Kitobni o'qish: «Ф. В. Каржавин и его альбом «Виды старого Парижа»»
Институт всеобщей истории Российской академии наук
Научный и издательский центр «Наука» РАН
Научная библиотека Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова
Предисловие
В ряду известных нам печатных и рукописных описаний Парижа, оставленных русскими путешественниками XVIII века, альбом Ф. В. Каржавина занимает совершенно особое место. Само сочетание изобразительного и описательного, достаточно редкое в русской рукописной традиции этого столетия, не может не привлечь к нему внимания.
Ни по форме, ни по содержанию парижский альбом не похож на путевой журнал жадного до всего нового путешественника, а его автор вряд ли ощущал себя таковым в городе, где вырос, получил образование, пропитался западноевропейской культурой, сформировался как личность. Нет в альбоме Каржавина и обычного для описаний путешествующих противопоставления знакомого и чужого: все, что он видел в Париже, воспринималось как «свое», привычное, не вызывающее особого удивления. Да и сравнивать ему, в общем-то, было не с чем. Судя по всему, он плохо помнил родной дом и тем более город, откуда был вывезен семилетним ребенком, и если скучал, то только по своей семье. Когда двадцатилетний образованный «русский парижанин», почти позабывший родной язык, покидал Париж, его жизненный багаж состоял из школьных знаний, полученных в Сорбонне, живых воспоминаний и сердечных привязанностей, оставленных в этом городе. А еще молодого человека окрыляла надежда принести пользу своему отечеству, которого он, в сущности, не знал.
Важно отметить, что описания Парижа в альбоме Каржавина почти лишены присущих «первооткрывателям» впечатлений от увиденного. Их автор явно предпочитал эмоциям книжное знание (парижские легенды – не исключение) и личное свидетельство. Это отнюдь не делает из него равнодушного или недостаточно внимательного наблюдателя окружающей жизни. Помимо собственно парижского альбома Каржавин оставил немало других разрозненных свидетельств, которые позволяют нам лучше понять, как он воспринимал то, что видел в Париже своими глазами или узнавал из книг, как он осмысливал свое положение в мире, в котором оказался волею судеб и который стал ему родным.
Еще одна особенность парижского альбома – его связь с именем архитектора В. И. Баженова, что делает этот памятник особенно ценным документом по истории русской архитектуры. Альбом создавался в бытность Каржавина помощником Баженова на строительстве нового Кремлевского дворца. Здесь помимо прочих обязанностей он преподавал в архитекторской школе при Модельном доме, «изъяснял» будущим русским зодчим, «откуда произошла красивая Архитектура», и знакомил их с выдающимися образцами французского градостроительства. Наиболее плодотворным оказалось его сотрудничество с Баженовым в области теории архитектуры. Каржавин переводил классические архитектурные трактаты, составлял учебные пособия, словари архитектурных терминов – все это подспудно стимулировало формирование и введение в оборот нового для России языка архитектурных понятий. Разумеется, в его трудах по архитектуре не могли не отразиться теоретические взгляды Баженова, и настоящая публикация парижского альбома, несомненно, даст новый импульс исследованиям творчества выдающегося русского архитектора.
Наконец, важно отметить наличие в альбоме разных хронологических срезов, позволяющее проследить эволюцию взглядов Каржавина в историческом контексте. Помимо основного корпуса, который датируется началом 1770‐х годов, альбом содержит дополнительные включения, корректирующие описание Парижа в свете событий Французской революции.
Структура настоящего издания определяется стремлением полнее осмыслить публикуемый здесь визуальный источник: с одной стороны, как редкое свидетельство культурной рецепции историко-архитектурного облика французской столицы 1760–1770 и 1790‐х годов; с другой – как отражение состояния архитектурной теории в России второй половины XVIII века.
Публикацию альбома «Виды старого Парижа» предваряет исследование, которое знакомит с парижской биографией Каржавина, освещает историю создания альбома, анализирует его содержание. Текст альбома воспроизводится впервые полностью вместе с гравированными видами Парижа. Комментарий публикатора к альбому также снабжен визуальным материалом, это касается тех случаев, когда Каржавин упоминает несохранившиеся (или невидимые на гравюре) архитектурные объекты.
***
Подготовка к изданию велась при поддержке Российского гуманитарного научного фонда (грант РГНФ № 08-01-00212а; № 11-21-17001). Моя отдельная благодарность Дому наук о человеке (Maison des sciences de l’homme, Paris) за финансовую поддержку, позволившую мне работать в фондах парижских библиотек и, что особенно ценно, иметь возможность воссоздавать в реальности маршруты героя моего исследования по городу и предместьям. Трудно переоценить также возможность личного общения с французскими коллегами – Владимиром Береловичем, Франсуа и Мари Авриль, Жоржем Дюлаком, Ольгой Медведковой и всеми, кто оказывал мне консультативную помощь в разыскании материалов, связанных с парижской биографией Каржавина.
Рукопись книги обсуждалась в Центре по изучению XVIII века Института всеобщей истории РАН. Также чрезвычайно полезным для меня оказался опыт презентации моих разысканий в Секторе XVIII века Пушкинского Дома и в междисциплинарном научном семинаре «Проблемы художественной культуры XVIII века» в Государственном институте искусствознания в Москве. Считаю приятным долгом поблагодарить всех моих коллег и друзей, неизменно поддерживавших меня в работе, особенно тех, кто брал на себя труд читать на разных стадиях готовности рукопись и обсуждать ее со мной, – Надежду Юрьевну Плавинскую, Сергея Яковлевича Карпа, Елену Борисовну Смилянскую. Моя глубокая признательность рецензентам этой книги Анне Сергеевне Корндорф и Юлии Гаврииловне Клименко за их профессиональные советы и ценнейшие замечания.
Разумеется, исследование не могло бы успешно продвигаться без благожелательных, всегда готовых прийти на помощь сотрудников российских архивов, музеев и библиотек – приношу им всем свою сердечную благодарность. Наконец, было бы несправедливо не сказать здесь слова благодарности моим близким, которые неустанно поддерживали меня на всем пути, стойко перенося неудобства и сложности жизни, почти всегда сопутствующие процессу рождения книги.
Г. А. Космолинская
Theodore Karjavine и его парижский альбом
…американский житель;
парижский воспитанник,
петербургский уроженец;
в родине не свой;
в сем мире чужой,
в боге упокоюсь
аминь
Ф. В. Каржавин о себе1
Вместо историографического введения
Сегодня о петербургском разночинце Федоре Васильевиче Каржавине (1745–1812) известно немало. Он вырос в Париже и получил образование в Сорбонне, был придирчивым читателем Вольтера и прилежным учеником Декарта, хорошо усвоившим, что «первое из удовольствий есть удовольствие знать»2. Мы знаем его как переводчика, лексикографа, автора новаторского учебника французского языка, научного редактора (как бы сказали сейчас) и многогранного комментатора. Он рано заболел «манией чтения» и начал собирать свою замечательную библиотеку в Париже, будучи еще очень молодым человеком, а позже пробовал себя и в книгоиздательстве. Человек авантюрного склада, он много странствовал по Старому и Новому Свету, но связь c Парижем не порывал никогда.
Фигура Каржавина не перестает привлекать к себе внимание специалистов, занимающихся изучением историко-культурного наследия Просвещения. Документальные свидетельства его жизни, рассеянные по российским и зарубежным библиотекам и архивам, в действительности могли бы обеспечить изучение этой эпохи по самым неожиданным направлениям. Личность и наследие Каржавина влекут к себе не только историков. Его неординарную биографию не раз пытались воплощать в художественных произведениях3, а книжное собрание не оставляет в покое уже несколько поколений библиографов и коллекционеров.
Судьба Каржавина в советской историографии сложилась ожидаемо причудливо: выходец из старообрядческой среды, социально чуждый и потому не подходивший на роль настоящего «революционера», с самого начала оказался под подозрением у историков-марксистов. Игнорировать классовый подход не удавалось даже такому знатоку XVIII века, как Яков Лазаревич Барсков (1863–1938), который рецензировал в 1934 году рукопись монографии о Каржавине только что вернувшегося в Ленинград после первого ареста Б. И. Коплана (речь о нем пойдет ниже). Барсков писал, что следует «отказаться от причисления семьи Каржавиных к „отцам русского либерализма“, „просветителям“, „революционерам“», и добавлял: «Бесспорно впрочем, что это очень интересная и во многом „показательная“ семья для истории русской буржуазии»4. Но монография Коплана так и осталась неопубликованной.
Через тридцать лет, когда о Каржавине стали много и охотно писать, проявилась другая крайность – соблазн сделать из него «второго Радищева». Попытки представить его «революционером», «философом-материалистом», «последовательным атеистом», «многогранным ученым» и даже «крупнейшим теоретиком архитектуры XVIII века в России (а пожалуй, и не только в России)»5 не могли не вызывать возражений среди историков и в конце концов вылились в публичную дискуссию об общественно-политических взглядах Ф. В. Каржавина6. К тому времени появились уже публикации, которые опирались на новые источники и содержали более взвешенные трактовки, оценки и выводы; таким образом, тенденция в историографии постепенно начала меняться7.
Между тем в этой действительно незаурядной биографии остается еще много неясного. Достаточно сказать, что у нас до сих пор нет достоверного изображения Каржавина, притом что его «портрет», пущенный в обиход без какой-либо атрибуции и провенанса автором концепции «Каржавин – второй Радищев»8, кочует из публикации в публикацию и украшает статью в Википедии. Принимать его в расчет, как бы этого ни хотелось, мы не можем.
Другое предполагаемое изображение Каржавина – миниатюра из Русского музея «Портрет неизвестного офицера армейской пехоты» (1792) – до сих пор остается неподтвержденной гипотезой. Миниатюра приписывается художнику И. А. Ерменеву, с которым Каржавин близко сошелся в Париже9. Предположение, что на ней изображен Ф. В. Каржавин, в свое время высказал автор монографии о Ерменеве Алексей Николаевич Савинов (1906–1976)10. Но поскольку Каржавин не был ни «офицером армейской пехоты», ни вообще военным, ученый подчеркивал, что в данной атрибуции «нельзя быть уверенным до обнаружения бесспорного <…> портрета [Каржавина] для сопоставления с миниатюрой 1792 года» (ил. 1)11. В то же время отметим тщательно выстроенную аргументацию Савинова – не только с опорой на документальные свидетельства, но и с учетом известной склонности Каржавина к мистификациям подобного рода. Во всяком случае, сегодня гипотеза ленинградского ученого остается единственной аргументированной и продолжает вызывать споры, поскольку есть с чем спорить12.
Ил. 1. Портрет неизвестного офицера армейской пехоты (1792) – гипотетический портрет Ф. В. Каржавина
У нас по-прежнему нет «бесспорного портрета для сопоставления». Но исследовательская оптика, настроенная определенным образом с учетом гипотезы Савинова, способна вдруг обнаружить, казалось бы, в уже не раз виденном «смеющемся мужчине» – рисунке Каржавина (ил. 2) из Пушкинского Дома13 – физиогномическое сходство с «неизвестным офицером» из Русского музея. Если принять во внимание это сходство, а также оборотную сторону листка, где между строк крамольной оды Г. Р. Державина «Властителям и судиям»14 вписана лежащая (упавшая?) фигура полуодетой женщины (ил. 3), то невольно возникает мысль о гротескном автопортрете15.
Ил. 2. Смеющийся мужчина – рисунок Ф. В. Каржавина, не ранее 1787 г.
Но пока мы вынуждены признать: единственным источником, дающим хотя бы какое-то представление о внешности Каржавина, остается паспорт, выданный ему французскими властями для поездки на остров Мартиника. Согласно этому документу, датированному 1776 г., «тридцатидвухлетний уроженец Петербурга» имел «рост около пяти футов и двух с половиной дюймов, волосы и брови темно русые, лицо овальное, полное»16. Немного для портрета. Сделать образ «русского парижанина» эпохи Просвещения более отчетливым скорее помогут его мысли, облеченные в слова, и дела, воссоздать которые, надеюсь, поможет эта книга.
Ил. 3. Ода Г. Р. Державина Властителям и судиям – автограф Ф. В. Каржавина, не ранее 1787 г.
Настоящее издание – первая публикация альбома Ф. В. Каржавина «Виды старого Парижа», который ныне хранится в рукописном фонде Научной библиотеки Московского государственного университета. Отсутствие исследований, связанных с этой рукописью17, позволяет заменить традиционный историографический обзор обширным перечнем литературы о Каржавине, который читатель найдет в конце книги. При этом не могу не сказать, что испытываю глубокую благодарность к моим предшественникам, труды которых всегда оставались для меня ценнейшим подспорьем в работе.
Все же одно исключение, считаю, здесь уместно будет сделать. Я имею в виду первую полноценную биографию Ф. В. Каржавина, так и не увидевшую свет, но долгие годы служившую источником и прочным основанием немалому числу исследователей, к ней обращавшихся. Хочется верить, что напоминанием об этой работе будет восстановлена несправедливо прерванная нить научного поиска и удастся хотя бы отчасти исполнить наш долг по отношению к памяти ученого, разделившего трагическую судьбу миллионов своих соотечественников.
Борис Иванович Коплан (1898–1941/1942?), выпускник историко-филологического факультета Петроградского университета, текстолог, библиограф, автор ряда работ о русских писателях XVIII–XIX веков, более десяти лет своей короткой жизни отдал Рукописному отделу Пушкинского Дома. Благодаря его усилиям и научной компетенции в фонды Отдела поступило свыше тридцати рукописных коллекций и архивов, в том числе автографы Г. Р. Державина, Львовых, А. С. Пушкина, И. С. Тургенева, Л. Н. Толстого. Стихотворение двадцатипятилетнего Б. И. Коплана «Пушкинскому Дому» передает совершенно особую атмосферу Дома, ставшего ему родным, и отношение к Делу, которому он служил:
В старинных комнатах мы шутим иногда,
Благоговенья к ним исполненные дети.
Нет ничего для нас отраднее на свете,
Как вспоминать минувшие года
Не нашей жизни, нет. – Столетьем отдаленны,
Мы возвращаемся в мечтах, как наяву,
В век Александровский, священный, просвещенный,
Судивший нам и лиру, и сову.
Иных годин настигла нас чреда.
И, современные, мы – что ж – несовременны.
Но ждут нас подвиги. И в мыслях неизменны,
В старинных комнатах мы шутим иногда18.
В 1929 году во время академической «чистки» ученого сначала уволили с работы, затем арестовали и в марте 1931‐го приговорили к трем годам ссылки в Ульяновск. Там он служил статистиком на крахмальной фабрике, позже был переведен в Мелекесс. Вернувшись в ноябре 1933 года в Ленинград, он пытался продолжать работать: участвовал в различных изданиях, в 1940‐м даже стал главным редактором «Древнерусского словаря». Но в 1941 году был вновь арестован и 9 декабря 1941‐го (по другим сведениям, в 1942‐м) расстрелян; реабилитирован посмертно.
В ульяновской ссылке Коплан сумел завершить прерванную работу над монографией, дав ей пространное название, стилизованное под XVIII век: «Иван Бах российский доктор, или Федор Васильевич Каржавин, русский американец, разных языков публичный учитель, в Кремлевской экспедиции архитекторский помощник, в Иностранной и Морской коллегиях актуариус и переводчик. Его жизнь, путешествия и приключения в Старом и Новом свете. 1745–1812 гг. По опубликованным и архивным документам <…>. Ульяновск (Симбирск) 1932 г.»19
Очевидно, судьба Каржавина, ставшего свидетелем мировых потрясений своего века, скитальца, отважно преодолевавшего расстояния и личные невзгоды, находила естественный отклик в душе ссыльного ученого. Работа над его биографией позволяла хотя бы мысленно вернуться в те самые «старинные комнаты», где право «шутить» оставалось неотъемлемым. Свой труд Коплан посвятил жене и помощнице, Софье Алексеевне Коплан-Шахматовой (1901–1942), ненадолго его пережившей20.
В Отделе рукописей Российской национальной библиотеки (РНБ) в Санкт-Петербурге хранится, помимо рукописной монографии Коплана, ее машинописный вариант под другим, более «академическим» названием: «Из истории литературы и культуры второй пол. XVIII в.: Федор Васильевич Каржавин»21. Появлению этого варианта предшествовал уже упоминавшийся отзыв Я. Л. Барскова от 8 мая 1934 года, замечания которого автор постарался учесть. Отзыв маститого ученого, в целом положительный, содержал рекомендации относительно того, как «изменить план книги <…> чтобы устранить перебои, нарушающие общий ход изложения», и пересмотреть оценки, которые Коплан, «став на <…> ложный путь», давал личности Каржавина и его трудам22. При всем при том Барсков не мог не отметить главного достоинства рецензируемой работы – собранный в ней «превосходный материал, частью уже известный, но в значительной степени публикуемый впервые». Автор блестяще справился с задачей «дать возможно большее количество интересного материала», резюмировал Барсков и подчеркивал: «не только нельзя пожертвовать ни одним из публикуемых им документов, но желательно увеличить их число, если они имеются в архивах, хорошо автору известных»23.
После первых основательных публикаций материалов из архива Ф. В. Каржавина, предпринятых в 1870‐е годы П. П. Пекарским, Н. П. Дуровым, П. И. Бартеневым и другими, ленинградский ученый действительно сумел не только аккумулировать результаты разысканий своих предшественников, но и существенно обогатить их новыми материалами. Недаром в названии его монографии значится: «по опубликованным и архивным документам». Достаточно сказать, что «Записка парижского книгопродавца о Федоре Каржавине» (1760) долгое время была известна исследователям только благодаря неопубликованной монографии Коплана, где она приведена в русском переводе24, а голландский дневник Каржавина «Voiage [sic] d’Hollande en 1773. 16. VII», из которого Н. П. Дуровым в свое время был опубликован лишь небольшой отрывок в русском переводе25, помещен полностью на французском языке параллельно с русским переводом26. Исследователей жизни и творчества Каржавина не перестает интересовать документальный потенциал замечательной монографии Коплана. Отметим также отсутствие в ней идеологических штампов, избежать которых в те времена (да и позже) удавалось немногим.
К сожалению, труд Коплана до сих пор остается незаслуженно забытым. Исследователи, обращавшиеся к нему как к ценнейшему источнику, почти не упоминали имени автора. Обойден молчанием вклад Коплана в изучение парижских писем юного Каржавина к отцу, хранящихся в Дашковском собрании Пушкинского Дома27, из которых восемь были опубликованы полвека спустя в солидном академическом издании28. Никаких сведений о работе Коплана не найдем мы и в статьях о Ф. В. и Е. Н. Каржавиных в «Словаре русских писателей XVIII века» (СПб., 1999). Редкие вскользь упоминания о его монографии, которая «не могла быть опубликована» якобы «из‐за войны» или «по объективным причинам», создавали впечатление, что ее значимость была не слишком велика29. Здесь уместно будет еще раз напомнить оценку, которую дал монографии Коплана (только что вернувшегося из ссылки!) Барсков, несмотря на ряд критических замечаний признававший: «<…> книга его, несомненно, явится ценным вкладом в историю русской литературы и общественности XVIII в.»30 Также Григорий Александрович Гуковский, отстаивая ценность работы своего коллеги и друга31 (незадолго до его второго ареста и гибели) в программной статье к сборнику «XVIII век», писал: «<…> богатый архивный и забытый печатный материал о Федоре Каржавине, давно ждущий своего опубликования и напоминания о себе, составит яркую страницу в истории русской культуры и литературы XVIII века»32.
Русский парижанин
Сегодня нет необходимости пересказывать все перипетии увлекательной биографии Федора Васильевича Каржавина, которая с разной степенью достоверности не раз была уже изложена и даже экранизирована. Однако для адекватного восприятия публикуемого здесь альбома «Виды старого Парижа» необходимо полнее осветить и по возможности уточнить парижскую составляющую этой биографии.
Обстоятельства своего появления в Париже сам Каржавин описал в официальной автобиографии довольно скупо. Следует учитывать, что мы имеем дело с официальным документом, предназначенным для подачи в Коллегию иностранных дел, и по понятным причинам многое в нем оставалось за скобками33:
Родился я в Санктпетербурге, 20‐го генваря 1745 г., от купца 1‐й гильдии Василия Каржавина, который начал учить меня сам, на 6‐м году, российской и латинской грамоте, также географии и вродил мне охоту к наукам, вследствие чего в 1752 году он повез меня с собой через Пруссию и Данциг, а оттуда в Лондон, из которого города переслал меня в Париж, где вступил в университет в 1755 году, определен студентом здешней иностранной колегии в 1760 г. и продолжал учение свое, служа при Российских посольствах до 1765 года; в которое время возвращен в Россию <…>34
Сообщая, что родился он «от купца 1‐й гильдии», Каржавин сознательно допускал неточность. Его отец Василий Никитич Каржавин (?–1786), к тому времени уже покойный, действительно, в 1764 году перешел в купечество, но до того числился в «ямском звании»35. Будучи человеком образованным, предприимчивым, с независимыми взглядами, он довольно успешно занимался торговлей, но не имел права выезда за границу. Однако этот запрет ему не раз случалось нарушать, поскольку именно внешнеторговые операции приносили немалый доход. Чтобы легализовать свою деятельность, он дважды на протяжении только 1755 года подавал прошение через своих покровителей о переходе в купеческое звание, но получал отказ36. Добиться желаемого ему удалось, только когда Федору было уже 19 лет37.
Отправившись в 1752 году в очередной раз нелегально за границу, Василий Никитич вывез с собой семилетнего сына «без всякаго ему позволения и пашпорта», как следует из поступившего на него позже доноса38. Проторенным путем через Ригу и балтийский порт Данциг (Гданьск) Каржавины добрались до Лондона, откуда мальчик вместе с приехавшим за ним родным дядей, Ерофеем Никитичем Каржавиным (1719–1772), был отправлен обучаться в Париж. Младший брат отца, также незаконно покинувший Россию семью годами ранее и обучавшийся в парижской Сорбонне, взялся обеспечить племяннику «европейское образование», а предприимчивый «купец» со своей стороны обязался содержать в Париже обоих.
Василий Никитич, отправляя «Федюшу» учиться в Париж, прежде всего, ожидал, что мальчик хорошо освоит иностранные языки, необходимые для коммерции с европейскими странами. Тогда же он попытался развернуть свои торговые интересы в сторону Франции. Мечтая о прямых контактах со знаменитыми лионскими производителями сукна, шелка и галантереи, он делился планами с младшим братом, рассчитывая на его поддержку: «Хочу торговать, а в проценты не отдавать»39. Но Ерофей Никитич оказался в этом деле плохим помощником – никакого желания становиться коммерческим агентом старшего брата у него не было. Кое-как соглашаясь вести его корреспонденцию, он отказывался ездить по торговым поручениям, не получая на то достаточно средств. Василий Никитич не унимался: «Коррешпондента мне во Франции сыскать добраго и честнаго <…> Хорошо б из такова места [из Лиона] завести коррешпонденцию. Об оном хорошенько справься…» – настаивал он, игнорируя резоны брата40.
Насколько старший брат был буквально одержим внешней торговлей («Очень меня заморский торг к себе волочет»)41, настолько младший – наукой. Студенту Сорбонны приходилось постоянно доказывать брату, что он не зря ест его хлеб в Париже, что наука откроет ему путь к «высокой фортуне», что, «получивши высокую дражайшую мудрость, фортуну достать при делах государственных уже легко будет»42. Прагматичный Василий Никитич поверить в это никак не мог и, все больше раздражаясь фантазиями брата, поддерживал видимость компромисса исключительно ради «Федюши».
Между тем роль Ерофея Никитича в жизни племянника была, по-видимому, весьма значительной. Его личный архив не сохранился, и о нем самом нам известно немного: воспитанник Сорбонны, лингвист, автор нетривиального сочинения о русском языке (1755), опубликованного много лет спустя его племянником43, талантливый переводчик, первым познакомивший русских читателей с «Путешествиями Гулливера» (СПб., 1772–1773; 2‐е изд. – М., 1780)44. Он вернулся из Парижа в 1760 году архивариусом Коллегии иностранных дел, где в должности переводчика с английского и французского языков дослужился до чина поручика. В переписке со старшим братом характер Ерофея Никитича несколько раскрывается – эмоциональный, непокорный, ранимый45.
В начале марта 1753 года он привез малолетнего племянника в Париж, а уже к осени стало ясно, что предварительный расчет их содержания – по 50 рублей в год «на каждую персону на все расходы и с учением» – оказался ошибочным. Василий Никитич, и без того недовольный лишней статьей расхода («парижские расходы у меня всеконечно лишние пошли»), на просьбу брата увеличить сумму содержания до 300 рублей возмутился: «<…> когда ж требовать будет у меня Париж по 300 р. в год, то, друг мой, я не князь Куракин, который кормил в Париже Тредиаковскаго!»46 На следующий год сумма содержания оставалась прежней – не превысила 50 рублей на каждого, да и та высылалась частями с задержкой. По твердому убеждению Василия Никитича, «большую сумму денег в Париже не для чего держать», тогда как он мог бы отдавать эти деньги в рост: «У тебя 100 руб. год праздны пролежат, а я по крайней мере 20 р. на них получу», – объяснял он младшему брату, называя его «французским мотом»47.
Странным образом меркантильные расчеты уживались в этом человеке с неподдельным чувством уважения к знанию. Нещадно критикуя брата за непрактичность, он вдруг с грустью признавался: «Я б к твоему делу [учебе] и сам пристал, да мое время давно далеко от меня ушло»48. И к образованию сына он относился со всей серьезностью: требовал отчетов о ходе учения в коллеже, вникал в программы, сопоставлял их с «регулами», какими «управляется Академия» в Санкт-Петербурге. Буквально заклинал брата: «над Федюшей в науке крепкое старание имей», но одновременно давал понять, что ни под каким видом не потерпит излишних трат. Убеждая то ли брата, то ли себя самого, что получить образование можно и на родине49, ссылался на академическую карьеру Ломоносова50, грозился, если Ерофей Никитич не прекратит требовать денег, забрать «парнишка своего» обратно в Петербург «и для науки определить в Академию»51. Впадавшего в отчаяние младшего брата, не справлявшегося на чужбине со все возраставшими материальными заботами, помышлявшего иной раз даже «на себя руки наложить», Каржавин-старший резко отчитывал за малодушие и беспомощность52.
Но вскоре Василий Никитич и сам потерял самообладание. Описывая в письме к брату, как на обратном пути из Лондона испытал на себе «дьявольские русские привязки» и «досады» от Кронштадтской таможни, признавался: «так вкоренился страх, что с места тронуться не могу»53. А через девять месяцев, отговаривая Ерофея Никитича возвращаться в Россию, писал уже открыто: не хочу, «чтоб ты въехавши под… плеть спину ставил, но хочу твое о выезде мнение отбить»54.
В начале февраля 1756 года Василий Никитич был арестован по анонимному доносу, поступившему в сыскное ведомство из Лондона. Во время следствия выяснилось, что донос написал давний знакомый Каржавиных, беглый московский часовщик Петр Дементьев, через которого шла переписка братьев (одно из писем даже «осело» у него, став уликой). Опасность нависла и над Ерофеем Никитичем, который, по словам доносителя, находясь во Франции, «себя учинил врагом России»55.
Между тем денежные поступления в Париж прекратились вовсе. Ерофей Никитич с малолетним племянником остались без средств к существованию. По счастью, в их окружении оказались друзья, готовые оказать им поддержку, в том числе материальную56. Королевский географ Филипп Бюаш57 и его коллега Жан-Луи Барбо де ла Брюйер58, дабы «обеспечить положение во Франции двух молодых русских, которых любовь к знаниям побудила покинуть свою страну»59, принялись ходатайствовать о принятии их во французское подданство.
В официальной записке, которую в августе 1756 года Барбо де ла Брюйер подал всесильному министру Людовика XV графу д’Аржансону60, сообщалось, что «русский подданный» Ерофей Каржавин, проживающий «около 10-ти лет» на нелегальном положении в Париже и принявший на свое попечение малолетнего племянника, дабы дать ему «основательное познание во всех науках», готов вместе с ним «преклонить колена пред престолом императора [?] французского»61. Большую убедительность этому ходатайству должен был придать политический резон «в виду ожидаемого союза между дворами нашим и русским»: россиянин, обладающий большим личным достоинством и обширными познаниями, будет весьма полезен для Франции62. Среди заслуг Ерофея Каржавина упоминалось также его сочинение о русском языке, которое ровно год назад, в июне 1755 года, было поднесено графу д’Аржансону через королевского географа Филиппа Бюаша.
Речь идет о рукописи «Essai sur le genie de la langue Russienne» (1755) с сопроводительным письмом Бюаша, аттестующим труд россиянина в самом лучшем свете63. Французский ученый не скрывал своей симпатии к автору, «уроженцу Москвы», которого называл «замечательной личностью». В Каржавине, испытавшем на чужбине «столько страданий и невзгод, что трудно и выразить», его особенно трогало, с какой стойкостью тот переносил все свои несчастья – «как христианский философ»64. Бюаш подтверждал переход Ерофея Никитича в католичество, о чем сообщал в своем доносе и Петр Дементьев. Но если в глазах француза обращение россиянина «лишь увеличивало в нем его добрые свойства»65, то, по мнению доносителя, его соотечественник «лицемерно присягнул к Римской вере»66. Кстати, он был недалек от истины: для новообращенных иностранцев во Франции предусматривался специальный пенсион. Так что дело могло быть вовсе не в религиозной индифферентности Ерофея Никитича – по словам Дементьева, «подлинного атеиста», – а в житейском прагматизме. Подношение сочинения Каржавина о русском языке влиятельному министру и покровителю наук было инициировано как раз с целью помочь бедствовавшему автору «получить пенсион для новообращенных, представив все необходимые к тому аттестации»67.