Kitobni o'qish: «Зов чести»
© Ананьев Г.А., 2018
© ООО «Издательство «Вече», 2018
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018
Глава первая
Вечер не складывался. Всех томила скука, но никто не намеревался покидать гостиную. Письма с Алая, которые одновременно пришли и от Андрея Левонтьева, и от Иннокентия Богусловского и послужившие поводом для сбора, давно уже были прочитаны и, как говорится, обсуждены с пристрастием. Шампанское со льдом и сытный обед сгладили противоречия, и вот теперь наступила пауза, словно лишь случай свел совершенно разных людей вместе, и они все никак не приспособятся друг к другу – каждый занят своими мыслями, своим делом.
Хозяин дома, Павлантий Давыдович Левонтьев, сухопарый генерал, сидел в мягком кресле и читал «Живое слово», то и дело откидывая спадающие на глаза волосы, поразительно густые и черные, без единой сединки, и сопровождая прочитанное громкими репликами, никому не понятными.
Удивительное дело: сидит человек в кресле, читает газету, возмущаясь тем, что кажется ему нелепостью, и одобряя подходящие его складу мышления оценки и выводы, – а надо же! – всем мешает…
Бывают такие люди – неудобные. Идет человек по тротуару, совершенно один, а попробуй его обгони – не протиснешься ни справа, ни слева. Стоит у витрины такой человек – не сможешь рядом с ним пристроиться: места не достанется. Пришел неудобный человек на службу, принимается, как все, снимать калоши и шинель, но всем вдруг становится тесно в просторном вестибюле. И стол у этого человека стоит, как у всех – обычный. И не где-нибудь на видном месте, а сбоку вовсе, но – поди ж ты! – мешает. Неловко как-то всем, хотя за ним сидит обычный на вид сослуживец. И облегченно вздыхают его соседи, если узнают, что приболел коллега и на службе не будет. Не кашлянет многозначительно, когда все смеются, не сморкнется внушительно, когда все вокруг сосредоточенно скрипят перьями. За званым столом такой человек тоже лишний. И сидящих рядом теснит непомерно, а их настроение вовсе не учитывает, говорит и поступает невпопад, не заботясь вовсе о том, что кого-либо его слова и поступки могут шокировать. И что самое удивительное: выскажи такому человеку все его «грехи» – искренне оскорбится.
Таким вот и был генерал Левонтьев, ведавший делами разведки Отдельного корпуса пограничной стражи. Сослуживцы, особенно молодые офицеры, за глаза звали Левонтьева «неудобой», но в открытую упрекнуть его либо одернуть никто не решался: чином высок и родом знатен.
Вот и сейчас он, даже не замечая того, мешал своему коллеге генералу Семеону Иннокентьевичу Богусловскому, который, развалившись в кресле рядом с Левонтьевым, просматривал суворинское «Вечернее время»; мешал молодежи, толпившейся у рояля в надежде уговорить Анну Павлантьевну, юную дочь хозяина дома, спеть хотя бы парочку романсов, чтобы на какое-то время избавиться от необходимости поддерживать надоевший до противности разговор о войне, о революции, о дороговизне и еще о том, как солдаты-егеря и казаки, унтеры и даже офицеры пограничных гарнизонов распадаются на два лагеря: одни продолжают охранять границы России, несмотря ни на что, другие мародерничают и наживаются на сделках с контрабандистами, о чем с горечью писал Иннокентий Богусловский с Алая. Но только Анна Павлантьевна готова была уступить просьбам молодых офицеров, даже бралась за крышку рояля, как вновь на всю гостиную звучал гневный голос Левонтьева-старшего:
– Вот умники! Ишь ты, технократию им подавай! Больше ничего не желаете?!
Все замолкали, пытаясь понять, кто ратует за так возмутившую генерала технократию: кадеты, большевики или эсеры? Но генерал Левонтьев затихал на несколько минут, чтобы снова в самый неподходящий момент воскликнуть:
– Что?! Мадам де Теб туда же?! Ну и ну – предсказатели… А уши-то видны! Ой, видны! Палестина им нужна. Палестина. А Гогенцоллернов – под корень. От того нации и скрестили штыки!
Анна Павлантьевна опять торопливо отдергивала руку от крышки рояля, словно обожглась или укололась, и виновато опускала глаза. До романсов ли, когда по всей Европе льется людская кровь лишь потому, что кому-то очень нужна Палестина?
Она бы усмехнулась, если бы знала, что отец гневается по поводу предсказания газеты об исходе войны, которое, как уверялось в заметке, основано на библейских сказаниях и выводах из Апокалипсиса. Какой-то заморский предсказатель безапелляционно утверждал, подкрепляя свой вывод еще и авторитетом знаменитой вещей старушки де Теб, что не пройдет и года, как война непременно окончится. И итог ее совершенно ясен: будет разрушена Оттоманская империя, потеряют былое могущество Гогенцоллерны, расчленится Австро-Венгрия и получит независимость Палестина. Откуда знать молодой девушке, что идеологи Союза русского народа в наивной на вид заметке пытаются навязать обывателю свою оценку того, кому и зачем нужна вся эта ужасная мировая война…
Анна Павлантьевна любила, ее любимый стоял рядом, она хотела петь для него и лишь немного кокетничала, испытывая счастливое волнение от настойчивых просьб молодых мужчин спеть для них; но всякий раз, когда она делала вид, что уступает этим просьбам, отец мешал ей открыть крышку рояля и принуждал своими репликами думать о страдающих на фронте солдатах, стрельбе на улицах, шумливых толпах мужиков и баб, требующих хлеба и мира, казачьих разъездах, сборах средств для семей казаков, погибших при усмирении бунтовщиков… Мысли эти, однако, так же быстро улетучивались, как и возникали. Анна Павлантьевна жила сейчас своим счастьем. Она наслаждалась близостью Петра Богусловского, совсем недавно получившего чин прапорщика и оттого гордого своим мундиром, своей выправкой. Но вместе с тем и досадовала, что отец вбивает в ее безмятежную радость жесткие клинья суровой реальности взбесившегося мира.
Неловко чувствовали себя и жених Анны Павлантьевны, и его брат поручик Михаил Богусловский, и молодой юрист, только что получивший диплом, Владимир Иосифович Ткач.
– Полноте, Анна Павлантьевна, пустячное – папашу своего слушать. Пусть их газету читает, мы же споем, – потрогав пальцами свои черные усы, упрашивал Владимир Ткач, влюбленно глядя на девушку. – И позвольте мне аккомпанировать.
– Нет-нет, я сама! – поспешно ответила Анна Павлантьевна и виновато посмотрела на Петра, словно извиняясь перед ним за назойливость Владимира Иосифовича. – Или – Петенька…
И тут громкий, полный искренней тоски голос прервал этот диалог:
– О, Россия! Удила ли ты закусила и пластаешься по ухабам да колдобинам?! Или ты зверь обезумевший, сжирающий собственное тело?! Воистину во гневе Господь! Он карает Русь, как и Иерусалим.
– Эка, куда, батенька мой, махнул, – с добродушной ухмылкой произнес генерал Богусловский, который долго крепился, не отвечая на реплики, делал вид, что совершенно увлечен чтением газеты, но наконец не стерпел. – Эка, сравнил…
– Вполне справедливое, Семеон Иннокентьевич, сравнение. Весьма справедливое! – ответил Левонтьев, сердито глядя на Богусловского, словно пытаясь понять, отчего тот мешает ему читать и мыслить в свое удовольствие. – Римляне легионы свои к стенам Иерусалима подводят, а там иудеи сокровища храма и власть поделить не могут. Соплеменники друг друга уничтожают. А у нас разве иначе? Германцы – те же римляне – наглеют, а мы как в марте этого года закричали: «Да здравствует свободная Россия!» – так и не закрываем рта. А видим же, видим, что властвует сегодня одно – жестокость. Не далее как на днях «Слово» воспело славу селянскому министру Чернову. И я вслед за газетой крикну: «Слава!» И поделом. Заслужил. Распустили мужика донельзя – управы на него нет. Сабурову я знавал в молодости, милая женщина, благотворительница, каких поискать по всей Руси, так мужики старушку изнасиловали и на веревках таскали ее по деревне. Имение разграбили. Все порушили. И разве только в Самарской губернии такое?! Вся Россия сегодня – сплошной погром.
– Безусловно, это жестоко. Весьма даже жестоко, – возразил поручик Богусловский, услышавший начало спора и покинувший молодежь (вот уже несколько месяцев всякий раз, когда старики генералы начинали словесную баталию, либо когда и его отец и особенно Левонтьев брюзжали и гневались, поручик ершился и лез буквально в драку; он и сейчас не упустил момента). – Но вы, Павлантий Давыдович, однако же, не учитываете…
– О, наш социал-демократ подает голос, – иронически прервал Михаила генерал Левонтьев. – Я учитываю одно – всякому должное: кому подать – подать; кому оброк – оброк; кому страх – страх; кому честь – честь. Так еще святой Павел проповедовал. Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога…
– Давно ли вы с упоением читали обращение Временного правительства к гражданам Российского государства: «Свершилось великое. Могучим порывом русского народа низвергнут старый порядок…» Что, император не от Бога? А Учредительное собрание, которое так навязывают народу, а он всеми силами противится, это – от Бога?
– Но должен же быть порядок в стране! – воскликнул Левонтьев. – Прав много надавали, а вот – обязанностей? Представьте, Деникина пытали! Деникина! Мало того, что в Бердичевский застенок бросили, так еще солдаты перед окнами тюрьмы вырыли яму и кричали без умолку: «Здесь тебя живьем зароем!» И зарыли бы, не вмешайся тюремная стража. Тогда стекла в камере повыбивали каменьями и давай закидывать камеру нечистотами да вшами в газетных кульках…
– А газета ваша любимая не сообщала, где солдаты вшей в кульки собирали? – иронически спросил поручик Богусловский. – Возможно, с себя горстями сгребали? Эка, озорники, эка, нахалы… Если бы генерала блоха любимой собаки куснула, тут ничего, тут даже приятно…
– В трибунал бы за такое варварство! В трибунал! – словно не слыша Михаила Богусловского, возмутился еще более генерал Левонтьев. Смотрел он по-бычьи грозно и гневно повторял: – В трибунал!
– И сквозь строй! – подражая его тону и голосу, подхватил поручик Богусловский. – И репете! И репете!1
Вновь генерал Левонтьев не удостоил молодого поручика ответом. Продолжал все так же гневно и решительно:
– Я бы принял декларацию обязанностей солдата! – воскликнул он, потом помолчал немного, успокаиваясь, и продолжил, уже не серчая, а как бы раздумывая: – Декларация прав солдата… Эка, как внушительно. И впрямь, нынче ни один солдат в мире не имеет столько прав, сколько наш. И что же: удивительно быстро узнал русский солдат о своих правах и привык к ним. А сочувствуют все: безграмотен, дескать. Вот тебе и безграмотен! Он безграмотным прикидывается, когда о долге начинается разговор. Не хочет он знать долга своего. Долга защитника Отечества! Мать, жену, наконец, дитя кто оборонит от кайзеровцев, если все оборотятся спиной к долгу? Пагубен яд пацифизма. Разрушает он стену армии, которая всегда надежно ограждала Россию от врага…
– Отчего же? – снова подстраиваясь под тон генерала Левонтьева, возразил поручик Богусловский. – Отчего же рушится? Как же вы можете не брать в расчет «армии чести», «батальоны стойкости», «ударные батальоны»? И, наконец, можно ли забывать о женских полках?..
Левонтьев недовольно глянул на Богусловского, откинул нервной рукой смоляные волосы, спадавшие на лоб, промолвил назидательно:
– Пусть нет у меня седин, но позорно, Михаил Семеонович, забывать о возрасте моем. Не грех ли насмешничать? Или социалисты себе позволяют все?
– Они говорят правду…
– Правду?! – раздувая ноздри, отчего сухой, до прозрачности, горбатый нос генерала стал еще прозрачней, Левонтьев свирепо переспросил: – Правду?! Петроград заполнили дезертиры! Папиросами торгуют! Заплевали семечками все на свете! Да, обязанности без прав – это было горько, но одни права без обязанностей – это же гибельно!
– Отчего же нет обязанностей? Есть они. Народ их знает. Мы не знаем – это другой вопрос…
– Народ?! Шлея ему под хвост попала, вот и начал взбрыкивать, а его еще и подхлестывают. Нет, вот где место истинно русского человека, вот в этих рядах, – ткнув худым длинным пальцем в газету, где была помещена заметка о готовящемся в Одессе еврейском погроме, воскликнул Левонтьев. – Всех смутьянов под корень! Пусть им кровь русская отольется. Продают Россию за марки, гульдены и кроны!
– Мы не ломовые извозчики, не приказчики и не швейцары из трактиров, – спокойно, даже, казалось, весело возразил генерал Богусловский, застегивая мундир на своем массивном животе. – Нас ведром водки не приманишь. Куда как лихо – рожа пьяная, руки в крови… Души, дави, ибо ты черная сотня святого Союза русского народа. И это восхваляете вы, Павлантий Давыдович? Невероятно!
– Да, я утверждаю, – еще злее воскликнул Левонтьев, сердито сопя своим прозрачным носом, – и буду утверждать: под корень смутьянов! Они хотят, чтобы мы вцепились друг другу в глотки и пили кровь. Нет, вы подумайте только, куда нас толкают?! Вот он – крик души Шрейдера, – ткнул пальцем Левонтьев в газету. – Положение в столице такое, что если запоздает почему-то товарный поезд, или замедлится выгрузка, или остановится на несколько часов мельница, то продовольствие города станет в чрезвычайно критическое положение. И вот, – Левонтьев пробежал глазами по строкам, – вот: «Граждане, это состояние станет ужасным, если будет нарушен порядок в городе… Тягчайшее из преступлений совершил бы тот, кто пошел на такое злое дело». Обратите внимание: «злое дело». Нет, я – за Союз русского народа. За боевой союз. Под корень всех смутьянов!..
– Метаморфозы, Павлантий Давыдович, метаморфозы, – с ухмылкой перебил горячую речь Левонтьева Богусловский-старший. – Помнится, говаривали вы, что к подписям Тургенева, Шевченко, Чернышевского, протестовавших против антисемитских публикаций, и свою готовы поставить. По делу Бейлиса кто возмущался, кто ставил себя в один ряд с протестующими Горьким, Куприным, Блоком, Андреевым? Кто собирался вступить в комитет борьбы с антисемитизмом? А не далее как месяц назад вы ратовали за общество «Самодеятельная Россия». Как, дай бог памяти, там: борьба с германским засильем путем развития самодеятельности русского народа. Эка, батеньки мои, программа. Вот уж поистине донкихотство! Куда ни ткни пальцем, везде австрияк да немец. Шрейдер, наш городской голова, не из них ли? Добрая часть министров – не из них ли? Самодеятельность, – вновь усмехнулся Богусловский. – Эка, выход! Иль, кроме самодеятельности, ни на что иное русский не способен? Неужто у нас своего ума нет? Неужто своего пути не найдем? Особенно теперь, когда царь отрекся?!
– Об этом и я, дорогой Семеон Иннокентьевич, говорю, – вполне одобрительно произнес Левонтьев. – И я за Союз русского народа.
– Какого русского?! – начиная сердиться, переспросил генерал Богусловский. – По мне, пусть так и будет: кесарю – кесарево, Богу – Богово. Пусть они сами между собой разбираются. А нам не плохо бы, руки умывши, за свои дела приняться…
– Кто разбирается? Бог и кесарь?
– Нет, Павлантий Давыдович, – ответил за отца поручик Богусловский. – Германцы и палестинцы. Пошевелите историю… Гетто и кровь. Кровь и гетто. Просветы только в частностях. И мировая война – продукт этой вековой вражды. Вы же только что прочли предсказание и разве не уловили его смысла? Я одного лишь не пойму: что нам в этой борьбе делать? Скифы не враждовали с Палестиной никогда. Славянам на пятки германцы, а не палестинцы наступали. Их цель – безраздельное господство не только в Европе, но и в России, вот и лезут вон из кожи, чтобы столкнуть лбами русских и евреев. Чтобы русскими руками врагов своих бить. А ставка – на общественное дно. На подлецов, если хотите. На пьяниц.
– В союзе – почтенные люди, а не дно, как вы изволили определить… – начал было возражать Левонтьев, но Михаил Богусловский резко оборвал его:
– Не уподобляйтесь страусу! Верно, звучит громко: Союз русского народа, палата Михаила Архангела; куда как созвучно духу россиянина! А лидеры кто? Нейдгард, Буксгевден, фон дер Лауниц, генерал фон Раух, барон фон Тизенгаузен… Только Марков, пожалуй, из русских. Так скажите на милость: пристало ли нам служить у германцев заплечных дел мастерами? Пусть ломовой извозчик, влив в себя стакан дармовой водки, горланит: «Русь державная, святая и могуча, и сильна…» Но вы-то, Павлантий Давыдович, хорошо осведомлены, кто это написал: барон Шлиппенбах. И насчет гульденов и марок, насчет шпионов немецких тут тоже прикинуть не грех. Помните у Гюго: змеи извиваются самым неожиданным образом. От Петра Великого, почитайте, иноземец каблуком русского мужика придавил. Порол, насильничал. Да что там министры?! Самодержцы каких кровей да пород? Не подданническим взглядом, а взглядом человека, способного думать самостоятельно, вглядитесь в родословную императоров наших! Корень русский, романовский, только ветки какие? Много в них кровей разных. А от Павла начиная, вовсе кровинки романовской не сыскать в них. Чем они татаро-монголов лучше? Те хоть передышки давали. Налетят, порубят, в полон позаберут – и восвояси. А эти день ото дня арапниками стегали да борзыми травили. Из нужды не выпускали вовсе. Не давали русскому человеку человеком стать. И сами же твердили на все голоса: ленив, дескать, русский мужик, пьяница, нечистоплотен. В общем, свинья свиньей, только не хрюкает, а матерится.
Поручик Богусловский говорил резко и так уверенно, что Левонтьев никак не решался прервать его, хотя вовсе не был с ним согласен. Генерал только сердито раздувал свои прозрачные ноздри и, не скрывая неприязни, смотрел в упор на Михаила. А молодежь поначалу примолкла, затем Владимир Иосифович и следом за ним Петр с Анной Павлантьевной подошли к спорившим и остановились подле Михаила, словно намереваясь поддержать его. И получилось так, будто образовались две противоположные стороны: одна – сидевшие в креслах старики генералы; другая – молодежь. Но это было далеко не так. Каждый из них имел свое мнение на происходящие в мире события, каждый искал в них свое место, сообразуясь со своим понятием добра и зла, чести и бесчестья.
Михаил же Богусловский продолжал, словно проповедник:
– Сколько раз мужику русскому становилось невтерпеж, сколько раз он брался за топор?! Вот и теперь взбеленился. Верно, рушит почем зря. Бьет правого и виноватого. Без всякого разбору. Тут бы ему помочь разобраться, кто враг его, кто друг…
– Каким образом, с твоего позволения, Михаил Семеонович, сделать это? Рта не успеешь раскрыть, а уж штык в животе либо пуля во лбу, – потрогав пальцами усы и услужливо полупоклонившись, вкрадчиво, как бы подчеркивая, что возражает вынужденно, сам не желая того, втиснулся в спор Ткач. – Каким образом, с твоего позволения?
– Кто хочет делать, тот ищет способ, а кто не хочет, ищет, естественно, причину. Так вот немцы, Владимир Иосифович, ваши сородичи…
– Михаил, ты грубеешь день ото дна, – упрекнул сына Богусловский-старший. – Казарма дурно на тебя влияет.
– Нет. Она приучает говорить правду, так не привычную для нашего просвещенного общества, – ответил Михаил отцу и, сделав небольшую паузу, продолжил: – Так вот немцы ищут способ. И позвольте вас уверить, не без пользы. Пошленький стишок в газете: пороть большевиков, пока из их пыльных спин не полезут марки, гульдены и кроны, а из какого-то Нахамкеса-Стеклова вылезет австрияк… Представьте, и завтра подобный пасквильчик, и послезавтра – так день ото дня, нечистоплотно, нахально. Невольно сомнения возьмут даже образованного человека. Крестьянин же, глядишь, все за чистую монету примет. Да если ему еще немец-управляющий, надевший теперь маску благодетеля-демократа и не менее мужика ругающий своего бывшего хозяина, все это прочтет со своими комментариями?
– Если позволишь, Михаил Семеонович, в твоих утверждениях не видно логики, – возразил Ткач, на этот раз не так робко. – Отчего немец на немца хулу возводит? Бей свой своего, чтобы чужой и духу боялся? Так ты утверждаешь? Но поверь мне, в России нет немцев. Они ассимилировались совершенно. Кроме разве колонистов немногих. Лишним мне представляется называть имена тех, кто создавал славу России. Славу ратную, славу просвещенности, славу мореплавателей и первопроходцев. Разве мы можем их назвать немцами либо голландцами? Кощунственно это бы прозвучало. Они – сыны России!
– Многие и фамилии сменили, – подхватил, стараясь даже копировать тон Ткача, Михаил Богусловский, но его резко одернул отец:
– Не забывайся, Михаил!
– Отец, как можно обидеть человека, если он, меняя фамилию Бубера на Ткача, исходил лишь из чувства патриотического, – ответил отцу Михаил Богусловский, затем вновь обратился к Владимиру Иосифовичу: – Вы не станете отрицать истинность моих утверждений?
– Видимо, ты в какой-то мере прав.
– Вот и отлично. Отдадим должное патриотам России, однако не станем умалчивать: крепостников было предостаточно. Разве они не видели, что мужик ненавидит их, готов втоптать в грязь, в ту самую грязь, в которой держит крепостник мужика? А сегодня час возмездия – реальность. Но кому хочется терять власть? Вот и начали извиваться крепостники. На ненависти к себе спекулировать. Всех, кто борется сегодня против их власти, они именуют немецкими шпионами. Отменная, просто незаменимая аргументация этих утверждений – война с Германией. Пока разберется мужик, германцы уже вновь крепко вожжи русской птицы-тройки держат и осаживают ее, едва она ход начинает набирать. Попутно и своих вековечных врагов – к ногтю. Нашими руками создать на Руси гетто. А разгорится вражда – трудно представить, какие беды принесет она русским людям. Россиянин доверчив и простодушен, его обвести вокруг пальца ничего не стоит! В одиночку выживать он не научен. Он силен, когда скопом сгневится. Тогда за дубину схватится. Но долго прежде станет муку мучить, пока поймет, откуда все невзгоды. Время ему понадобится, чтобы раскусить, что крест он несет не за свои грехи, а лишь за то, что германца, врага иудейского, многие годы кормил-поил. Мало того, по его же наущению еще и евреев притеснял. Тогда поднимет дубину русский народ, когда уяснит себе четко, что несет крест за сотню-другую пропойцев-ломовиков да трактирных вышибал, кои через зеленую бутылку себя готовы продать, не то что Россию, и за тех, кто ни за понюх табаку проливал кровь таких же, как и он сам, бедняков лавочников, портных да сапожников…
– Весьма любопытна нить рассуждений, – уже не серчая вовсе, раздумчиво констатировал генерал Левонтьев. – Вполне можно понять. Увы, однако, только понять, но не воспринять. Мои убеждения я оставляю при себе.
– Человек мыслящий сопоставляет факты двух измерений: прошлого и настоящего. Только это может дать ему верный вывод о будущем. Убеждения мыслящего человека не в силах поколебать никакая злоба дня…
– Михаил! – умоляюще воскликнул Петр Богусловский. – Я прошу тебя, не заостряй.
– Хорошо, – согласился Михаил сразу же. – Прекращаю.
Он прекрасно понимал состояние своего младшего брата, для которого мир семей Левонтьевых и Богусловских был сейчас желаннее всего на свете. Пусть на малый срок мир. Пусть хоть до свадьбы. Уступая просьбе брата, Михаил извинился перед генералом Левонтьевым за возможное в пылу полемики какое-либо оскорбление, потом добавил:
– С вашего разрешения, господин генерал, я покидаю ваш гостеприимный дом. Меня ждут мои солдаты. Младшие чины.
– Ваши? – с иронией спросил генерал Левонтьев и, словно опомнившись, воскликнул: – Ах да! Вы же в комитете. Уж простите старика, что запамятовал… Впрочем, они – не ваши, вы – не их. Им нужен ваш мозг. Они высосут, как пауки из мухи, его из вас и потеряют к вам вовсе интерес. Несите свой крест на Голгофу, и бог вам судья!
Михаил Богусловский едва сдержался, ради брата, чтобы не ответить резко. Он, молча со всеми раскланявшись, направился было к выходу, но его догнал Петр.
– Наверное, мы не увидимся скоро, поутру я уезжаю на границу. Прощай.
– До свидания, Петя. Честно служи, как наш Иннокентий. И пусть не вскружит тебе голову новый чин.
Братья обнялись, постояли, прижавшись щекой к щеке, а потом крепко пожали друг другу руки. Понимали: не скоро это сложное время дозволит вновь оказаться вместе. А вдруг и вовсе не суждено им больше свидеться? Михаил уже пожалел, что уходит, что попрощался со всеми, и теперь возвращаться считал неприличным, но и оставлять Петра, не побыв с ним хотя бы еще немного времени, ему не хотелось. И он попросил:
– Проводи меня, Петя.
– Пожалуй, – нерешительно согласился Петр. – Вот только Анна Павлантьевна…
– Ты воротишься непременно. Она вполне поймет тебя, – успокоил брата Михаил, а сам подумал: «Бедный, наивный мальчик. Не склеится у них. Иные мы, чем Левонтьевы. И с Ткачами иные. Особенно теперь, в смутное время», – но не стал это говорить брату, уверенный в том, что Петр, влюбленный и, следовательно, слепой вовсе, может обидеться. Михаил взял брата под руку и повел к выходу…
Михаил Богусловский был совершенно прав: все три семьи – Левонтьевы, Ткачи и Богусловские – совершенно не схожи, хотя времени для сближения и взаимного влияния одна на другую имели предостаточно. Судьба свела их на одну пограничную тропку еще в крепостях и сторожах Белгородской порубежной черты. Там и начались их трудные и путаные отношения, там началось их соперничество за высокие чины на служебной лестнице порубежной стражи, и никто не хотел уступать в этом соперничестве.
Два брата Левонтьевых признавали право быть верховодами только за собой. Много лиха они здесь хлебнули. Их отец, потомственный стрелец, поклялся государю, поцеловав крест у киевского воеводы, служить без всякой хитрости в лазутчиках, подучил языки иноземные и поехал за кордон. Двадцать пять лет лазутил Левонтьев, а в эти годы сыновья его, Ромашка и Филька, словно беглые черкасы, удостоверили своей поручной записью, что будут служить летом и зимой, в дальних городах и ближних, годовую и полугодовую службу, где какую службу государь укажет, а бывшим на караулах над государевой казною никакой хитрости не учинять и у своей братии-стрельцов свинцу и пороху не красть…
Служили верно. От дозоров на сторожах не увиливали, а ведь не единожды видели порезанных ногайцами стрельцов, не раз сами едва живы оставались, но ни разу не показывали спины ворогам. А чтобы числом малым удержать их до подмоги, на облюбованных степняками-грабителями дорогах рыли ямы в два и три ряда в полусажени одна от другой, а в ямах крепили по дубовому колу, устраивали засеки, сами же крепостцы-сторожи окружали тыном, перед которым насыпали еще и земляной вал. И часто их имена вписывал воевода белгородский в челобитных царю, и тот пожаловал в конце концов Ромашку и Фильку, словно детей боярских, пашней пахотной, перелогом, да и жалованье положил знатное – по пяти рублей в год.
Когда же отец вернулся в Киев и привез с собою несколько сот газет европейских – авизов да донесений достаточное число о всяких немецких, цесарских, турецких, крымских и польских поведениях, за что государевым указом был пожалован землей, – Ромашка и Филька уверились в том, что не дело теперь им дозорить в сторожах с босяками-черкасами, а подошло время воеводить в крепостях. Так бы оно и случилось – воевода белгородский послал царю челобитную, чтобы Романа Левонтьева поставить воеводой в крепость Корочу, а Фильку при себе оставить, – только перешел Роману дорогу Глеб Богусловский, молодой стрелец. Доставил тот по цареву указу на Корочу две пушки медные на колесах, ядер полугривенных сто штук, пищали, десяток пудов зелья пушечного, пуд железа немецкого да другого нужного ратному люду скарба, а тут сакма ногайская из-за реки Сосны у Павловского леса прошла. Левонтьев Роман в погоню навострился было, только Глеб Богусловский иное предложил: поставить на след сакмы казаков пяток, пусть гонят да знать дают, каким путем вороги уходить станут. Там тогда засаду и сделать, пищали опробовать. Левонтьев – ни в какую. Можно ли, серчает, вольно пустить по русским деревням ногайцев, чтобы насильничали и разбой чинили без помехи?! Но и Богусловский упрямится:
– Побегаешь за сакмой без проку, она же и добро, и полонянок в ногаи уведет!
Казаки да стрельцы корочанские Глебу в поддержку зашумели. Верное, дескать, стрелец московский слово сказал, так и следует поступить…
Отрядили пяток казаков, и те, благословясь, вскочили в седла. День томятся корочанские порубежники, другой, а вестей все нет и нет от казаков-лазутчиков. Роман Левонтьев, словно туча грозовая, ходит, но спора не затевает. Хоть и разрывается сердце от боли, когда подумает о разбое ногайском, так бы и кинулся по следу сакмы, но злость на стрельца приезжего боль пересиливает. Представляется ему, как на дыбе корчится самодовольный стрелец, и дух от злобной радости заходится:
«Пусть уходят ногаи! Пусть! Не миновать тогда самолюбцу дыбы! Не миновать!»
Только не так все вышло. На третий день, когда уже и тех ратников, что Глеба поддерживали, начало брать сомнение, прискакал казак-лазутчик Федька Богодух и выпалил, что идут ногайцы со скотом и пленными прямо на Ломовитую яружку. Тут уж дали волю коням корочанцы, выскочили наперехват.
И снова Глеб Богусловский верховодит. Засаду подково расположил. Пищали – по бокам. Чтобы, значит, пленников русских не побить, а ногайцам ядрами урон нанести великий да строй разметать. Казакам повелел тоже с боков атаковать, отбить сперва пленников, а уж тогда сакму – в клинки.
Роман Левонтьев тоже хорохорится. Впустую, однако же. Потеряло его слово силу. Злись не злись, а делать нечего. Все Глебу Богусловскому в рот заглядывают, каждое его приказание исполняют мигом. И надо же, человек-то совсем новый, а ратники сразу признали за ним право воеводы.
Сакма двигалась хитро. Впереди – до полусотни всадников, следом – пленные, связанные по четверо в ряд, затем – скот, а уж потом – основные силы ногайцев. Тактика такова: наткнется сакма на стрелецкую засаду – передовые конники рассыплются веером, оставив пленников впереди, и погонят их вместе с овцами, коровами и лошадьми на русских ратников, расстроят их ряды, тогда уж пустят в ход сабли. И не ждала сакма фланговых ударов, не готова была их встретить.
Пушкари верно навели пищали, ядра врезались в ногайцев, сбивая всадников, калеча лошадей, и тут же налетели на сакму ястребами казаки и стрельцы, отсекая клиньями авангард и основные силы от пленников и скота.
Несколько часов длилась сеча, многих ногайцев побили воины корочанские, а у самих только и потерь – десяток раненых…
За тот бой одарил Глеба Богусловского царь сотней десятин земли, жалованьем из казны и повелел на Короче воеводить. Хотел или не хотел такой чести Богусловский, одному богу ведомо, да не поперечишь государеву указу. Обиду же Левонтьева в счет не взял. Подумаешь, воин великий, Богусловскому ли чета! Слава Богусловских – еще от Данилы, прадеда Глеба. Был он приближенным боярина Захария Тютчева, посла Дмитрия Донского в Золотой Орде. Много нужных Москве сведений добывал в Орде Данила Богусловский, а Тютчев направлял их великому князю Дмитрию Михайловичу. Дал знать Москве Тютчев о том, что Мамай готовит великое нашествие, собирая под свои знамена не только ордынцев, но и воинов из улуса хулагидов и из Хорезма; и о том, что нанял Мамай генуэзскую пехоту из византийских колоний в Крыму; давал знать Тютчев и о других Мамаевых приготовлениях. Когда же Данила Богусловский сумел дознаться, что Мамай тайно сговорился с литовским князем Ягайло и рязанским князем Олегом, чтобы они вместе с Ордой пошли на Москву, Захарий Тютчев сообщить об этом великому князю направил самого Богусловского.