Kitobni o'qish: «Роль писателя Пьецуха в жизни продавщицы колбасы Вали Веретенниковой»
Я любила так. Жарила сковородку семечек, обматывалась байковым одеялом, сладеньким, мягоньким, коленками вытянутым… Пальцами ног под собой его прихватывала, шевелилась в нем, как косточки велят, и… – ни в сказке сказать! Оно и сейчас живое – одеяльце, конечно, скорее – полуживое. На пенсии. Я на нем глажу, когда не хочу заваживаться с гладильной доской. Не люблю эту заразу для энтузиастов глажения. А одеяльце лежит у меня под утюгом, все в рыжих треугольниках бывшего огня, и я думаю: какое было время! Семечки, одеяло и какой-нибудь роман. Я всю советскую литературу перечитала от корки до корки и обратно. Мне даже то нравилось, что никому не нравилось. Я придурошного Данко любила не на уроках литературы, для светлой радости учительницы, а на самом деле действовал он на меня до слез этим своим вырыванием сердца. Все читала. Подряд. Я Драйзера считала ниже Бондарева. И удивлялась себе: ну, думаю, патриотка! Сижу, обплююсь вся, света белого не вижу. Муж, сын – а пошли вы! Как теперь говорят – кайф. Сейчас не соображу, когда это отрезалось? Когда я отселила одеяльце под утюжок?
Был же первый раз, когда распятую коленками баечку из изголовья я перенесла в кухню на подоконник? Я вообще люблю размышлять над временем поступков. Какое у них «до» и какое «после». Жила же душа в душу с одеяльцем, а потом взяла (как? когда?) и выбросила за борт в набежавшую волну. Несла его в изгнание как? Как родное или как чужое? Я ж итог этим подводила себе прежней, потому что после этого, чтобы я нажарила семечек и клубочком свернулась – да никогда! Сижу на диване с прямой спиной, а чтоб коленям вольнее было – брошу на них плед. Шерстяной, ирландский, шелком окантованный. Брошу и слежу, чтоб, не дай бог, не коснулся пола. Ну, коснулся бы… Делов! У меня три таких пледа. Но я сама себе это устраиваю – строгость в поведении ног, спины и колен. И не читаю. В руки не беру.
Иногда разламываю апельсин. Почему я всегда себя вижу со стороны в этот момент разламывания? Просто из себя выпрыгиваю, становлюсь напротив и смотрю. Сидит пожилая уже девушка, башня из волос под торшером вся переливается оттенками колестона, и каждый раз – каждый! – я вспоминаю покойницу маму, которая в такую же точно башню закладывала для крепости капроновый чулок. У меня же все на шпилечках, отсюда – хрупкость, а значит, и большая красота. Красота вообще вещь нежизнеспособная. Хочешь выглядеть красиво, придай себе слабость, чтоб все было – хоть пальчиком сломать. Такое у меня понятие о красоте, и тут меня не сбить. Я просто захожусь от смеха, когда слышу теперь на каждом шагу, что красота спасет мир. Ну, скажете, это от ума?