Kitobni o'qish: «Иркутъ Казачiй. Зарево над Иркутском»
ИРКУТ КАЗАЧИЙ
Зарево над Иркутском
Роман посвящен событиям, произошедшим в последние месяцы 1917 г. в России сразу после октябрьского переворота, апофеозом которых стали декабрьские бои в Иркутске – над городом поднялось зарево пожаров жестокой гражданской войны. В центре повествования семья иркутских казаков Батуриных, которым приходится делать свой нелегкий выбор…
ПРОЛОГ
Верховья р. Витим
19 августа 1890 года
Белесый утренний туман окутал плотным холодным покрывалом тесный горный распадок. Недолгая летняя ночь с ее серой темнотой уже отступала, отдавая свои права начинавшемуся дню. Нижний край неба, еле видный из-за невысоких, но острых и заснеженных горных вершин, словно накинул на себя розовое покрывало – всходило скупое на жаркую ласку сибирское солнышко.
Под дуновением холодного ветра грозно шумели своими вершинами величавые сосны и казавшиеся ободранными замухрышками перед ними, но не уступавшие им в росте старые лиственницы.
У потухших углей костра клевал носом караульный – не выдержал долгого ночного бдения старый бурят с морщинистым от пережитого времени лицом, крепко уснул в предрассветную пору, когда больше всего хочется спать. Но старинное ружье он из своих рук не выпустил и даже зажал его между коленками.
Рядом с ним спали еще трое бурят – на груде нарубленного лапника лежал старик со смертельно бледным лицом, накрытый до груди потрепанным синим халатом, а двое других, помоложе возрастом, но тоже в серьезных годах, крепко почивали рядышком, приклонив головы на потертые седла. Однако и во сне они цепко держали свои руки на старинных, кремниевых фузеях.
Полдюжины низеньких, но крепких монгольских лошадок подъели за ночь не только траву вдоль горной речушки, но даже принялись за кусты, осторожно обгладывая листву и мотая мохнатыми гривами. Лошади были хорошо вымуштрованы своими спящими хозяевами – те их даже не стреноживали на ночь. А зачем? Куда они в тайге денутся…
Грохот ружейного выстрела на секунду заглушил клокотание речки и потряс не только сонную тайгу, но и горы – по склонам покатились камушки. Так и не выпустив ружья из рук, караульный уже мертвым свалился мешком на холодное кострище.
Двое спящих бурят мгновенно проснулись и судорожно похватали свои ружья. Вот только оборониться им не дали – два выстрела вновь разорвали горный воздух, а через секунду прогремел и третий. Первая жертва рухнула на тело убитого часового, а второго пулей откинуло в сторону, однако зацепило только в бедро.
Невероятно изогнувшись, бурят прижал ружье к плечу и выстрелил в ответ – в заречную сторону, покрытую густым кустарником. Стрелял зряче – там над ветками клубился белый пороховой дым. Перезарядить фузею дело долгое и муторное, и потому он попытался схватить ружье убитого часового. Однако его время уже ушло, через секунду пожилой бурят упал на камни мертвым – три метких выстрела грянули почти одновременно и отбросили тело убитого в сторону.
Лежащий под халатом старик даже не пошевелился, а лошадей выстрелы не напугали – они лишь отбежали в сторону от места убийства хозяев, недовольно косились и фыркали, мотая гривами. И все затихло кругом – снова шумела кругом тайга и клокотала речка, и лишь только разбуженные выстрелами птицы начали громко щебетать, обсуждая на своем непонятном языке произошедшее.
Из прибрежных кустов выскользнули три человека с берданками наперевес – все в синих мешковатых казачьих мундирах с желтыми лампасами на шароварах. Казаки перешли речушку вброд, осторожно прыгая по камням, как косули, и медленно подошли к убитым.
– А ведь чуть не убил, сукин сын! На вершок ниже взял бы, и отпевай казачью душу, – рослый казак, с проседью в черной густой бороде, покрутил в мозолистых мощных ладонях черную форменную фуражку с эмблемой полицейской стражи горного ведомства из скрещенных молоточков. Почти в середине поднятой тульи виднелось пулевое отверстие – грязный толстый палец стражника легко вошел в дырку.
– Тебе повезло, Гриня, – второй казак был чуть моложе, лет тридцати, русый, с густыми пшеничными усами на худощавом хищном лице. Впрочем, он мог быть и ровесником первому – борода ведь сильно старит человека. На его погонах вытянулись две тонкие белые лычки младшего урядника, что говорило о начальственном статусе служивого, так как у двух других казаков желтые погоны были пусты.
– Семен Кузьмич, мунгалки-то строевики, видно, пальбы совсем не бояться, учены. Откуда они у них? И почто от нас уходили, зачем на нас напали и Пахома убили?
– Не знаю, Гриня, не знаю. Шут его подери… Серьга! – урядник повернулся к третьему казаку. Тот был совсем молодым, лет двадцати, с доброй примесью бурятской крови, про таких парней говорят, что молоко на усах не обсохло. Только вот незадача, ведь усов и в помине не было, даже не намечались.
– Посмотри тела, осторожно только. Вдруг оживет кто. Да шашку-то вынь, недотепа.
– Сделаю, Семен Кузьмич! – парень закинул берданку за спину, поправил погонный ремень, затем обнажил клинок и стал осматривать тела убитых. Его двое старших товарищей подошли к лежащему на лапнике старику, наклонились. Бородатый казак запустил руку под халат, пошарил пальцами. И извлек целую горсть разных костяных фигурок и амулетов, переплетенных кожаными ремешками.
– Никак этот дохляк шаман?! Ну и дела…
– Да нет, Григорий Петрович, не убитый. Жив еще, еле дышит, но кончится вскоре, – урядник раздвинул полы синего монгольского халата – на черном впалом животе старика, посередине большого родимого пятна в виде птицы, было входное пулевое отверстие с запекшимися кровавыми краями.
– Покойный Пахом не оплошал вчера, зацепил этого, а остальных мы здесь завалили. А что в тех сумах? – казак отошел на два шага к сложенным седельным сумам и стал вытряхивать первую – на камни посыпались тряпочки, пшено, мешочки с травами, костяные фигурки, звучно выпали три медных плошки. Ничего ценного не было, и Григорий брезгливо отбросил ткань в сторону и взялся за последнюю суму.
– Твою мать?! Ни хрена себе! – Оба казака застыли в изумлении – поднять сумку бородатый не смог, только свалил набок. А оттуда выкатился то ли божок, то ли Будда, пузатый, с изумрудными глазами. Небольшой по размеру, со штофную бутыль казенной водки, он тускло отсвечивал до боли знакомой желтизной. Золото…
– С полпуда будет, точно, – Семен наклонился и поднял божка, покачал в руках, привыкая к тяжести. – Даже больше будет, фунтов на двадцать пять потянет на безмене. Это богатство, точно говорю.
– И с тех бегунов мы два фунта песком и самородками взяли…
– Не замай! Хозяину вернем, то его, приисковое. Свою четверть получим, по десять золотников, да Ермолаю и семье Пахома столько же.
– С чего это ты взял? Ране же решили ничего хозяину не давать!
– А божка как? Хозяин за него половину отсыплет – а это нам по четыре фунта каждому придется. Всем троим по четыре фунта будет, а не золотника, понял? Он такие вещи собирает, да и молчать будет. Сам понимаешь…
– Да уж… За этого божка буряты меня и в Шимках достанут. Шаманы не простят. Потому-то они от нас и уходили, и Пахома завалили. Тьфу ты! И влипли же мы.
– Хоронить их всех придется, а то не дай Бог костяки с нашими пулями отыщут, беды не оберешься…
– Ежу понятно. Лошадок отпустим или завалим тоже?
– Оставим, возиться не хочется. Сами не выйдут, а если и выйдут, то ничего не расскажут…
Казаки переглянулись и заулыбались. И не заметили, что старик открыл белесые глаза, и лишь тихая бурятская речь подбросила их на месте:
– Хараал шэрээлдэ хуртоо, унинэй хараалай муугаар хараалгуулаа. Алтаар занажа хараагаа… Бултанда ганса зай шоро асарна. Хоргодогты, бэеэ нюугты… Тиигээгуй хаа, бултанда ехе муу байха… Бултанда, таанарташье ба таанарай хуугэдтэшье…
Старик в изнеможении закрыл глаза, изо рта полилась по щеке струйка крови. Казаки в изумлении переглянулись.
– Что он сказал? Я только два слова понял – «золото» и «всем». Ты же с бурятами роднуешь, в Тунке живешь…
– Кликушествует, чушь в беспамятстве порет, – Григорий насупился, и урядник сразу понял, что тот правды ему не скажет. И тормошить бесполезно – упрям, как кобдинский верблюд, и, если не захочет, то выбивать из него бесполезно. И худо, что Серега, племянник Григория, слов старика не слышал, ибо язык знает – только сейчас к ним направился, задвинув клинок в ножны.
– Шашку обратно вынь. Старика добей, племяш, незачем ему мучиться, душа-то человечья! Да не смотри ты так. Это тебе не стрелять из-за кустов, рука и клинок должны кровь человеческую отведать. Давай! В сердце коли и рукоять поверни. Давай, давай, ты же казак!
Очень не хотелось молодому казаку делать это, но ослушаться родного дядю он никак не мог – острие шашки уперлось в грудь старика напротив сердца. Казак кхекнул и с силою воткнул клинок – шаман чуть дернулся и застыл, уже навечно.
Сергей вытянул клинок из тела, но стереть кровь не успел, в изумлении уставившись на золотого божка, которого только сейчас заметил у своих ног. Он не мог поверить своим глазам, и только видел, как капает черная кровь на желтый металл. Только кровь и золото, золото и кровь…
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ОЛХА – КАЗАЧЬЯ СТАРИНА
Олха
(Семен Кузьмич Батурин)
– Вставай, Кузьмич, пробуждайся. Утро настало, – мягкий голос жены уже отдалялся, загремела печная заслонка и громко мяукнула кошка. Ох, и прожорлива, хвостатая, но поди тронь – Анна тут же всю плешь проест за свою любимицу. Пусть уж мявкает…
Свою супругу Анну Трофимовну Семен Кузьмич любил, да и жил с ней в согласии ровно сорок пять лет. Рано оженили их родители, по завету – чтоб единственный сын древний казачий род Батуриных успел продолжить, ведь не дай Бог на службе царской молодой казак голову свою сложит. Ему шестнадцать лет тогда было, а ей на полгода меньше – а когда в двадцать он присягу перед алтарем принял, дочь с сыном уже по дому бегали. Анна ему Анютку, в честь ее и названную, сразу подарила, а следом Антона, первенца. Через девять лет после него Федор народился, а когда за ним спустя три года и Петр на свет божий появился – стала казачья семья весьма многолюдной…
– Ох уж, годы мои тяжкие, – громко прокряхтел старый казак и оторвался от воспоминаний. Он откинул теплое ватное одеяло к стенке, сел на кровати и привычно засунул ноги в обрезанные валенки. Встал, перекрестился на икону Спасителя, привычно и негромко прочел «Отче наш». Но религиозным Семен Кузьмич стал только на старости лет – ведь молодому казаку совсем не грех пост иной раз не соблюсти или молитву не сотворить. Господь завсегда простит ему, если не забоится он живот свой положить за царя, за отчий край и веру православную.
Поддернув десницей спадающие кальсоны, казак сделал несколько шагов и оказался у противоположной стены небольшой спаленки, что в казачьих домах кутьей называется или запечной комнатенкой. Стакан с чуть теплым малиновым напитком стоял на комоде, и Семен Кузьмич его немедленно выпил. Крякнул от удовольствия и стал облачаться в мундир, который заботливая жена уже вывесила на стенку – как же, сразу после завтрака предстоит ему в казачий поселок Медведево ехать, что под Иркутском, невесткам старших сыновей помочь по хозяйству, внучат побаловать.
Да и Антон обещал к вечеру из Иркутска подъехать. Его командир дивизиона в бессрочный отпуск отправил – выслужил все казак, давно за сорок сыну. Ныне Временное правительство решило всех таких возрастных казаков по домам отправить, некоторые ведь давно и дедами стали, пусть детей и внуков уму-разуму учат да землицу обиходят…
Рука сама поправила четыре медали, что получил он за службу ревностную, только вот плечи давненько не ощущали привычной жесткости погон. И ничего не поделаешь – раз уволен казак по возрасту в отставку по чистой, то снимай погоны. А жалко, ведь у него три лычки старшего урядника, за взвод отвечал, не с офицеров же службу спрашивали.
Батурин чуть ухмыльнулся в бороду – нынешний командир дивизиона полковник Прокопий Оглоблин когда-то у него во взводе военную службу зачинал, молодым еще парнишкой. Но шустрым был, как анчутка, да и нареканий не вызывал, справный. А теперь чин-то какой у него высокий, да крестов полна грудь – полком забайкальцев на Кавказе супротив турка командовал, Георгия четвертого, офицерского, получил за храбрость, да благодарность от самого царя Николая Александровича. Теперь же обратно в Иркутск приехал, на родину, хотя в должности шибко Прокопия Петровича понизили…
Только начищенные до блеска сапоги не стал надевать – еще успеется, да и в валенках теплее. Подошел к маленькому рукомойнику в углу, умылся теплой водой и утерся рушником, смахнув капли с русой, обильно подернутой сединой, бороды. Причесал волосы гребешком на голове, затем прошелся по пышным, прямо молодецким, усам – казачьей гордости. Ибо безбородому и безусому казаку уважения и почета нет, скобленые морды только антихристу любы. Посмотрелся в блестящую гладь холодного самовара – хорош казак! Хоть сейчас на царский смотр выходи. Еще раз перекрестился на покрытые рушником иконы и вышел из спаленки.
У огромной вытянутой печи с лежаком, что обогревала сразу все четыре комнаты большого дома, прадедом Сильвестром Мироновичем рубленного из лиственницы в старые времена еще при царице Екатерине, хлопотали жена и невестка Полина, третьего сына Петра жена. Молодка, еще личико в веснушках, статная девица – племянница его старого сослуживца и друга Сергея Андреевича Зверева из Шимкинской станицы, что женат на его единственной дочери Анне. Вот только уже ходила, как гусыня, сильно живот у нее выпирал – будет сыну через два месяца первенец, а ему внук. Или внучка, что хуже, ибо на бабу надел не дается. А казак родится – царю сгодится. И Семен рассчитывал на казака – ведь живот огурцом бодро выпирал, не яйцом, а то примета старая и добрая.
– Здорово ночевала, доченька. Да не крутись ты с ухватом, дите ведь в себе носишь, – и не удержался от маленькой мести, наступил на хвост кошке. Та противно взвыла и убежала в горницу.
– Ты кошку не тронь, старый! Ну что она тебе помешала?!
– Так нечаянно я, случайно. Не приметил…
– Ага! И вчера тоже не углядел?
– Потому и валенки поставила, чтоб сапогом хвост не отдавил?
Они посмотрели друг на друга, дружно хмыкнули и весело засмеялись. Заулыбалась Полина – животик так и заходил из стороны в сторону. А тут и обиженная кошка вернулась, стала тереться о ногу хозяйке. Семену померещилось, что ушлая тварь свой язык ему показала – на, мол, выкуси. Казак от обиды аж поперхнулся, протер глаза – да нет, поблазилось.
Покряхтел Семен Кузьмич и уселся на свое место возле окна. Зала с кухней была просторной, раза в три больше спальни – три сажени на две. Здесь всегда было тепло, как и в спаленке – большая часть печи выходила на эту половину дома. А потому и младенцы здесь в колыбели ухали, вначале дети, а теперь и внуки пошли. Да и правнуков рассчитывал увидеть Семен Кузьмич, и не без основания – Кузьме, сыну Антона, девятнадцатый год в мае исполнился, совсем взрослый стал, в приготовительный разряд весной попал. Еще полгода пройдет – и на службу его отправлять придется.
И тут старику поплохело – о младшем сыне Иване совсем запамятовал, а он на месяц младше своего же племянника. Это было нечто – жена с пузом ходит, а рядом невестка с таким же пузом – бабы на селе все глаза проглядели, завидуя люто. Вот так и получилось у них – не погнал он Анну к старой Федосье, что спицей плоды из чрева вытаскивала. И в Иркутск город к врачу тоже не повез – с женой дружно решили пятого дитя рожать. И не пожалели ни разу, Господа много раз благодарили. Да и сам Семен помолодел, заново вспоминая нехитрую науку пестования…
Достал из жестяной коробки длинную папиросу, смял желтыми от курева пальцами мундштук, сильно чиркнул серной спичкой по огниву, закурил и пахнул дымком.
К табаку пристрастился казак давно, с начала службы еще при царе Александре «Освободителе», коего злодеи бомбой поразили в Петербурге. И привык к зелью, никак не мог отказаться, хотя и кашлять стал. Курил много, иной раз жадно. Да и старший сын Антон с папиросами сильно ему помог – за два месяца до войны с германцами, словно чувствовал, отцовской любимой «Лиры» прикупил, что пятиалтынный за сотню штук стоила. На шестьдесят целковых зараз, все свои деньги вложив – на подводе пять больших коробок привез, кое-как под кровати запихнули. За эти три года Семен едва две коробки из пяти одолел, мысленно благодаря сына за заботу…
– Отец, ты уснул или задумался? – ласковый голос жены привел Семена в себя. – Иди к столу, снидать будем.
Батурин тяжело поднялся с лавки, прошелся по залу, уселся на мягкий диван. Эту городскую роскошь купил он семь лет назад в Иркутске, заплатив немало, и зеркало аршинное прикупил, и ковер большой, и прочие причуды. Но затраты того стоили – горница приобрела городской вид, не хуже гостиной князя Бековича-Черкасского, что Иркутской сотней до войны командовал. А на ковре сейчас три шашки висели – его и сыновей Петра и Ивана. Ранее об этом и помыслить было нельзя, ибо запрещено было иркутским казакам шашки дома держать, только на службу выходя от казны получали, а потом в арсенал сдавали, как на демобилизацию шли.
В апреле этого года собрались казаки на свой первый войсковой круг, объявили о создании войска и отменили сами запрет на шашки. И ничего не сделали власти, поморщились, но разрешили всем купить шашки, чтоб от казаков других войск не отличаться. Семену Кузьмичу клинки старший сын Антон купил – тароват первенец, все что угодно достанет, как из-под земли. Недаром лычки младшего урядника носит и сотенным хозяйством заведует.
А Петру сейчас шашка не положена – юнкер он в военном училище, и к будущей весне в офицеры его произведут. «Белой костью» станет, первым в роду. Настоящим хорунжим выйдет – настоял Семен Кузьмич, чтоб сын не поступал в школу прапорщиков, хотя в офицеры бы его произвели уже в этом декабре. Хотя какой офицер, это громко сказано. Ибо всем известно, что курица не птица, а прапорщик не офицер. Но погоны галунные Семен сыну заранее купил, как и офицерскую шашку с темляком. Пока ходит Петр сейчас в армейской форме, а казачью справу сразу отцу на сохранение отдал, а то на училищном складе ненадежно – шибко воруют…
– Опять уснул, Семен Кузьмич? – казак встрепенулся от голоса жены. И в правду чего-то часто кемарить стал. А стол уже накрыт скатертью, а на нем разносолов сельских уйма, все свое – из амбара и подпола.
Миска соленых огурчиков, что хрустят на зубах, – жена по засолке была мастерица. А вот грузди у Полины даже лучше получались, с лучком нарезанным, маслицем постным приправленные. Этого года засол, июльские – невестка с сыном за горой собирали все лето, хорошо уродились.
А вот сало, с толстыми мясными прожилками да с чесночком, было прошлого года – кабана только неделю назад зарезали, нечего ему жрякать, пора казаков попотчевать. И хоть не было свежего сала на столе, но отожравшийся за два года кабан, выхолощенный за полгода до убоя, чтоб мясо вкусным было, мог сейчас хорошо порадовать казачьи души. Ведь на столе ласкали взор холодец из ножек, рулька копченая, тушеная капуста с ливером, сочная ветчина с чесночком – жена целый день потратила на выварку свинины в специально купленной в городе форме. Зато получилась превосходной – глаза радовала, а по вкусу такая была, что язык проглотить можно.
И рыба имелась в наличии – хариус копченый и соленый на блюдах лежал, только вот беда – почти не стало его в речушке, а рыбачить на Иркуте далековато. Своя речка мелкая и узкая, а рыбешка в ней сорная – щука, окуни, елец, пескари да ерши, а на такой жир не нагуляешь.
Так что лишь мимоходом посмотрел Семен Кузьмич на хорошо обжаренных в конопляном масле до коричнево-золотистого блеска ельцов и окуней – на них Иван да Анна большими охотниками были, а вот он сам больше привычную расколотку жаловал. Только нет пока ее, морозов больших ждать надобно – и заморозить в камень сига или хариуса с Иркута. А потом расколотить его на кусочки, да с перчиком и солью неспешно отведать, почти как строганина идет.
И молоко на столе имелось– и парное, и топленое. Свеженькое надобно Полинке пить, для дитятки полезно, а топленым чай забеливают. И сыр лежал козий, ноздреватый, что хорош вприкуску с чесночком и краюхой душистого свежевыпеченного ржаного каравая. И шаньги на столе в миске, творожники, в них Анна для сладости изюма подсыпает.
Но это так, закуска легкая на столе, а чугунок с будоражащим запахом еще в печи томился, Анна с пылу-жару подаст. «Казачий паштет» – изрядное варево и сытное: хитрая смесь тушеного мяса, картошки, капусты, моркови и лука, да с кедровым маслицем. Когда молодым был Семен Кузьмич, то за присест мог полчугунка ведерного умять. А еще очень жаловал старый казак пельмени – их всей семьей дружно лепят в морозы, так что до наступления настоящих холодов ждать требуется.
И еще рассольников горка – с рыбой и луком пироги, по изобилию они так в Сибири называются. И поговорка у казаков и старожилов в ходу – у хозяев хлебосольных полон дом рассольников. А вот хлеба пока нет, вчера соседям отдали последние два каравая, ибо в нем нужда была. А новая опара только вошла в силу, и сегодня Аннушка печь будет, на неделю вперед, но так в селе все поступают. Хлеб – он всему голова, к нему с почтением надо. Пока вспашешь, засеешь, дожнешь да обмолотишь на мельнице в муку, семь потов сойдет, и не одна рубашка за лето сопреет.
Нельзя сказать, что очень богатый стол был накрыт, но у трети сельчан в праздники, не то что в будни, и половины от того не было – жили Батурины справно и сытно, грех жаловаться, многие сельчане завидовали, что и денежки у них завсегда водились, так уж вышло…
Остров
(Федор Батурин)
– Господин урядник, кончай дрыхнуть, царствие небесное проспишь, – чья-то не очень заботливая рука безжалостно вырвала Батурина из объятий сладкого сна, в котором казак уже прикоснулся своими горячими и сухими губами к прохладной коже вожделенной жены Антонины.
– Какого…, – поперхнулся именем нечистого казак, за именование коего отец мог высечь в детстве, как сидорову козу. И правильно делал – незачем в христианском доме имя анчутки произносить. Вон, доигрались – вся Россия теперь Содом и Гоморра, и правит в ней Вельзевулов легион.
Это от батяни – в отличие от младших братьев, Федор в гимназии почти не учился, выгнали, да и в начальном училище только два года грыз пресловутый гранит науки, с которым и соотносил загадочное слово «легион», намертво вбитое в его голову суровым отцом.
– А такого! Нас ныне вывели из полка. Наконец-то, слава тебе Господи, избавились от «страдальцев», – младший урядник Петр Зверев на радостях перекрестился. Федор окончательно проснулся – уссурийские казаки достали всех до печенок. Половина на лошадях сидят хуже, чем пьяная баба на заборе. Да что с них брать – написали в казаки крестьян уйму, а им честь казачья стала сейчас до одного места. Сопли распустили в разные стороны – «устали от войны», «долой тяжкую казачью службу», «хотим, как и все жить, без повинностей» и прочую муть несут. Одно есть слово для них – «страдальцы» хреновы. Причем только полковые бузят, в дивизионе народ и покрепче будет, и помоложе. Да там и большая часть иркутских казаков служит, отдельной сотней. А полковые?! Казачий надел в полсотни десятин им не привилегия?! Так они от него отказаться-то не желают!
Посадили бы их на пять десятин, да налоги в три шкуры драли, как с иркутских казаков – остались бы они в Уссурийском войске? Беса лысого, разом треть казаков – «гужеедов», «сынков» приписанных, что всех подбивают, лампасы спороли бы…
Федора сразу расперла злоба, а ведь еще глаза не протер. Машинально застегнул пуговицы на гимнастерке и соскочил с жесткого топчана, застеленного пропыленной шинелью. Вбил ноги в почищенные еще с вечера сапоги, надел свою многострадальную шинель, поправив на ней кресты и медали, перетянулся ремнем. Накинул портупею с шашкой, затем нахлобучил фуражку – и лишь после этого сладко зевнул. Удалось казаку выспаться…
– Командующий корпусом приехал, а с ним…, – Зверев сделал такую длинную паузу, что Федор сразу насторожился. – Керенский у нас в Острове! Министр-председатель! У нас! С Петербурга сбежал сюда вчера!
– Твою мать! – новость застала Батурина врасплох. Значит, все разговоры о перевороте большевиков два дня назад есть голимая правда, а он ведь поначалу не верил. Ну и дела! Колотит матушку-Россию как роженицу, только вместо здоровых деток какие-то абортированные выкидыши у нее выходят, один другого ужаснее. И куда дальше пойдем?
Но спросил другое:
– Откуда вести такие?
– Донской генерал велит в поход собираться, столицу усмирять…
– Это дело, давно пора, а то все их дерьмо на целую страну расходится, и народ нюхает с упоением. Рубить всю сволочь надо, сибирского казака Лавра Георгиевича Корнилова возвращать немедля и порядок наводить…
– И то верно. Давно пора, – согласился с ним Зверев. Об этом думали не они одни, такие разговоры давно велись среди иркутских и енисейских казаков. Из всех частей Уссурийской конной дивизии именно они, входившие в состав Уссурийских полка и дивизиона отдельными сотнями, сохранили к октябрю 1917 года и желание воевать, и воинскую дисциплину, и относительный порядок.
На фронт иркутяне и енисейцы попали только к маю прошлого года. До того командование Иркутским округом категорически противилось отправке в действующую армию вышколенных на военно-полицейской службе Иркутского и Красноярского казачьих дивизионов. И пришлось казакам на фронт бежать, вначале по одному, потом группами.
«Дезертирство» так развилось, что бежал чуть ли не каждый десятый казак из полутысячного дивизиона. И у братьев енисейцев «бегунов» хватало с избытком. И потому радостный праздник был у казаков, когда повелел, наконец, государь-император Николай Александрович отправить сводные сотни на фронт. Но не всем разрешили ехать, а только по одной сотне иркутских и енисейских казаков. И все – сколько не просились станичники в армию, всем отказ вышел. Лишь в ноябре три десятка казаков отправили для восполнения убыли. А в этом году, когда армия разваливаться начала, а солдаты массами с фронта дезертировать стали, иркутские и енисейские казаки опять ходатайствовали, чтоб дивизионы на фронт отправили, единым полком воевать. И снова на отказ нарвались – командование такие надежные части в резерве держало, опасаясь восстаний и смуты…
– Генерал Краснов приказал нашей сотне его личным конвоем быть, – торжествующий голос Зверева вывел Федора из размышлений. Новость шокировала. Донской генерал с начала войны с германцами командовал 10-м Донским полком, что входил в состав их корпуса вместе с 9, 13 и 15-м полками 1-й Донской дивизии. Полки кадровые, вышколенные…
«Ё-моё, неужто своим станичникам генерал так не доверяет? Или наоборот – более доверяет иркутянам и енисейцам, что полста лет пасынками казачества были. А что – у нас все в полном порядке, лошади чищены, казаки подтянуты, обмундированы, наряд несется исправно. И агитаторов всяких гоним – хватит, обожглись один раз на революции, в пятом году… Жаль только, маловато народа в строю – иркутскую и красноярскую сотню давно в одну свели из-за потерь, и в той казаков осталось едва на полусотню – кто в госпиталях лежит, кто в отпуске, кто в командировках или фуражировках. Зато теперь самые боевитые остались».
Федор машинально коснулся двух георгиевских крестов и медали на своей груди – награжденных в сотнях было подавляющее большинство. Только с названием объединенной сотни обидно – Енисейской в приказе определили. Красноярцы хоть на Енисее живут, а иркутским казакам обидно.
Ладно бы войско было общее, так у каждого свое, а на Енисее даже два поначалу разродилось…
– Здорово ночевали, – в комнату вбежал небольшого роста бурят, с кривыми ногами и тонкими усиками. На погонах широкий галун вахмистра, на груди три креста с медалями. Боевой бурят, еще один золотой крест получит – и полным Георгиевским кавалером станет.
– Да слышали уже новость, Хорин-хон, – отмахнулся от не слетевших с губ слов Федор, – сами от нее тут шалеем.
Царствие небесное иркутскому вахмистру Осипу Петрову, полному кавалеру «Георгиев», что был убит полгода назад разрывом германского «чемодана» – держал сотню в ежовых рукавицах, у него не забалуешь. И замену, будто смерть свою предчувствовал, подобрал заранее – Николая Егоровича Малкова, бурята из сельца Капсал, что прибился к казакам в Оеке, когда они там коней набирали. Командир его всеми правдами и неправдами оставил, форму казачью справили.
Бурят толковый оказался, служил справно, урядника получил и на фронт добровольцем поехал. И для войны оказался рожден, будто с шашкой в руках родился, отчего и прозвище себе получил, на которое, впрочем, не обижался. Но вахмистром стал не только за храбрость – в казачьей сотне он единственный не казак был, а потому родственников не имелось, а, значит, и пристрастия. Тут командир сотни есаул Коршунов с ходу сообразил. Но Хорин-хон уже казак – настояли сослуживцы, чтоб в станице Спасской этого храбреца в войсковое сословие записали. И сейчас в Енисейскую сотню переведен – от тункинцев решил не отрываться…
– Тебе, Батурин, с взводом задача особая есаулом поставлена, самого Керенского охранять будешь! – и бурят с такой неприкрытой завистью посмотрел на Федора, что обедай сейчас тот, в единый миг бы куском подавился. Понять Хорин-хона было можно – командовать личной охраной премьер-министра дело ведь не только почетное, но и во всех ракурсах прибыльное, и в деньгах, и в чинах…
– Сотня в ружье поднята, через десять минут выступаем к собранию, где штаб корпуса, там Керенский с комитетами дивизионными встречаться будет. А потому выводите свой взвод быстро! – Малков резко повернулся и выбежал из комнатенки, за ним пулей выскочил Зверев, и через секунды Федор услышал его крик: «В ружье, казаки, выступаем пешими на охрану самого Керенского!»
Понимая, что времени остается у него мало, Федор закурил папироску – на них он и расходовал все деньги, ибо курить махорку было зазорно старшему уряднику, да и горло драла, словно кошка когтями…
Олха
(Семен Кузьмич Батурин)
Хлопнула дверь в сенях, затопали ногами, и тут же голос раздался: «Сам то дома?». И сын в ответ: «Ты поперед иди, дядя».
Дверь в горницу отворилась. В накинутой на плечах шубейке, в валенках, уставив вперед черную бороду, зашел сосед Василий Кошкин, шуряк, младший брат Анны. Перекрестился медленно на образа, поклон отдал. За ним Иван вошел, весь в отца, низкий ростом, но коренастый и жилистый, и волосы соломенные.