Kitobni o'qish: «Паровой цыпленок»
Нимало не протестуя против редакционной пометки, вполне точно определяющей значение этой статейки и допускающей появление ее в печати именно только в святочное время, я должен сказать, однако, что наименование «рассказ», данное редакцией этому произведению, почти вовсе не соответствует тому содержанию, которое в этой статейке заключается, и форме, в которой оно будет передано. Никакого последовательного рассказа здесь нет и не было его в действительности. Просто люди разговорились «о душе», и один из собеседников, проезжий курятник, произнес по этому поводу нечто вроде реферата, почерпая весьма любопытные материалы из куриной психологии. Вот и все.
Дело было так.
Наскучив сидеть в ожидании поезда в душной маленькой общей каморке самого микроскопического полустанка N-ской железной дороги, я надумал пойти посидеть и покурить на платформе… Был темный и теплый осенний вечер, и время было довольно позднее, час одиннадцатый. Три керосиновых лампочки, расставленные по платформе на значительных расстояниях друг от друга, почти совершенно не освещали ее, и поэтому я решительно не мог рассмотреть даже при самом пристальном внимании тех темных человеческих силуэтов, группа которых, так же как и я, в ожидании поезда, собралась на платформе в самом близком от меня расстоянии. Видны были какие-то черные тени, а кто они такие и что за народ – разглядеть было почти невозможно. Но разговор, который они вели между собою, был слышен совершенно ясно среди неподвижной тишины темного и теплого вечера.
К несчастью, разговор был весьма печального свойства. Дело шло о необыкновенном несчастии, случившемся на одной из ближних больших станций в тот же день, рано утром, и составлявшем предмет разговора по всей линии дороги: под поезд бросился известный всем имеющим дело с дорогой людям один кабатчик, в последние годы предававшийся сильному пьянству и совершенно обнищавший.
– Под конец-то он, братцы, уж и совсем очумел! – рассказывал один из черных силуэтов, в котором только благодаря блеснувшей при движении бляхе можно было подозревать железнодорожного сторожа. – Он уж разов пять покушался-то на это дело… Да все боязно ему было. Бежит к поезду-то, а сам орет… Поезд гремит, а он с испугу и сам орет, а бежит, руки вверх подымает! У-ух! ух! ух! И все бежит!.. Страшно, а все его несет!.. Ну, завсегда бог его спасал; добрые люди не давали пропасть… Поймают, уведут домой силом… В больницу клали… Ну, а в этот раз, видно, недоглядели…
– А орал? Не слышали?
– Потом-то рассказывали, что, мол, шибко кто-то орал… Слышали, говорят, орал кто-то, ухал все… Ну да время было ночное, глухое… Спали!.. Нет, это уж видно воля божия…
– Чорт тут распоряжается! В таких делах дьявол – хозяин и указчик, а не бог! – послышалось из глубины всей группы силуэтов.
– Это верно! – глухо отвечали в той же группе, и все на некоторое время замолкли…
Разговор был неприятен, предмет разговора мрачен и ужасающ, и поэтому беседа шла очень плохо. Но именно, быть может, потому, что предмет разговора был тяжел и многозначителен, собеседникам почти невозможно было легко отделаться от угнетавшего их мысль события и перейти к обыденной пустопорожней случайной болтовне случайно встретившихся людей. Как ни неприятно было думать и говорить об этой нехорошей смерти, а разговор возобновлялся только о ней.
– От жены, вишь, сказывают, он так-то ослабел. Спился-то!
– Что ж ему, дураку, жена-то дороже души, что ли?
– Ну да ведь как сказать… Сбежала она от него, – ну, он и заскучал…
– Сбежала! Да чорт с ней! Бегай, куда хошь… Мало ли баб-то?
– Баб-то много, да душа-то одна!
– Надо за душу-то богу на том свете отвечать!..
– Ох, душа, душа!.. – сказал сторож со вздохом, и разговор, вероятно бы, пресекся, если бы в это время около группы неожиданно не оказался молодой помощник смотрителя станции, неслышно очутившийся около группы благодаря резиновым калошам.
Это был молодой, веселый человек; он только что получил место, только что женился, только что оделся в новую форму и чувствовал, что теперь он «похож на человека». Остановился он около группы мимоходом, чтобы закурить папиросу, и, положительно от нечего делать, весело бросил слово: