Hajm 11 sahifalar
1917 yil
Отчет для академии
Kitob haqida
«Высокочтимые господа из академии!
Вы оказали мне честь, призвав подготовить для академии сообщение о былой моей обезьяньей жизни. Тем более что я вряд ли могу соответствовать высоте поручения. Вот уже пять лет отделяют меня от моего обезьянства – кратенький срок, может быть, в календарном измерении, однако бесконечно длинный для того, кто проскакивает по нему галопом, а ведь я это проделал, сопровождаемый на разных отрезках дистанции великолепными людьми, советами, рукоплесканиями и раскатами оркестров, но, в сущности-то, в одиночестве, ибо сопровождавшие меня оставались всякий раз, чтобы видеть всю картину целиком, далеко за барьером. Ничего подобного не достиг бы я, если бы продолжал упорно держаться особенностей своего происхождения, воспоминаний юности. Как раз отказ от какого-либо упрямства был тем высшим заветом, которому я следовал; я, свободная обезьяна, подчинился этому игу…»
Прочла рассказ, посмотрев спектакль по нему в берлинском театре Горького.
Очень, очень широкое сценическое толкование вопросов, поставленных в рассказе.
Я умышленно не говорю о свободе. Великое чувство свободы — всеобъемлющей свободы — я оставляю в стороне. Весьма возможно, я испытал его, будучи обезьяной; позже мне встречались люди, которые стремились к свободе. Лично я не требовал свободы ни тогда, ни теперь. Между прочим, люди очень часто обманывают себя этим словом. Свободу причисляют к самым возвышенным чувствам, поэтому и ложь о свободе считается возвышенной. Часто перед выступлениями на сцене варьете я наблюдал за какой-нибудь парой, работавшей на трапециях под самым куполом. Они раскачивались, взлетали вверх, прыгали, перелетали в объятия друг друга; один держал другого зубами за волосы. «И это люди тоже называют свободой, — думал я, — свободой движения!» Какое издевательство над матерью-природой! Если бы обезьянам показали эту «свободу», от их гомерического хохота рухнули бы стены цирка.
Нет, я не хотел свободы. Я хотел всего-навсего выхода — направо, налево, в любом направлении, других требований я не ставил; пусть тот выход, который я найду, окажется обманом, желание было настолько скромным, что и обман был бы не бог весть каким.
Не было ничего легче, чем подражать людям. Уже в самые первые дни я научился плевать. Я и люди начали плевать друг другу в физиономии; разница между нами заключалась лишь в том, что я мог вылизать свою физиономию, а они – нет. Вскоре я наловчился курить трубку, как заправский курильщик, а когда я прижимал большим пальцем табак, вся средняя палуба ликовала; только одного я долго не мог постичь – разницу между пустой трубкой и трубкой набитой.
Но больше всего я намучился с водкой; я не выносил запаха спиртного; напрасно я пытался перебороть себя, прошло много недель, прежде чем мне это удалось. Как ни странно, к внутренней борьбе, которую я вел из-за водки, люди относились на редкость серьезно – серьезней, чем ко всему остальному. Даже теперь, вспоминая прошлое, я не различаю отдельных лиц в моем тогдашнем окружении, помню только, что какой-то человек беспрестанно подходил к моей клетке – один или с товарищами, – в самое разное время дня и ночи он становился возле клетки и давал мне наглядный урок.
Называя вещи своими именами – хотя в таких случаях предпочтительнее выражаться иносказательно, – называя вещи своими именами, я должен заявить, господа, что ваше обезьянье естество, если оно у вас есть, так же глубоко схоронено, как и мое. Да и ветер обезьяньего прошлого щекочет пятки всем смертным без исключения – от маленького шимпанзе до великого Ахиллеса.
Я никогда не достиг бы успеха, если бы упрямо цеплялся за прошлое, за воспоминания юности. Именно отсутствие упорства в этом вопросе было той главной заповедью, каковую мне следовало выполнять. И я, дитя свободы, подчинялся любому гнету. Посему воспоминания мои все больше и больше тускнели.
Izohlar, 1 izoh1