Kitobni o'qish: «Дети войны. Автобиографические воспоминания о фашистской оккупации г. Славянска и о послевоенных годах учебы и трудовой деятельности.»

Shrift:

ДЕТИ ВОЙНЫ

Автобиографические воспоминания

о фашистской оккупации г. Славянска 1941-1943 г.г.


 «Ворота Донбасса» – город Славянск, утопающий в садах, чистый, уютный, небольшой, но всемирно и всесоюзно известный, прославленный своим знаменитым курортом Славминводы. Старейший город Донбасса, основанный в 1646 году по Указу московского царя Михаила Федоровича.

Стояли погожие осенние дни, как обычно на Донбассе. Высокое голубое небо без единого облачка, тепло! Акации и клены в золоте еще не опавших листьев.

Сентябрь 1941 года. По одной из центральных улиц проехали два бронированных автомобиля, затем проследовала рота красноармейцев, экипированных по форме того времени: пилотка, гимнастерка и галифе цвета хаки, на спине вещевой мешок из зеленого полотна, голени ног в обмотках, ноги – в кирзовых ботинках.

Примерно за неделю до прихода немецких фашистов горком, ВКПБ, исполком, милиция и НКВД покинули город. Безвластие. Значит – безнаказанность, и народ начал очищать брошенные магазины. Суетливо, но без драк и скандалов. Кто что сумел или успел ухватить – тащили ящиками: макароны, спички, папиросы, консервы и прочее. Ближе к вечеру мама повела меня к своим знакомым; навстречу – мужичонка с кипой галстуков, перекинутых через руку, видно, опоздал на всенародный праздник халявы и взял что осталось; обидно возвращаться с пустыми руками…

В октябре 1941 года в город вошли немцы. Шли стройными шеренгами. Зеленые френчи, перехваченные кожаными ремнями, зеленые брюки, заправленные в подкованные сапоги, на груди – автомат «Шмайссер», на спине – непромокаемый кожаный ранец. С левой стороны к ремню подвешен противогаз, справа – плоский котелок и фляжка в войлочном чехле. Впечатление от такой экипировки по сравнению с нашими было тягостным. Гнетущая тишина, только мерный цокот сапог немецких солдат. Народ безмолвно наблюдал за пришельцами, претендующими на мировое господство. Затем прошли танки и небывалые грузовые автомобили с прицепленными к ним пушками. Народ впечатлился…

Перед вторжением оккупантов город не подвергался серьезным обстрелам, разрушения были незначительны, но за время безвластия улицы замусорены основательно.

Приказ № 1 немецкого коменданта обязывал всех евреев явиться на «регистрацию». Явились все. Им выдали лопаты и метлы, и евреи несколько дней чистили город. Потом их согнали на территорию еврейского кладбища и расстреляли из пулеметов (по разным данным от двух до трех тысяч).

В январе 1942 года на Соборной площади соорудили виселицу. Из близлежащих домов согнали народ, редкими рядами окруживший место казни. К виселице подъехал грузовой автомобиль, в кузове которого стояли офицер, солдат и наши юноша с девушкой. Было им лет по семнадцать–восемнадцать, у каждого на груди фанерка с надписью черной краской – «партизан». Солдат накинул им на шеи петли, офицер на ломанном русском прокаркал, что так будет с каждым, кто сопротивляется великой Германии, грузовик отъехал, и «партизаны» повисли, судорожно суча ногами. Многоголосное «ОХ!» единым выдохом пронеслось над площадью, до этого погруженную в гробовое молчание.

В феврале этого же года гестапо расстреляло несколько тысяч неблагонадежных славян, в том числе моего отца, его выдала счетовод Paйзаготконторы Кобыльникова М. П.

Установленный «комендантский час» не разрешал горожанам появляться на улицах раньше шести и позже восемнадцати часов. Однажды, сидя у окна, я видел, как молодая женщина торопливо переходила, почти перебегала, дорогу; немецкий часовой без предупреждения свалил ее короткой автоматной очередью. Глянул на часы: «ходики» показывали восемнадцать часов пятнадцать минут. Утром два полицая убрали труп, погрузив его на подводу.

До февраля мы кое-как продержались на довоенных запасах, в феврале начался голод. Мама с соседями где-то наковыряла мерзлой картошки. Растаяв, она превращалась в черную густую массу; и мама пекла «оладьи».

Иногда на базаре удавалось выменять пригоршню-две кукурузы за какой-либо мамин довоенный наряд, а однажды – целую буханку немецкого хлеба, запаянную в целлофан. Мама обратила внимание на дату выпечки – 1936 год, но хлеб был мягким.

Весной 1942, как и в I943 году, стало легче, потому что росла трава… Особенно жестокий голод пришелся на декабрь 1942 и зиму 1943 годов. Мама из толстенной коры столетнего тополя, росшего возле нашего флигеля, умудрялась делать какую-то «муку», дети собирали конские «яблоки», в которых высвечивались непереваренные лошадьми зерна овса. Мы, вероятно, умерли бы с голоду, если бы шальной снаряд не убил в нашем дворе першерона (конская порода). Маме достался большой кусок конины, из которого получился бочонок солонины. Весной 1943 года немцы поставили буквально у нашего крыльца полевую кухню, которой довольствовались солдаты из близлежащих домов. Приходили в обеденное время. Kуховарил русский военнопленный дядя Петя. В котле всегда что-то оставалось, и он подкармливал дворовых детей. Самым вкусным был гороховый суп с тушенкой, овощной суп «борщ» неопределенного вкуса, т. к. варился из сухих овощей и был непривычного черного цвета. Вечером солдаты жевали бутерброды: небольшой батон, разрезанный вдоль на две половины, на каждую из которых накладывался сырой мясной фарш толщиной около одного сантиметра; запивали черным кофе.

Офицерское общежитие было рядом с нашим флигелем, в бывшем доме помещика Никольского. Солдат расквартировали по частным домам. Нам как-то везло, и мы были избавлены от вражьих постояльцев, но однажды из офицерского общежития к нам привели новоприбывшего, объявив, что он будет жить у нас. Ушли. Вероятно, обмывали встречу, т. к. новый постоялец явился вдрызг пьяным и, едва сняв сапоги и мундир, свалился в постель. Кобура с парабеллумом лежала поверх одежды. Искушение украсть у врага оружие было трудно преодолимым, но мысль о невозможности надежно спрятать пистолет, подавила желание. Ночью офицер обрыгался… Утром смущено извинялся и ушел, понурясь, навсегда.

Наш двор находился внутри квартала и был огромен. До революции девятнадцатого года это была территория постоялого двора. Во дворе – жилой дом, колодезь, три амбара, в дальнем конце – гараж, конюшня и солдатский открытый сортир, представляющий длинную канаву, вдоль которой брус, закрепленный на невысоких стойках. Ранним утром солдаты, сняв штаны, рядком усаживались на брус… Следом появлялся солдат с тележкой извести, присыпая свежий продукт биологической деятельности.

Один амбар был доверху забит радиоприемниками, свезенными сюда со всего города, отобранными у населения по приказу НКВД перед приходом немцев, в другом – школьные парты и глобусы, третий немцы использовали для хранения сена, спрессованного в тюки. Мы доставали из радиоприемников большие лампы и бросали в кирпичную ограду, они громко лопались, а нам представлялось, что мы бросаем гранаты. Глобусными шарами мы играли в футбол, а парты сгорели в печках обитателей двора. Амбар с сеном был на замке, и мы проникали внутрь через надворотное окно: нас неудержимо влекло лазать по лабиринту, образуемому зазорами между тюками. О последствиях и чем это могло закончиться, мы не задумывались. Однако основным развлечением было «производство цветов» из винтовочных гильз. Укрывшись в каком-нибудь укромном месте – двор практически всегда был пуст, – забивали патрон в землю, затем ударом по гвоздю, наставленному на капсюль, выстреливали пулю в землю; выстрела не слышно, а гильзу разворачивало «цветком», красота которого зависела от плотности грунта: чем рыхлее, тем красивее. Я не помню откуда брались патроны, но их было достаточно много. Зимой забавлялись артиллерийским трубчатым порохом: один конец поджигали и бросали на снег, «трубочка» змейкой скользила по снегу, вызывая дикий восторг мальчишек.

Помню угрюмых, замордованных румынских солдат и не менее замученных итальянцев, которые в своих легких голубых шинельках, – а была уже поздняя осень – мерзли до беспамятства, вызывая у русских женщин искреннюю жалость: «Бедные итальяшечки»! Зимы в ту пору были необычно суровы.

Комендант приказал горожанам сдать все теплые вещи, за неподчинение грозя расстрелом. Но горожане не вняли, и я постоянно видел часовых с какими-то одеялами на плечах и сапогах, обмотанных тряпками; техника барахлила, моторы не заводились.

Осенью 1942-го в город прибыла кавалерийская часть из каких-то кавказских туземцев. Начались повальные грабежи. Я проснулся от стука и выкриков… мама в ночной рубашке сидела на кровати перед дулом направленного на нее пистолета, а подельник, расстелив на полу рядно, бросал все, что подвернется под руку, даже мою куртку. Собрав узел, удалились.

Грабежи продолжались двое суток, на третий день кто-то пожаловался коменданту, и к вечеру в городе не осталось ни одного туземца.

Из старого отцовского пиджака мама сшила мне «новую» куртку. Пошел к другу в соседний двор, вблизи разорвался снаряд, запущенный кем-то сдуру; осколок на излете прорезал левый рукав и оцарапал руку. Подняв осколок, повернул обратно, к маме, виниться за испорченную обнову. Мама, увидав осколок и мою руку, вдруг заплакала, пригорнув меня к себе.

В сентябре 1943 года город был освобожден. С полусотни оккупантов залегли за невысоким кирпичным ограждением центрального сквера и яростно отстреливались, но через несколько минут с ними было покончено. За ходом боя мы следили из-за угла соседнего дома.

Bepul matn qismi tugad.