в его постели?

– Я бы это так не формулировала, но… да.

Бенедик жестом попросил два кофе.

– Сначала, – принялся объяснять он, – Пенелопа не обращала внимания на Шона. Но трудно долго игнорировать человека, который так вас боготворит. Хватило нескольких дней, чтобы она не устояла. То было лето их безумной любви. А в октябре Пенелопа вернулась во Францию.

– Все свелось к мимолетному летнему романчику?

Галерист покачал головой:

– Ошибаетесь. Шон буквально дышал этой девушкой. До такой степени, что уже в декабре того же года примчался к Пенелопе во Францию и поселился с ней в Париже в двухкомнатной квартирке на улице Мартир. И снова взялся за кисти. Теперь холстами ему служили не вагоны метро, а стены и заборы пустырей в окрестностях площади Сталинграда и в департаменте Сен-Сен-Дени.

Маделин еще раз просмотрела фотографии того периода. Они сохранили взрывную красочность и живость, роднившие их с южноамериканской настенной живописью.

– Как раз тогда, в тысяча девятьсот девяносто третьем году, я познакомился с Шоном, – сказал Бенедик, глядя в пространство. – Он в те дни работал в маленькой мастерской в «эфемерной больнице».

– В какой-какой больнице?

– Так прозвали колонию бездомных в восемнадцатом округе, в здании бывшей больницы «Бретонно». В начале девяностых там трудилось много художников, и не только: кроме живописцев и скульпторов, там находили прибежище музыканты, в том числе рокеры. – Лицо галериста еще больше оживилось от воспоминаний. – Сам я не художник, не могу похвастаться каким-то особенным талантом, зато у меня есть чутье. Нюх на особенных людей. Встретился с Шоном – и сразу определил, что он стоит в сотни раз больше других граффити-художников. Я предложил ему выставиться у меня в галерее. И сказал ему те слова, которые ему тогда было необходимо услышать.

– Это какие же?

– Я дал ему совет: кончай с граффити, забудь о баллончиках, берись за масляные краски, становись за мольберт. Сказал, что у него талант по части формы, цвета, композиции, движения. Что ему по плечу встать в один ряд с Поллоком и де Кунингом[16].

Вспоминая своего бывшего протеже, Бенедик говорил дрожащим голосом, даже, случалось, смахивал слезу. Маделин вспомнила одну свою бывшую подругу, которая спустя годы после расставания с мужчиной, хладнокровно ее бросившим, говорила о нем с рыданием в голосе.

Одним глотком осушив чашечку ристретто, она спросила:

– Лоренцу сразу понравилось во Франции?

– Шон был особенным человеком. Одиночка, совсем не такой, как другие граффити-художники: терпеть не мог культуру хип-хопа, много читал, слушал только джаз и современную экспериментальную музыку. Скучал по Нью-Йорку, не без того, но оставался по уши влюблен в свою Пенелопу. Их отношения всегда были бурными, но она не переставала его вдохновлять. Между тысяча девятьсот девяносто третьим и две тысячи десятым он написал двадцать один ее портрет. Цикл «Пенелопа» – его шедевр. Он останется в истории живописи как одно из самых пылких и оглушительных признаний в любви к женщине.

– Почему двадцать одна? – спросила Маделин.

– Из-за теории двадцати одного грамма. Ну, вы знаете: предполагается, что столько весит человеческая душа…

– Лоренц сразу добился успеха?

– Какое там сразу! За десять лет не продал практически ни одной картины! А ведь он каждый день трудился с утра до вечера. Ему часто доводилось рвать готовую работу, потому что она его не устраивала. Моей обязанностью было знакомить коллекционеров с живописью Шона и объяснять ее. Сначала это было нелегко, потому что она ни на что не походила. Потребовалось целых десять лет, чтобы из этой затеи вышел толк. В конце концов мое упрямство принесло плоды. С начала двухтысячных на всех выставках Шона происходило одно и то же: уже в вечер вернисажа все картины оказывались раскуплены. А в две тысячи седьмом…

6

В 2007 году «Алфавит-Сити», картина Шона Лоренца 1998 года, была продана на аукционе «Аркурьяль» за 25 тысяч евро. Это привело к настоящему взрыву стрит-арта во Франции и положило начало подлинному признанию художника. Буквально за один день Шон Лоренц стал звездой аукционов. Его красочные картины, типичные для 90-х годов, расходились на ура и били все ценовые рекорды.

Но с точки зрения живописи художник уже сделал следующий шаг. Адреналин и торопливость граффити уступили место более продуманным полотнам, на которые уходило по нескольку месяцев, а то и лет – так сильно возросла его требовательность к себе. Если работа его не устраивала, он ее немедленно уничтожал. С 1999-го по 2013 год Лоренц уничтожил больше двух тысяч таких работ. Его суровый суд выдержали только четыре десятка. К ним относится Sep1em1er, монументальное полотно о трагедии Всемирного торгового центра, приобретенное за 7 миллионов долларов коллекционером, потом преподнесшим его в дар нью-йоркскому музею 11 сентября 2001 г.

 

Гаспар оторвался от текста и стал переворачивать страницы, знакомясь с репродукциями картин этого периода. Лоренц сумел переродиться. Вместо графических знаков организующими центрами его картин стали разноцветные блоки, рельефные одноцветные плоскости, наложенные шпателем или ножом. Все это бесконечно колебалось между абстракцией и фигуративным искусством. Его палитра утратила часть былой живости, в ней прибавилось пастельных, осенних тонов – песка, охры, каштана, пудрово-розовых оттенков, а вместе с ними изощренности. Гаспара покорили работы этого периода. Их ископаемый перламутр вызывал у него образы скал, земли, песка, стекла, пятен запекшейся крови на погребальном саване…

Картины Лоренца казались живыми, они докапывались до самого нутра, от них сжималось сердце, подкашивались ноги, они гипнотизировали, порождали вихрь самых противоречивых чувств: грусти, радости, успокоения, ярости.

Монография завершалась репродукциями работ 2010 года. В них на передний план выходил сам материал: плотные слои, рельефность, порождавшая игру света. От этого полотна становились еще роскошнее.

Закрывая книгу, Гаспар недоумевал, как он умудрился так долго жить, не зная о существовании такого художника.

7

– Как Лоренц относился к деньгам? – спросила Маделин.

Бенедик с опаской, самым краешком, будто в чашечке была водка, окунул в кофе кусочек сахара.

– Деньги служили Шону термометром свободы, – стал объяснять он, посасывая сахар. – Другое дело – Пенелопа: той всегда было мало. В конце первого десятилетия двухтысячных, когда вещи Шона котировались выше всего, она усиленно интриговала, чтобы побудить мужа передать часть работ Фабиану Закарьяну, нью-йоркскому галерейщику. Потом она уговорила его продать напрямую с аукциона, минуя мою галерею, пару десятков новых картин. Шон заработал на этом миллионы, но испортил отношения со мной.

– Каким образом цена той или иной картины в один прекрасный день взлетает до миллионов долларов? – поинтересовалась Маделин.

Бенедик вздохнул.

– Хороший вопрос! Вот только на него очень трудно ответить, потому что рынок произведений искусства не подчиняется рациональным законам. Цена произведения – результат сложной стратегии разных участников рынка: это, конечно, сами художники, потом – владельцы галерей, но также и коллекционеры, критики, хранители музеев…

– Представляю, как вас подкосила измена Шона!

Галерист скорчил гримасу, но остался верен своему фаталистическому подходу.

– Такова жизнь. Художники как дети – часто проявляют неблагодарность. – Немного помолчав, он решил уточнить: – Мир художественных галерей – это, знаете ли, все равно что бассейн с акулами. Таким, как я, пришлым в этой среде, приходится особенно нелегко.

– Но вы хотя бы сохранили с ним связь?

– Конечно. Мы с Шоном были давними друзьями. Двадцать лет ссор и примирений – не шутка! Мы не перестали разговаривать ни после эпизода с Закарьяном, ни после случившейся с ним трагедии.

– Что за трагедия?

Бенедик шумно вздохнул.

– Шон и Пенелопа всегда хотели ребенка, но никак не получалось. Десять лет – выкидыш за выкидышем. Я уже думал, что они бросили эту затею, и тут происходит чудо: в октябре две тысячи одиннадцатого года Пенелопа производит на свет сына, малютку Джулиана. Тут-то и начались беды.

– Какие беды?

– Когда у Шона родился сын, он был счастливейшим из людей. Твердил, что общение с сыном его обогащает, что благодаря Джулиану он по-новому взглянул на мир, заново открыл для себя некоторые забытые ценности и вспомнил вкус простых вещей. Вам, наверное, доводилось слышать подобную болтовню от мужчин, поздно ставших отцами.

Маделин ничего не ответила, и он продолжил:

– Проблема в том, что в творческом смысле у него начался тогда период пустоты. Он объяснял это тем, что утратил творческий порыв, устал от лицемерия мира искусства. Три года занимался исключительно сыном. Представляете? Великий Шон Лоренц дает младенцу соску, гуляет с коляской, развлекает ясельную группу! Все его творчество свелось к прогулкам с маленьким Джулианом по Парижу и к рисованию в произвольных местах безумных мозаик – это, видите ли, забавляло его сынишку! Полная бессмыслица!

– Если у него не было вдохновения… – попробовала возразить Маделин.

– Вдохновение – чушь! – взвился галерист. – Вы видели его работы. Шон был гением. А гению не нужно вдохновение, чтобы творить. Когда ты Шон Лоренц, ты не перестаешь рисовать. Нет у тебя такого права, и точка!

– Выходит, есть. – Маделин вздохнула и, не обращая внимания на негодующую гримасу Бенедика, спросила: – Лоренц не возвращался к работе до самой смерти?

Бернар Бенедик покачал головой, снял толстые очки и протер глаза. Он так пыхтел, будто преодолел пешком несколько этажей.

– Два года назад, в декабре две тысячи четырнадцатого года, Джулиан погиб при трагических обстоятельствах. С этого момента Шон не просто забросил работу, а буквально пошел ко дну.

– Что за трагические обстоятельства?

Несколько секунд галерист отводил взгляд, потом с тоской посмотрел на собеседницу.

– Шон всегда был сгустком силы и слабости, – сказал он, не отвечая на ее вопрос. – После смерти Джулиана он взялся за старое: наркотики, алкоголь, таблетки. Я помогал ему как мог, но он, по-моему, не хотел выкарабкиваться.

– А Пенелопа?

– Их брак давно трещал по швам. Когда произошла драма, она воспользовалась этим, чтобы потребовать развода, а потом быстро устроила свою жизнь заново. То, чем занимался после этого Шон, еще больше отдалило их друг от друга.

Галерист выдержал паузу, намеренно наводя туман. У Маделин появилось неприятное чувство, что ею манипулируют, но ее любопытство достигло предела.

– Чем же занимался Шон?

– В феврале две тысячи пятнадцатого года мне удалось наконец запустить проект, который я давно вынашивал: я устроил крупную выставку, центром которой стал цикл Шона «Двадцать одна Пенелопа». Впервые все эти картины, двадцать одна штука, выставлялись в одном месте. Нам предоставили полотна из своих собраний уважаемые коллекционеры. Беспрецедентное событие! Но накануне открытия выставки Шон проник в галерею и сознательно изуродовал при помощи паяльника все до одной картины.

Лицо Бенедика сморщилось, как печеное яблоко: он снова переживал весь этот ужас.

– Почему он так поступил?

– Катарсис – так я это понимаю. Желание символически расправиться с Пенелопой, которую он винил в гибели Джулиана. Но чем бы он ни руководствовался, я никогда ему этого не прощу. У Шона не было права уничтожать картины. Во-первых, потому, что они были частью достояния мировой культуры. А во-вторых, своей выходкой он меня разорил, чуть не обрек на закрытие мою галерею. Вот уже два года меня донимают страховые компании. Ведется расследование. Я старался отстоять свою репутацию, но в мире искусства дураки не водятся, и доверие ко мне резко упало…

– Что-то я не пойму, – перебила его Маделин. – Кому принадлежали картины цикла?

– Большая часть – Шону, Пенелопе и мне. Но три картины взяли из своих собраний крупные коллекционеры: русский, китаец, американец. Чтобы они не подавали иски, Шон пообещал преподнести им в дар свои новые картины, которые непременно превзойдут утраченные. И, конечно, их все не было и не было…

– Откуда им было взяться, если он забросил живопись!

– Вот именно. Я поставил на этих картинах крест, тем более что в последние месяцы жизни Шон, думаю, уже не мог рисовать просто физически. – Взгляд Бенедика опять увлажнился. – Последний год его жизни был по-настоящему мучительным. Он перенес две операции на отрытом сердце, и обе чуть не привели к летальному исходу. Накануне его смерти у нас был телефонный разговор. Он улетел на несколько дней в Нью-Йорк, на консультацию к кардиологу. В том разговоре он сообщил мне, что вернулся к творчеству и уже закончил три полотна. Они, мол, в Париже, скоро я их увижу.

– Вдруг это не соответствовало действительности?

– Шон Лоренц грешил всеми мыслимыми грехами, кроме одного – лживости. После его смерти я искал эти картины где только мог: по всему его дому, на чердаке, в подвале. Но так ничего и не нашел.

– Вы сказали, что он назначил вас своим душеприказчиком и наследником.

– Так и есть, но наследство Шона оказалось скромнее некуда, Пенелопа успела здорово его пощипать. Известный вам заложенный дом на Шерш-Миди – только и всего.

– Кроме этого, он ничего вам не завещал?

Бенедик расхохотался.

– Вот, извольте полюбоваться. – Он извлек из кармана небольшой предмет и протянул его Маделин.

Это был рекламный спичечный коробок.

– Что за «Гран-кафе»?

– Ресторан на Монпарнасе, завсегдатаем которого был Шон.

Маделин перевернула коробок и обнаружила надпись шариковой ручкой, знаменитую цитату из Гийома Аполлинера: «Пора опять зажечь на небе звезды»[17].

– Это, без сомнения, почерк Шона, – заверил ее галерист.

– И вы не можете расшифровать этот намек?

– Никак не могу! Думаю, это какое-то послание, но, сколько ни ломаю голову, не понимаю, о чем оно.

– Этот коробок предназначался именно вам?

– Во всяком случае, в сейфе, кроме него, ничего не было.

Оставив на столе две купюры, Бернар Бенедик встал, натянул куртку и замотал шею шарфом.

Маделин осталась сидеть, молча глядя на коробок. Казалось, она переваривает услышанное от галериста. Наконец она встала.

– Зачем, собственно, вы все это мне выложили?

Бенедик застегнул куртку и ответил так, словно другого ответа быть не могло:

– Ясное дело, чтобы вы помогли мне отыскать пропавшие картины!

– Почему я?

– Вы же из полиции? И потом, вспомните мои слова: я доверяю своему инстинкту. Что-то мне подсказывает, что если эти картины существуют – а я уверен, что так оно и есть, – то никто не сумеет сделать это лучше, чем вы.

3. Краса струн

Если бы можно было выразить это словами, не было бы никаких причин это рисовать.

Эдвард Хоппер[18]

1

Свернув с кругового перекрестка, Маделин разогналась и на пересечении с аллеей Лоншан проехала на красный свет.

После обеда с галеристом она арендовала на авеню Франклина Рузвельта скутер. Не желая тратить время на споры с хмурым американцем о преимущественном праве жить в мастерской Лоренца, она задержалась у рождественских прилавков на Елисейских Полях. Прогулка заняла всего четверть часа: деревянные теремки вдоль «прекраснейшей на свете улицы», как хвастливо прозвали себя Елисейские Поля, нагнали на нее тоску. Там торговали главным образом жареной картошкой и китайскими поделками. От запаха сосисок и приторных чуррос ее затошнило. Атмосфера была скорее ярмарочная, мало походившая на снежное Рождество из ее любимых детских сказок.

Она заглянула в большой универмаг, откуда вышла разочарованная, потом попытала счастья в окрестностях площади Вогезов. Но и здесь, как и на Елисейских Полях, не обнаружила то, что искала: хотя бы немного волшебства, намек на мир чуда, чуточку рождественского очарования из старинных рождественских гимнов. Впервые Маделин, находясь в Париже, не чувствовала душевного подъема. Ей было здесь нечего делать.

Снова оседлав «Веспу», она унеслась прочь, не куда-то конкретно, а лишь бы подальше от скопления туристов с их утомительным щебетом и палками для селфи, которыми они так и норовили ткнуть ее в глаз. В глазах все еще пестрели причудливые узоры с полотен Лоренца. Маделин вдруг отдала себе отчет, что ее единственное желание – продолжить это путешествие вместе с художником, уплыть вдаль на волнах света, потеряться в оттенках его палитры, зажмуриться от его слепящих красок. Но ей вспомнилось предупреждение Бернара Бенедика: «В Париже есть одно-единственное место, где можно попробовать увидеть полотно Шона Лоренца». Решив попытать счастья, Маделин поехала в Булонский лес.

 

Не очень хорошо зная те края, она слезла со скутера, как только высмотрела место, где его можно было оставить – у решетки Ботанического сада, – и пошла пешком по проспекту Махатмы Ганди.

Солнце окончательно разогнало серый туман. Стало тепло. Во влажном воздухе висела золотая пыль. Вокруг парка не было ни профсоюзных активистов, ни рассерженных демонстрантов. Обстановка была вполне детская, звуки тоже: коляски, няни, крики малышей и торговцев каштанами.

Вдруг среди голых ветвей показался огромный стальной корабль. На фоне лазурного неба сверкал хрустальными парусами музей фонда Луи Вуиттон. Это сооружение можно было сравнить с чем угодно в зависимости от игры воображения: и с огромной стеклянной раковиной, и с пустившимся в плавание айсбергом, и с суперсовременным парусником под перламутровым флагом.

Маделин купила билет и вошла внутрь. Из просторного, светлого, воздушного холла можно было пройти в оранжерею. Сразу почувствовав себя в этом огромном стеклянном коконе как дома, она провела несколько минут во внутреннем дворе, наслаждаясь гармонией изгибов и воздушной грацией всего здания. Стеклянные плоскости перекрытий отбрасывали колеблющиеся, текучие тени, отражались от пола, влекли и согревали.

Поднявшись по лестнице, Маделин попала в общий для дюжины экспозиционных залов опаловый лабиринт со световыми колодцами. Здесь было много всячины: и временные выставки, и постоянная экспозиция. На двух первых уровнях можно было любоваться шедеврами собрания Щукина: сказочными полотнами Сезанна, Матисса, Гогена, которые русский коллекционер собирал около двадцати лет, пренебрегая мнением тогдашних критиков.

Продолжениями верхнего этажа, проткнутого стальными балками и брусьями из лиственницы, служили две террасы, с которых открывались неожиданные виды на квартал Дефанс, Булонский лес и Эйфелеву башню. Вместе с бронзой Джакометти, тремя абстракциями Герхарда Рихтера[19] и двумя монохромными работами Эльсуорта Келли[20] здесь были вывешены две картины Лоренца.

2

Устроившись в шезлонге из потрескавшейся кожи и закинув ноги на оттоманку, Гаспар слушал с закрытыми глазами интервью Шона Лоренца – запись на старомодную кассету, которую он нашел среди пластинок в библиотеке.

Эта долгая беседа с Жаком Шанселем была записана семь лет назад во время ретроспективной выставки Лоренца в Фонде Майо в Сен-Поль-де-Венсе[21]. Разговор получился захватывающий, тем более что Лоренц, не отличавшийся болтливостью, редко соглашался комментировать свое творчество. Отвергнув почти все интерпретации своего творческого пути, он предупредил: «Моя живопись спонтанна и не несет никакого послания. Ее назначение – поймать неуловимое и притом неизменное». Некоторые его ответы свидетельствовали об усталости, сомнениях, страхе, о том, что он, согласно его собственному откровенному признанию, «достиг конца творческого цикла».

Гаспар упивался его речью. Лоренц отказывался дарить интервьюеру ключ от своей живописи, зато был совершенно искренен. В его голосе – то обволакивающем, то колдовском, то волнующем – слышалась двойственность, столь характерная для его искусства.

Внезапно блаженный покой нарушили громкие, резкие звуки. Гаспар вскочил и выбежал на террасу. От «музыки», доносившейся, судя по всему, из одного из ближайших домов, содрогалось все вокруг. Грохот был вульгарный, перенасыщенный, так могли звучать тысячекратно усиленные кошачьи вопли на крыше. «Как можно наслаждаться этим кошмаром?» – подумал он, чувствуя отчаяние и безнадежность. Нигде не найти ни минуты покоя! Сражение, еще не начавшись, было проиграно. Мир полон кретинов всех мастей, он буквально кишит засранцами! Бал правят надоедливые, несносные субъекты, зануды и олухи. Их и так пруд пруди, так они еще ускоренно плодятся! Неудивительно, что полная и окончательная победа всегда за ними!

Задыхаясь от ненависти, Гаспар выбежал из дома и уже через несколько секунд стоял перед берлогой, откуда доносилась чертова какофония, – ближайшей буколической избушкой, просевшей под тяжестью густого дикого винограда. Гаспар дернул за шнурок ржавого колокольчика на каменной стойке калитки. Никто не появился. Он перелез через низенькую ограду, пересек садик, взбежал на крыльцо и забарабанил кулаком в дверь.

Когда дверь открылась, Гаспар чуть не свалился с крыльца от удивления. Он ждал стычки с прыщавым юнцом с «косяком» в углу рта, с надписью Iron Maiden на черной майке. Но перед ним стояла миловидная молодая женщина в темной блузке с закругленным отложным воротничком, в твидовых шортах и в кожаных мокасинах на шнурках.

– С ума, что ли, сошли?! – Для большей выразительности он покрутил пальцем у виска.

Она удивленно сделала шаг назад и расширила глаза.

– Музыка! – завопил он. – Думаете, вы здесь одни?!

– Разве нет?

Гаспар уже решил, что над ним издеваются, но она вовремя нажала на кнопку пульта, который держала в руке.

– Наконец-то оглушающая тишина!

– Я вычитываю диссертацию. Думала, что все уехали на каникулы, и в паузе немного переборщила со звуком, – проговорила она извиняющимся тоном.

– Отдых под хард-рок?

– Строго говоря, это не хард-рок, а блэк-металл.

– Разве есть разница?

– Ну это очень просто: хард…

– Знаете что? Мне плевать! – перебил ее Гаспар. – Если вам нравится, можете и дальше портить себе барабанные перепонки, только сперва соблаговолите купить наушники, чтобы не гробить окружающих.

Молодая женщина искренне расхохоталась.

– Вы так невежливы, что это даже забавно!

Уже было направившийся к себе, Гаспар обернулся, сбитый с толку словами девушки. Заодно оглядел с головы до ног: волосы скромно собраны в узел, прикидывается скромной студенткой, но при этом пирсинг в носу и татуировка, начинавшаяся за ухом и уходившая под блузку.

«А ведь она права…» – пронеслось у него в голове.

– Согласен, я перегнул палку, но и вы, с этой своей музыкой…

Она, продолжая улыбаться, протянула ему руку и представилась:

– Полин Делатур.

– Гаспар Кутанс.

– Вы поселились в бывшем доме Шона Лоренца?

– Арендовал его на месяц.

От порыва ветра хлопнул ставень. Полин переминалась на голых ногах и ежилась.

– Дорогой сосед, я сейчас окоченею. С удовольствием угощу вас кофе, – сказала она, стуча зубами и зябко потирая предплечья.

Гаспар кивнул в знак согласия и последовал за ней в дом.

3

Маделин застыла перед двумя картинами Лоренца, как околдованная. Одна, датированная 1997 годом, называлась CityOnFire, «Город в огне». Это была большая фреска, типичная для периода стрит-арт в творчестве Лоренца: пылающий костер, пожирающий холст, взрыв красок в гамме от желтой до алой. Вторая картина, «Материнство», была гораздо свежее, интимнее, строже: светло-голубая, почти белая, поверхность, пересекаемая кривой, повторяющей контуры живота беременной женщины. Трудно было придумать для этого образа какое-то другое название. Судя по настенной пластинке, это была последняя известная картина Лоренца, написанная незадолго до рождения его сына. В отличие от соседней картины, на этой на чувства давили не краски, а свет.

Повинуясь внутреннему зову, Маделин подошла к картине вплотную. Свет был неодолимым магнитом. Ее гипнотизировали материал, текстура, насыщенность, тысячи мельчайших нюансов полотна. Картина была живой. В считаные секунды она превращалась из белой в голубую, потом в розовую. Это была воплощенная эмоция, но воздушная, неуловимая. Живопись Лоренца умиротворяла, чтобы через несколько мгновений навеять тревогу.

Эта неопределенность и оказывала на Маделин такое необыкновенное воздействие. Как это возможно? Она хотела отойти назад, но ноги отказывались слушаться. Она стала пленницей картины, и не сказать, что невольной: ей хотелось погрузиться в источаемый ею свет, еще раз испытать небывалое, умиротворяющее головокружение. Хотелось остаться в этом амниотическом, регрессивном пространстве, пронзавшем ее, вскрывавшем в ней самой многое, о чем она раньше не подозревала.

Некоторые из этих открытий были прекрасными, некоторые уродливыми.

4

Дом Полин Делатур начинался с кухни. Там сразу чувствовался уют, манящий сельский стиль: массивный деревянный рабочий стол, пол из шероховатых плит, клетчатые занавески. На полках пестрели эмалированные дощечки, громоздилась сломанная кофемолка, пузатые керамические банки, старые медные кастрюли.

– У вас мило. Но обстановка сбивает с толку. Так и слышится Жана Ферра[22], а не ваш грохочущий блэк-метал, – поддел он ее.

Улыбчивая Полин сняла с конфорки итальянский кофейник и наполнила две чашки.

– Если честно, дом не мой. Владелец – итальянский бизнесмен, коллекционер живописи, получивший его в наследство и познакомивший меня с Шоном Лоренцом. Он никогда здесь не бывает. Продавать дом не хочет, поэтому ему нужен кто-то для охраны и ухода. Вечно это продолжаться не может, но глупо было бы не воспользоваться ситуацией хотя бы временно.

Гаспар взял из ее рук чашечку с кофе.

– Насколько я понимаю, вы здесь живете благодаря Лоренцу.

Полин привалилась спиной к стене и подула на горячий кофе.

– Да, это он уговорил итальянца оказать мне доверие.

– Как вы с ним познакомились?

– С Шоном? Это было за три-четыре года до его смерти. В первые годы учебы я подрабатывала позированием для студентов Академии изящных искусств. Однажды там давал мастер-класс Шон. Так мы познакомились и подружились.

Гаспар из любопытства уставился на винные бутылки в клети из кованой стали.

– Никуда не годится, в рот не возьмешь! – поморщился он. – В следующий раз я принесу вам бутылочку настоящего вина.

16Пол Джексон Поллок – крупный американский художник первой половины ХХ в., идеолог и лидер абстрактного экспрессионизма. Виллем де Кунинг – ведущий художник и скульптор второй половины ХХ в., один из лидеров абстрактного экспрессионизма.
17Г. Аполлинер. Сосцы Тиресия, 1917 г. – Прим. автора.
18Американский художник середины ХХ в., один из крупнейших урбанистов.
19Современный немецкий художник.
20Современный американский художник-минималист, скульптор.
21Музей, который называют Лувром Лазурного Берега благодаря большому количеству значительных произведений изобразительного искусства, хранящихся в нем. В экспозиции картины Боннара, Брака, Матисса, Шагала, Кандинского, Леже. Скульптуры и мозаика Миро, Арпа, Колдера, Джакометти.
22Французский композитор и поэт-песенник.