Kitobni o'qish: «Вариации на тему любви и смерти (сборник)»
I
Метаморфозы
– Что это такое – локус минорис резистенциэ?
– Место наименьшего сопротивления, – ответил врач. – По-латыни: Locus minoris resistentiae.
– И что это за место у человека?
– У каждого свое, – ответил врач. – У многих – сердце.
Евграфов умер неожиданной смертью: в чужой квартире, в постели любовницы, от сердечного приступа.
Было мнение: Евграфова доконала Жан-Жанна. Шутка ли, на двадцать один год моложе старика. Евграфов любил жизнь, любил женщин, но ухитрялся делать свои дела так, что невозможно было понять: есть у него женщины или нет. Улыбнется только, усмехнется – и все.
И вот – умер.
Однажды к жене Евграфова, прямо на улице, подошел незнакомый мужчина.
– Извините, ради бога, Екатерина Марковна, – начал он, запинаясь, – я, собственно, хотел извиниться…
Жена Евграфова не терпела уличных разговоров, а тут, услышав свое имя и отчество от незнакомого мужчины, просто испугалась.
– Простите, но… кто вы? Что вам нужно?
– Я – муж Жан-Жанны. – Он опустил голову.
– Ах, вон что! – Екатерина Марковна вспыхнула – от стыда, унижения, а еще больше – от нелепости ситуации. И быстро-быстро засеменила прочь от мужчины.
Он не стал догонять ее. Просто стоял, переминаясь с ноги на ногу, и с тоской смотрел ей вслед.
Через неделю в квартире Екатерины Марковны раздался телефонный звонок. Жена Евграфова подняла трубку.
– Простите, Екатерина Марковна, что вновь беспокою вас. Это – муж Жан-Жанны.
– Слушаю, – холодно произнесла Екатерина Марковна.
– Дело в том, что у нас остались некоторые вещи вашего мужа…
– Можете выбросить их.
– Видите ли, в «дипломате», среди прочих вещей, есть запечатанный конверт.
– Меня не интересуют его письма.
– Конверт без адреса. На нем крупно выведено: «На случай моей смерти – распечатать».
– Можете распечатать, мне все равно.
– Не могу. Письмо, вероятней всего, адресовано вам.
– А вдруг вашей жене? – горько усмехнулась Екатерина Марковна.
– Не думаю. Во всяком случае, официально женой Евграфова являетесь вы, а не Жан-Жанна.
– И вы можете спокойно говорить об этом?
– Я вынужден говорить…
– Одним словом, – прервала его Екатерина Марковна, – все, что связано с моим мужем и вашей женой, мне абсолютно неинтересно. И прошу впредь не беспокоить меня.
И положила трубку.
Еще через неделю на имя Екатерины Марковны пришла посылка: обшитый белой наволочкой «дипломат» Евграфова. В «дипломате» оказались запасная рубашка Евграфова, тапочки, носки, запонки, колода карт, валидол, а в отдельном кармашке – номер «Литературной газеты», чистые листы бумаги, шариковая авторучка «Паркер» и злополучный конверт: «На случай моей смерти – распечатать».
Как-то Екатерина Марковна возвращалась с работы домой. Обычно от метро «Сокол» она выходила переулками на улицу Алабяна, пересекала ее у моста, затем шла тихими, почти деревенскими, улочками небольшого московского поселка художников (дома здесь сплошь деревянные, с садами и даже огородами – райский островок в безбрежном море высотных домов) и, наконец, выходила к своему дому, многоэтажной тяжелой коробке на улице Панфилова, на третьем этаже которой и располагалась ее пустынная квартира. Правда, мимо дома, со стороны фасада, день и ночь проносились электрички, пассажирские и грузовые поезда, которые когда-то раздражали, когда жизнь в доме кипела и шумела, а теперь грохот железной дороги привносил в мертвенную тишину квартиры не только странное успокоение, но и некоторую радость: все-таки жизнь не кончилась, продолжается, вон она – шумит, гудит, движется…
Подходя к своему дому, Екатерина Марковна обратила внимание на шум и возню около соседнего подъезда.
– И правильно, и забирайте его! Ходют тут всякие, ходют… – услышала она знакомый голос.
Знакомый? Ну да, это был голос Марка Захаровича, пенсионера из соседнего подъезда, грозы всего дома. Грозность его заключалась в том (нелепая и смешная грозность), что он везде и всюду стремился навести порядок: «Как полагается!», совал нос во всякую неурядицу, а таковой ему представлялась любая чужая жизнь.
– Ну так что, гражданин, сами пойдете… или?.. – Это уже был голос милиционера; рядом стоял еще милиционер; тут же, с ярко зажженными фарами, поджидала специальная машина.
– А вон и Екатерина Марковна! – от этого возгласа, как от выстрела, Екатерина Марковна испуганно вздрогнула. – Екатерина Марковна, ну хоть вы-то им скажите!..
Она невольно замедлила шаг, стала пристально щуриться – страдала близорукостью, а очки носить не любила, особенно на улице.
– Екатерина Марковна!
Ногами, будто налившимися свинцом, она направилась к группе людей.
– Старший сержант Поликарпов! – козырнул ей милиционер. – Простите, это вы будете Евграфова Екатерина Марковна?
– Да, я, – ответила она. – А что случилось?
– Вот этот гражданин, по паспорту Нуйкин Семен Семенович, утверждает, что поджидает именно вас. Между прочим, в нетрезвом состоянии. Вы знаете этого гражданина?
– Екатерина Марковна, да скажите вы им!.. – Он смотрел на нее умоляюще. Ей и хотелось бы сказать: нет, не знаю такого, но совесть не позволяла: ведь она знала его, хоть и знать не желала, – это был муж Жан-Жанны.
– Так знаете вы этого гражданина или нет? – Старший сержант Поликарпов истолковал заминку Екатерины Марковны в том смысле, что тут наверняка какая-то пикантная и запутанная история.
– Они часа два тут и ходют, и ходют… подозрительный такой из себя человек, в очках, – вставил слово пенсионер-общественник Марк Захарович. – Я сразу сообразил – и в милицию, и в милицию…
– А вы помолчите пока, товарищ! – бесцеремонно оборвал его Поликарпов. – Ну, так что будем делать с гражданином Нуйкиным, Екатерина Марковна? Знаете вы его или, может, знаете, да вот неожиданно забыли?
Екатерине Марковне послышалось в интонации этих слов что-то оскорбительное, она вспыхнула и выпалила раздраженно:
– Да, знаю!
(А что оставалось делать?)
– Таким образом, – вновь козырнул старший сержант Поликарпов, козырнул с разочарованием, – вы утверждаете, что мы можем оставить товарища Нуйкина под вашу ответственность?
– Да, можете, – кивнула она. А что, нужно было сказать: нет, не утверждаю, забирайте его? Но совесть и что-то еще, чему она не могла пока дать объяснения, не позволили Екатерине Марковне сделать это.
– В таком случае – всего доброго. Извините! – Поликарпов козырнул на прощание, милиционеры сели в машину, которая резко осела под их одновременным движением, и машина тронулась с места, полоснув ослепительным светом по лицу Марка Захаровича. Он испуганно ойкнул, прикрываясь потрепанным рукавом пальто, и отшатнулся в сторону.
Стало темно; Екатерина Марковна и Нуйкин стояли друг против друга. Неподалеку, никуда не уходя, с пристальным вниманием наблюдал за ними Марк Захарович.
– Пойдемте! – резко проговорила Екатерина Марковна и, развернувшись, пошла по направлению к своему подъезду. Нуйкин, стараясь не пошатываться (ему, конечно, было стыдно; а впрочем…, пошел следом за Екатериной Марковной.
Они уже скрылись в подъезде, прошло минут пять или шесть, а Марк Захарович, как всякий человек на посту, продолжал стоять на своем месте, не веря ни увиденному, ни услышанному. Он чувствовал, нутром изнывал: тут подвох, явный подвох… А вот какой? И только когда в окнах квартиры Екатерины Марковны вспыхнул свет, Марк Захарович поплотней закутался в свое длиннополое, на манер шинели, обтрепанное пальто, примечательностью которого были еще и золотые пуговицы железнодорожника, и разочарованно вздохнул. Но тут спасительно-ядовитая мысль засеребрилась в его мозгу: «А на вид вроде порядочная женщина… Не успела мужа в могилу спихнуть, а уж Семен Семенычи появились. Ну, народ, ну, народ!..» И, разгоряченный этой мыслью, спасенный ею от смертной скуки, которая одолевала его в холостяцкой, давно потерявшей всякое человеческое тепло однокомнатной квартирке, Марк Захарович отправился восвояси.
– Раздевайтесь, что же вы! – гораздо грубей и резче, чем, в сущности, хотела бы, проговорила Екатерина Марковна, включив в прихожей свет.
– Я, собственно… – начал лепетать Нуйкин, поправляя в нерешительности очки на переносице. – Вы извините…
Екатерина Марковна, даже не взглянув на него, повесила свое пальто на вешалку, сняла платок с головы, поправила волосы.
– Раздевайтесь. Откуда вы только взялись на мою голову… – И прошла в кухню.
Нуйкин начал раздеваться, снял пальто, а когда расшнуровывал ботинки, наклонился и чуть не упал, потеряв равновесие. Собственно, он бы упал, но вовремя уперся руками в тумбочку; тумбочка наклонилась, но не перевернулась, а встала на место.
– Ну, что тут у вас? – Екатерина Марковна вышла из кухни (поверх платья она успела надеть фартук). – Что, чуть тумбочку не уронили? Хорош, хорош, ничего не скажешь… Как вас по фамилии? Нуйкин, что ли?
– Нуйкин. Семен Семенович, – одернув пиджак и поправляя галстук, бодро, как бодрятся все крепко выпившие мужчины, ответил тот. – Я, собственно, к вам. Извините, просто не к кому. Я к вам посоветоваться…
– Посове-е-товаться? – удивленно проговорила Екатерина Марковна. Проговорила не только удивленно, но и насмешливо.
– Да, если позволите. – Он снова одернул пиджак, стоял перед ней навытяжку: на одной ноге – ботинок, на другой – носок. – Вы не смотрите, что я нетрезв… я давно вас жду. Часа два…
– О чем вы можете советоваться со мной? Вы? Со мной? Вы хоть понимаете, как это нелепо звучит? Ладно, – махнула она рукой, – раздевайтесь. Проходите на кухню. – И опять ушла.
Он разделся, хотел надеть тапочки, которые стояли у порога, но вдруг узнал их, ведь это тапочки, которые лежали в «дипломате», и его от отвращения передернуло. А может, вовсе и не те тапочки? Черт их знает… Он прошел на кухню в носках.
– А тапочки? – нахмурилась Екатерина Марковна.
– A-а, я так! – Он сделал неопределенное движение рукой. – Не фон-барон.
– Чай будете? – Она смотрела на него в упор, без снисходительности, без мягкости.
– Да, если можно…
– Садитесь… – Показала на табуретку.
Кухня была просторная. То есть настолько большая, с такими высокими потолками, что Нуйкин и не помнил, чтобы видел когда-нибудь подобное. Вытянув ноги, сложив руки на коленях, Нуйкин с удивлением и уважением оглядывал кухню.
– Когда-то это была коммунальная квартира. – И все, больше ничего не стала добавлять Екатерина Марковна, правильно истолковав взгляд Нуйкина.
– И сколько семей тут жило? – спросил Нуйкин.
– Три.
– Понятно. – И после некоторой паузы: – А теперь?
– Вам это очень интересно? – опять без всякой мягкости, почти грубо спросила Екатерина Марковна.
– Да нет, я так… – смутился Нуйкин. И как-то странно, нелепо, а может, стыдливо хихикнул.
Екатерина Марковна взглянула на Нуйкина с презрением. Поставила перед ним чашку дымящегося чая. Налила чаю и себе. Нарезала сыра, хлеба. Поставила масло.
Помешивая чай, Нуйкин громко (руки дрожали) стучал ложкой о края, Екатерина Марковна морщилась.
– Так о чем вы хотели посоветоваться со мной?
Нуйкин не знал, с чего начать; отпил чаю, обжегся, закашлялся.
– Видите ли… – начал он. – Извините… – И закашлялся всерьез. Надолго.
– Вы, наверное, выпить хотите? – спросила Екатерина Марковна.
– Да, не отказался бы, – признался Нуйкин.
– Вот этого как раз и не будет. Обойдетесь! – отрезала Екатерина Марковна.
– Да? – удивился Нуйкин неожиданности ее логики.
– А вы как думали? Пьянствовать будете у меня? Достаточно того, что притащились без всякого приглашения.
– Да нет, я ничего… Мне только нужен один совет. Дело в том, что я… Сами понимаете, Екатерина Марковна, мое положение… я подал на развод…
Екатерина Марковна продолжала смотреть на Нуйкина строго, придирчиво, никак не выражая в словах своего отношения к услышанному.
– Понимаете? – переспросил Нуйкин. Лоб его покрылся испариной.
Екатерина Марковна кивнула: мол, понимаю, а дальше что? А, впрочем, снисходительности ради, с некоторой паузой произнесла:
– Давно пора.
И с нажимом добавила:
– Я вообще не понимаю, как можно жить с такой женщиной.
– Но я ничего не знал! – протестующе воскликнул Нуйкин.
– Бросьте! Все вы знали. Просто лгали себе.
– А вы?
– Что – я? – Екатерина Марковна окинула Нуйкина ледяным взглядом.
– Вы разве не знали?
– Мало ли что я знала… И потом – мне было все равно.
– Что-то я не совсем понимаю…
– А это и неважно – понимаете вы или нет. Вы для чего пришли сюда? Для этого?
– Простите, – согласно закивал головой Нуйкин. – Конечно, нет, не для этого. Но, видите ли, я… в некотором роде… считаю нас собратьями по несчастью. Хотя ваше несчастье, конечно, несоизмеримо с моим. У вас умер муж.
– Туда ему и дорога.
Тут Нуйкин поперхнулся, так что хлеб с сыром, который он только что откусил, крупными крошками разлетелся по кухне. Екатерина Марковна проследила за траекторией крошек, спокойно произнесла:
– Вон тряпка. – Кивок на раковину. – Убирайте сами. Не фон-барон, правильно заметили.
Нуйкин нестерпимо покраснел; вообще в жизни он краснел часто, но тут его окатил жаром особый стыд – за свою неряшливость, бескультурье, да и стыд за унизительность своего положения тоже был. Небольшого роста, плотный, с крупными залысинами, с лицом вечно несчастного, грустного мима, Нуйкин выглядел в эти минуты довольно живописно: именно таких мужиков презирают женщины, чтобы тем самым еще больше возвыситься в собственных глазах.
Красный, разом вспотевший, Нуйкин прошел к раковине, взял тряпку, намочил ее и, неловко приседая, кряхтя, начал то там, то сям собирать крошки на полу обширной кухни.
Екатерина Марковна продолжала пить чай; по возрасту она, пожалуй, приходилась ровесницей Нуйкину, лет под тридцать пять обоим, но выглядела помоложе гостя, свежей, что ли, и главное – в посадке ее головы, во взгляде, в аккуратно уложенных черных волосах, в воинственности орлиного носа, в темных пронзительных и беспощадных глазах – во всем ее облике чувствовалась уверенность в себе, непреклонность и даже властность характера. Именно от таких женщин чаще всего сбегают мужья.
– И вон там еще забыли, – как бы между прочим произнесла Екатерина Марковна.
Нуйкин поднял на нее встревоженный взгляд, при этом умудрился покраснеть еще больше, чем прежде:
– Где?
– Вон, в углу, – показала она.
В самом деле, Нуйкин увидел там крошки. Бросился собирать их. И только после того, как, кажется, собрал все до единой, промыл тряпку в раковине и развесил ее на кране сушиться.
– Так о чем вы хотели посоветоваться со мной? – Екатерина Марковна показала Нуйкину на табуретку.
Нуйкин покорно сел. Склонил голову. Уперся руками в колени.
– Дело в том, что в последнее время многие отвернулись от меня…
«Еще бы!» – подумала Екатерина Марковна.
– Как будто это я что-то совершил, а не жена… На нее-то наоборот – как на героиню смотрят.
– Жена загуляла – муж виноват, муж загулял – жена виновата, у нас так, – бесстрастно подтвердила Екатерина Марковна.
– Вот-вот… А разве это я виноват? – встрепенулся Нуйкин.
– Виноватых у нас никогда нет, – жестко сказала Екатерина Марковна.
– Не знаю-у… – протянул Нуйкин. – Я своей вины ни в чем не вижу.
– А разве не потворствовали жене?
– В чем?
– Ладно, не в ту сторону поехали, – оборвала Екатерина Марковна. – Так что вы хотели сказать?
– Видите ли, я подал на развод. Мне нужна помощь… однако все отвернулись от меня.
– Какое вам дело до «всех»?
– Мне нужен друг. Сообщник, что ли. Дело в том, что есть только одна причина, по которой развод в суде оформляется немедленно.
– А вам, конечно, нужно немедленно? – усмехнулась Екатерина Марковна.
– Да. Жить рядом с женой для меня пытка. Я больше не могу. Я ее ненавижу.
– Ну, и при чем здесь я?
– В заявлении в суд я написал, что наш брак с женой давно распался, так как фактически я поддерживаю супружеские отношения с другим человеком. При этом считаю необходимым оформить эти отношения юридически.
– Опять тот же вопрос: при чем здесь я? – Екатерина Марковна посматривала на Нуйкина даже с некоторым интересом.
– Видите ли, я уже говорил, что считаю нас с вами в некотором роде собратьями по несчастью. Поэтому надеюсь на вашу помощь. Помогите мне, Екатерина Марковна!
– Да в чем?
– Если на суде меня спросят, кто именно тот человек, с которым якобы я поддерживаю супружеские отношения, нельзя ли мне сослаться на вас?
– То есть как? – изумилась Екатерина Марковна.
– Ну, я скажу: это, мол, такая-то, Екатерина Марковна Евграфова, проживает по такому-то адресу и так далее…
– Да вы сумасшедший! – невольно вырвалось у Екатерины Марковны.
– Но это же понарошке. Только чтоб развели поскорей. И чтоб человек был реальный. Чтоб в случае чего подтвердил: да, так все и есть. А больше мне ничего не надо. Ничего! Помогите, Екатерина Марковна!
– Нет, вы определенно ненормальный, – с нажимом произнесла Екатерина Марковна. – Мало того, что муж путался с вашей так называемой Жан-Жанной, так вы еще меня хотите вплести в эти дела. Да вы представляете, о чем вы вообще говорите?! Или вы настолько спились, что потеряли всякое представление о реальности?
– Я не спился. Я вообще не пью. А это так – для храбрости. От растерянности.
– Знаете что, Нуйкин, избавьте меня от ваших объяснений. Кто вы, что вы, какие там дела у вас с женой, – меня не интересует. Все! И на этом конец! – Екатерина Марковна поднялась с места.
Нуйкин в смятении и даже в некотором испуге тоже привстал с табуретки.
– Я ведь только хотел… думал, вы, как собрат по несчастью… А вы не поняли. Обиделись. Зря! Я не хотел… извините!
– Все! Все! Ей-богу, есть предел человеческому терпению. Вся эта грязная история мне вот так надоела! – Она чиркнула ладонью по горлу. – Уходите!
– Ухожу, ухожу. – Нуйкин, прижав руки к груди, округлив глаза, попятился к выходу.
– И чтоб больше не звонили мне! Не ходили! Не торчали! Чтоб духу больше вашего не было! – не на шутку разошлась Екатерина Марковна.
Семен Семенович поспешно оделся, причем в последнюю секунду выронил из рук портфель, откуда веером посыпались газеты, журналы, пробки от пивных бутылок.
– Я сейчас, сейчас, мигом… – В спешке он засовывал газеты и журналы как попало.
– И пробки забирайте! Не пьет он… А чего пробки с собой таскаете?
– А это, – он поднял на нее глаза, – я пиво пил. Не выбрасывать же пробки на улице?
– Ишь какой… Ну, ладно, забирайте все поскорей!
Наконец он вышел за двери.
– Извините, Екатерина Марковна, я… – Он хотел еще что-то сказать, оправдаться, но Екатерина Марковна решительно захлопнула дверь прямо у него под носом.
Вот так же хлопнула она дверью, когда Евграфов пошел умирать к Жан-Жанне. Он, конечно, не знал, что пошел умирать, и она не знала, никто не знал, но именно так все случилось. Она спросила его тогда:
– К девкам своим потащился?
И он ответил. Он усмехнулся:
– Ну да. К девкам.
– Чтоб ты сдох там! – И с грохотом захлопнула дверь.
И он пошел к Жан-Жанне. Он сначала усмехнулся, затем улыбнулся и пошел. Его устраивал гнев жены. Злится – значит, можно взять портфель, повернуться и уйти. А она хлопнет дверью. Самое глупое, что делают жены, – это когда злятся на мужей. Когда ненавидят их. Тогда-то именно спокойно делайте все, что вздумается. Жена может пронять мужа равнодушием. Безразличием. Молчанием. Презрением, наконец. А гневом – нет. Бранью – нет. Ненавистью – нет. Впрочем, о чем тут говорить, вы сами все – мужья и жены…
Вообще-то Евграфов в последнее время хандрил. Давило что-то. Если бы позже, мертвый, он мог осознать прошлое, он бы понял, что это было предчувствие конца. А он к смерти относился насмешливо. Смерть – она есть, да не про нашу честь. Не в пятьдесят же четыре года умирать, в самом-то деле? А ведь вот давило что-то, мучило… что?
С Жан-Жанной он познакомился не так, как знакомился с другими женщинами. Не так – то есть не напрямую: не взял вот прямо на улице и пристал, или приглядел, например, в ресторане, или встретил у приятеля на выставке. Собственно, живописью интересовалась Марьяна Иоанновна, ее мать; маленькая двухкомнатная квартира в Бабушкине; внучка Барбара девяти-десяти лет; книги, картины, серебро; Марьяна Иоанновна была отчасти иностранных кровей, отсюда особые манеры, горделивость, чувство собственного достоинства. Евграфову нравилось бывать у Марьяны Иоанновны потому, что она и в самом деле любила живопись импрессионистов. Многие, кому Евграфов сбывал копии Дега или Писсарро, Мане или Сислея, Ренуара или Клода Моне, хапали картины либо по глупости, либо из горделивого высокомерия: у меня вот есть, е-е-есть, а у тебя? Да мало ли нюансов в купле-продаже картин (копий, конечно), а вот Марьяна Иоанновна обожала импрессионистов искренне. Настолько искренне, что, например, постимпрессионистам уже не находилось места в ее сердце. Гогена или, скажем, Ван-Гога она знать не хотела (какой это импрессионизм, пусть даже и пост? – это же сущий примитивный реализм!), исключение делала только для Сезана, считая его живопись промежуточной между импрессионизмом и постимпрессионизмом. Бывая у Марьяны Иоанновны (копии Евграфов всегда сам доставлял на дом, такое было золотое правило), Евграфов нередко задерживался в этой тихой уютной квартире – посидеть с Марьяной Иоанновной за чашкой кофе, поговорить о том о сем, просто отдохнуть перед дальней дорогой: заказов много, клиенты ждут и несть им числа… Тешила сердце Евграфова и внучка Марьяны Иоанновны, Барбара. Тешила главным образом одной, исключительно редкой в наши дни чертой характера – послушанием. Нет, она не была ни забита, ни глупа, – она относилась с любовью, с обожанием, с уважением к бабушке, – отсюда радостное, раскованное, счастливое послушание. Удивительно! Легкий человек, любивший радость, праздничность и сиюминутность жизни, Евграфов уставал от бесконечной – явной или тайной – семейной борьбы. Уставал от того, что женщина, будь она хоть мать, хоть жена, хоть дочь, не видит никакого другого назначения на земле, кроме борьбы с мужчиной, будь он сын, муж или зять. Никто и нигде, никакие женщины (в семье, только о семье разговор!) не слушаются, не почитают, не уважают мужчину, как главу рода, как кормильца, как человека, дающего жизни возможность быть полной, радостной, счастливой, осмысленной. Удивительно! А ведь есть, есть другие примеры в жизни – вот хоть Барбара и ее бабушка, Марьяна Иоанновна. Пусть тут нет мужчины, но тут есть почитание старшего, уважение к нему, любовь и трепетность перед его авторитетом. Кстати, отца у Барбары вроде как бы и не было (так из нескольких мимолетных объяснений понял Евграфов), и мать Барбары – дочь Марьяны Иоанновны – решила всерьез заняться своей судьбой, вышла замуж, оставив дочь на попечении бабушки, а тем только это и нужно было…
И вот так однажды Евграфов сидит у Марьяны Иоанновны, пьет кофе из тонкого китайского фарфора, ведет неспешные разговоры об особой загадочности колорита Моне, если вспомнить, например, «лондонский» цикл его шедевров, с чем Марьяна Иоанновна была бесспорно согласна: «Да, да, это действительно загадка, сплошной туман, Темза и вдруг – сиреневый-сиреневый! – Бит Бэн, сиреневая Тауэр, это поразительно, просто чудо!..» – и тут звонок в дверь, Барбара открывает, и слышен ее тонкий радостный голос: «Ой, мамочка, ты такая холодная, как льдинка!»
Евграфов удивленно-вопросительно взглянул на Марьяну Иоанновну.
– Извините, – улыбнулась она, – я на минутку. Это, кажется, Жан-Жанна, дочь… – И оставила Евграфова одного.
Естественно, затем последовало знакомство, и, помнится, Евграфова с первой минуты пронзило: все будет! У Жан-Жанны были свободные, широкие движения, глаза смотрели удивленно и требовательно одновременно, пухлые сочные губы, слева над верхней губой маленькая, как малиновая бусинка, родинка и, разумеется, светлые пышные волосы. Первая же улыбка, которой она одарила Евграфова, словно говорила: «Ах ты старый, хитрый плут, ишь, загляделся, ну посмотри, посмотри, не жалко, да и что может быть жалко молодой женщине, мечтающей только об одном – о счастье!..»
Живописью Жан-Жанна не интересовалась (или делала вид, что она ей совершенно безразлична, – ох, бестия!), на тонкие, глубокомысленные разговоры Евграфова о картинах, пейзажах, колоритах не реагировала. Изредка, ни с того ни с сего, начинала громко и обидно смеяться (а почему обидно – чуть ниже), Евграфов морщился, а Марьяна Иоанновна всякий раз произносила:
– Жан-Жанна, ну как можно…
Дело в том, что, когда знакомились и Евграфов, как обычно, вполне серьезно представился «Кант Георгиевич!» – Жан-Жанна посмотрела на него как на сумасшедшего и, не выдержав, взорвалась от смеха:
– О Господи, везет же мне на идиотов!
– Жан-Жанна… – Это, конечно, голос матери. Укоризненный голос.
– Одного зовут Кант Георгиевич, другого – Иван Карлович, третьего – Семен Семенович! (Иван Карлович, как выяснилось позже, был ее тогдашний – до Евграфова – любовник.) Ну скажите, что может быть смешнее этих сочетаний – Кант Георгиевич, Семен Семенович?!
– Ничего не вижу смешного, – вмешалась мать.
– А фамилия, фамилия ваша как? – смеялась Жан-Жанна.
– Ну, Евграфов.
И это еще больше рассмешило ее:
– Господи, Евграфов! Муж у меня – Нуйкин, а вы – Евграфов. Семен Семенович Нуйкин и Кант Георгиевич Евграфов! Восхитительно! Откуда вы только беретесь такие? В каких берлогах рождаетесь? Из каких дыр вылезаете?
Отец Евграфова – Георгий Иванович – был профессиональным философом, и нет ничего удивительного, что своего сына-первенца он назвал Кантом (нужно вспомнить те годы, всеобщий энтузиазм, мечту о мировой революции, повальное увлечение вечными вопросами бытия). Тогда это сочетание – Кант Евграфов – воспринималось не только красивым, но и значимым, осмысленным, передовым. Впрочем, и нынче в кругу художников, музыкантов, людей кино, в кругу женщин, обожающих искусство, имя и фамилия Евграфова – Кант Евграфов – принимались с уважением, с пониманием: был тут свой шарм, чувствовалась художественная изюминка. Многие, честно говоря, думали, что это не настоящие имя и фамилия Евграфова, а его псевдоним.
…Однако, несмотря ни на что, из квартиры в Бабушкине Евграфов с Жан-Жанной уезжали вместе. Ну, еще бы – у Евграфова машина, «Жигули», и почему бы не подвезти красивую молодую женщину? А куда подвезти? А хоть куда, ответила Жан-Жанна и рассмеялась. «Не понял», – подумал Евграфов. В машине она еще несколько раз принималась хохотать (Евграфов понимал – вспоминала его фамилию и имя, но, удивительное дело, теперь не злился, не обижался), блестели ее белые зубы, блестели глаза, обворожительна она была, ничего не скажешь…
– Вы что, свободны сейчас? – спросил Евграфов.
– Сама не знаю, – беспечно бросила она.
«Не понял», – подумал Евграфов, но уже с какой-то радостью подумал.
– Может, заедем к одному знакомому художнику? О, по делу, по делу, – поспешил добавить он, потому что Жан-Жанна посмотрела на него… с насмешкой? с презрением? с беспощадным пониманием? Одним словом, посмотрела так, что он забормотал: – О, по делу, по делу…
– Все ваши дела ведут к одному… Поехали!
Знакомый художник, Володя Хмуруженков, жил как раз в одном из домиков в поселке своих собратьев, неподалеку от «Сокола». Евграфов сам открыл деревянные ворота; с шелестящим шумом машина въехала во двор – шуршала под шинами пожухлая трава. Дымилась осень; горели клены. Выйдя из машины, Жан-Жанна почувствовала себя не совсем привычно: в городе шум, гам, столпотворение, а тут – райская тишина, покой, листья падают с кленов. Странное местечко в Москве.
Художник работал. Молодой, русый, с длинными чистыми волосами, с русой, будто пенящейся, бородой, со светлыми глазами, которые, правда, смотрели так, будто не видели вас: во всяком случае, никакого доброго расположения или радости они не выражали при вашем появлении. Художник даже не кивнул в ответ на их приветствие.
– Как дела? – спросил Евграфов.
– Работаю, – просто, без всякой интонации ответил художник.
Евграфов подошел к художнику со спины, взглянул на холст через плечо:
– Дега?
Художник, не оборачиваясь, кивнул.
– Жан-Жанна, это Дега. «Голубые танцовщицы», – повернулся Евграфов к Жан-Жанне.
– Не знаю таких.
Художник усмехнулся: его всегда забавлял выбор Евграфова.
– У вас есть выпить? – строго, как бы с вызовом спросила Жан-Жанна у художника.
Комната (мастерская), в которой они находились, была сплошь заставлена и завешана картинами. Было много цвета, обнаженных женщин, пленэра.
– Я не пью, – ответил художник, продолжая как ни в чем не бывало работать. – И вам не советую.
– Кстати, познакомьтесь, – сказал Евграфов. – Это – Жан-Жанна, а это – Владимир Хмуруженков. Великий художник.
Художник в который раз усмехнулся.
– Ну, в будущем, в будущем… – поспешил Евграфов. – Всех великих признают только после смерти.
– Не лги, Евграфов, – сказал художник.
– А вы могли бы нарисовать меня? – спросила Жан-Жанна. Она развалилась в мягком, глубоком старинном кресле. Она была молода, хороша собой, она знала это.
– Зачем? – спросил художник.
– Что зачем? – не поняла Жан-Жанна.
– Зачем вас рисовать? – Художник обернулся, посмотрел на нее долгим, пристальным, оценивающим взглядом.
– Неужели я хуже их? – Она кивнула на картины. На женщин, которых такое множество было вокруг. Кивнула и улыбнулась художнику.
– Вы не из тех, кого рисуют. – Художник вновь повернулся к холсту. – Если не ошибаюсь, вы женщина пустая. Как прикажете изобразить вас на холсте?
Жан-Жанна рассмеялась. Рассмеялась весело, искренне, как будто услышала отменный комплимент.
– Наверняка вы неудачник, – сказала она. – Точно, неудачник. Первый раз видит женщину и – обижает ее. Талантливые люди великодушны.
– Да? – удивился художник. Он и в самом деле удивился: оказывается, она не так глупа, как показалось вначале.
– Между прочим, я заехал по делу, – вклинился в разговор Евграфов. – Закончились картины.
– Вон, в углу, – кивнул художник. – Давно ждут…
В углу действительно стояли картины, завернутые в белую плотную ткань, перетянутые бечевкой.
– Ну, мы поехали? – сказал Евграфов.
– Давайте.
И на этом все, ни слова на прощание; Евграфов с Жан-Жанной вышли из дома.
– Он всегда такой? – спросила Жан-Жанна, когда они выехали на Ленинградский проспект. Жан-Жанна курила сигарету, в салоне струился оркестр Поля Мориа.
– Володя и правда талантливый художник. Но он вынужден зарабатывать на жизнь. И он злится, потому что на это уходит много времени.
– А ты? – Жан-Жанна впервые назвала его на «ты», и сердце у него залилось волнением: сколько ни живи, хоть до глубокой старости, сердце у мужчины остается молодым.
– Что – я? Я посредник. В воздухе мода на импрессионизм – видно, по контрасту со всеобщим прагматизмом, все хотят иметь хотя бы копии Ренуара, Сислея, Дега, Мане, и мы их поставляем.