Kitobni o'qish: «История в стиле рэп»
Дался мне этот рэп! Дался мне этот некрасивый парень из телевизора, по-обезьяньи припадающий то на левую, то на правую ногу. Без лица – просто серое пятно. Зато руки его – то вскинуты вверх, то расставлены, то они тычут в тебя пальцами, сложенными в детское «забодаю, забодаю». И этот голос без мелодии, без чувства, без мысли, осипше-охрипший. Исповедь-скороговорка серого лица. Я его слышу каждый день, выходя в коридорный предбанник. Там, за одной из дверей, как раз красивый юноша с умными глазами вкушает это блюдо каждый день. Мне бы поскорее проскочить это пространство грубого ритма, мне бы потом стряхнуть его серую липучую грязь бессмыслицы. И потом уже задать вопрос без ответа: что для умницы-физика – это «забодаю-забодаю»? Что он постигает с его помощью? Или, может, что заглушает в себе? Но так случилось, что вся моя история началась и кончилась под эти «звуки му». И «забодаю-забодаю» звучало недвусмысленно, как «получай, фашист, гранату!».
I
Звонок был уже в дверь, не в домофон. Обычно, когда одна дома, я не открываю. Опасаюсь. Знакомые о приходе предупреждают заранее, даже телеграммы теперь читают по телефону. Соседка просто кричит в дверь: «Это я, Нюся!» Но сейчас дома был муж, он как раз надевал ботинки, чтоб идти на работу. Поэтому я смело открывала дверь в пространство рэпа.
Через матовое стекло той, окончательной двери, что ведет на площадку лифта, я вижу силуэт. И у меня нет сомнения, что это наша дочь. Она последнее время стала носить черный цилиндр. По-моему, глупо, но мода молодых такие делает виражи, что я за ними не поспеваю.
Я открываю дверь и тут же падаю, слыша глухой щелчок. Я – еще или уже – понимаю: это выстрел, и точно знаю, что, раз человек слышит звук выстрела, значит, не убит. Нечеловеческая боль в плече, хлещущая кровь и мысль, что хуже пули: стреляла в меня моя собственная дочь.
Как раз в полном облачении вышел муж и едва не наступил на меня. Вот когда он закричал, я потеряла сознание.
Оклемалась я уже в больнице, боль держала меня цепкой лапой, напротив сидела дочь, вся какая-то сине-зеленая.
– Господи! Мам! Наконец-то! Ты всех напугала, так плохо выходила из наркоза. Но знай, у тебя легкая рана. Ключица и плечо. Ерунда! К тебе уже три раза приходила милиция.
– Зачем? – спросила я.
– Здрасте! – возмутилась она. – Эту же сволочь надо найти или нет? Ты хоть заметила лицо там, одежду?
Я говорю, что устала, и закрываю глаза.
– Я пойду, – сказала дочь, – скажу, что ты очнулась и в порядке. У меня дела.
Сквозь приоткрытые веки я смотрю ей вслед. Черный плащ и цилиндр я домысливаю.
Когда пришел муж со следователем, я четко ответила:
– Молодой мужчина в черном плаще и шляпе. «Эдакий классический разбойник». – Это я так острю.
– Консьержка в это время ходила кормить собак, – говорит муж. – Она никого не впускала.
– Утром, – вставляет золотое слово следователь, – много выходящих. Выход-вход может быть одновременен. Надо опрашивать людей.
Лицо у мужа бело-серое. Это цвет его паники.
Расскажу о себе. Цвет моей паники абсолютно белый. Выхожу же я из нее, из паники, безобразными красными пятнами. И они начинаются с носа. Картина, скажу вам, еще та. Пятна же на шее сидят у меня почему-то долго. Могут и целый день. Надо попросить зеркало – посмотреть…
Так вот. Муж рассказывает мне, как чуть не споткнулся об меня, как заорал, как выскочили соседи. Сосед напротив – врач, он наложил повязку ли, жгут, но сразу сказал: «Ты фильм старый, симпатичный такой видел? Там Быков еще поет: „Вот пуля просвистела, и ага“». Сосед так шутил, объясняя мужу, что сердце не задето, что пуля «ага» – и мимо него.
– Так что ты не тушуйся. – Это муж говорит уже мне. – Ключица срастется, плечо заживет. Я как подумаю, что чуть-чуть бы вправо и вниз… Все-таки есть случаи, когда непрофессионализм – дар божий.
«Бога зачем приплел?» – думаю я и закрываю глаза. Слово же «непрофессионализм» корежится, распадается на куски и оседает на дно меня. Только наглое «си» осталось на жердочке, сидит и попискивает.
– Ты сразу позвонил Инке? – спрашиваю я, не открывая глаз.
– Да нет, – ответил он. – Уже из больницы. Дома никто не отвечал. Ответил мобильник. Она только-только вылезла из бассейна.
Я это знаю: по вторникам у нее бассейн утром, как раз в это время.
– У них там был такой шум, что она никак не могла понять, о чем я…
– Сегодня вторник? – спрашиваю я.
– Да! – отвечает муж. – Уже три часа. Я дождался, когда тебя прооперируют, сбегал на работу, вернулся домой, поставил квартиру на охрану, не до того было раньше, и приехал. Тут уже крутился следователь.
– А Инка пошла домой?
– Да нет! Она в шоке забыла утром в бассейне шарф и шляпу.
– Цилиндр, – говорю я.
– Ну, цилиндр, – отвечает он. – Чего ты к нему цепляешься? Я видел, уже и в колпаках с бубенчиками ходят. Средневековье. А она у нас подвержена влияниям.
Я молчу. Я всегда подозревала, что боль душевная, если это боль, а не выбрыки, сильнее физической. Теперь я знаю это точно. Плечо почти не болит, ну, в общем, не так, чтоб не жить, а вот душа моя в клочьях. Я их даже вижу – туманные сгустки другой физики, – вижу, как они расщепляются до полной аннигиляции, а потом возникают из ничего, но уже не серые, а черные, непроницаемые. Вот они – самые болючие, потому как истекают черной вязкой плазмой, которая и есть боль. Я ведь абсолютно уверена: моя дочь способна выстрелить в меня. И мне дана больничная койка, чтобы утвердиться в этом окончательно, потому что сине-зеленый цвет паники на лице дочери я все-таки видела. Это что? Испуг за меня или испуг за себя?
Она пришла уже вечером, держа в руках цилиндр.
– Почему ты его не сдала? – спросила я.
– Гардероб только что закрыли, пальто я кинула на стул, а шляпу жалко. Прошмыгнула мышкой. Ну как ты, мам? Кому это ты так насолила?
– Я грешница, – отвечаю я, – жила и солила, жила и солила…
– Ну, это ты мне можешь не рассказывать. – И голос ее уже заражен молекулой гнева и попрека против меня. – Я ли тебя не знаю? – Но тут же она спохватывается и по-другому, виновато бормочет: – Я тебя достала, да? Знаю, достала. Я тебе не подарок.
И она кладет свою голову мне на подушку. От нее пахнет ею. Скажу прямо, этот ее запах, не гадкий, не противный, но специфически личный, меня всегда слегка донимал. Я беспокоилась и скармливала ей все новомодные жвачки, таскала по зубным врачам. Все было в ажуре для всех, мне же ее дух был, скажем так, чужеватым. Она давно не лежала со мной на одной подушке, и я тянула ее запах в себя, я искала в нем ответ на вопрос вопросов: зачем она в меня стреляла?
– Зачем? – спросила я тихо.
– Что – зачем? – ответила она мне в ухо. Потом подумала и договорила за меня: – Ты боишься за пальто, которое я бросила возле гардероба? Не бойся, я в старом деми. Помнишь то длинное и черное? Оно еще по мне. Я боялась, не застегнусь. Нормально! Даже классно со шляпой и желтым шарфом. Голь на выдумки хитра. Это ты меня научила. Ты знаешь про это?
– Откуда… – отвечаю я.
Я немножко задыхаюсь, как от запаха грудного молока, который я так и не могла понять. Замечательный, между прочим, запах, запах любви, жизни. Почему же я от него задыхаюсь?
– Сядь, – говорю я. – Я хочу на тебя смотреть. Как дома?
– Дома у меня нет, – резко отвечает она. – Есть место проживания. И только.
– Расходитесь, – говорю я. – Андрей не будет претендовать на квартиру, это мы ее вам купили.
– Я не идиотка, – отвечает она. – В моем положении безработной возможен только переход из рук в руки. Понимаешь? Я ищу мужика с квартирой, чтобы свою сдавать.
А я думаю о запахе. А до этого думала о цвете паники. Может, скоро и до вкуса дойдет? Что с раненых взять, как не их бред?
Странная это штука – лежание навзничь с пометкой от пули. Как бы новое существование.
Моя свекровь, которую я, господи, прости, любила больше, чем маму, при нашей первой встрече, прижав меня к себе, а до этого я возилась в кухне с луком и чесноком, сказала: «Ты вкусно пахнешь». Я же уловила в этом подковырку, расстроилась, прокляла все свои южные кухонные пристрастия, села за столом от нее подальше и ждала очередную гадость, типа «а волосы надо бы подстричь», «а цвет тебе этот не идет» и прочую хрень. Как она, умница, это просекла – я без понятия. Но когда на балконе я демонстрировала ей бездарную панораму окрестностей, она сказала: «Не надо ежиться, детка, ты мне очень нравишься».