Kitobni o'qish: «Эмигрантские тетради: Исход»

© Издание на русском языке. ООО «Издательская группа «Азбука-Аттикус», 2025
КоЛибр®
Рукопись Федора Челнокова
Дмитрий Новиков
У этой рукописи необычная судьба. Даже в том, как она стала вновь доступна через сто лет, есть некая случайность. Ведь свидетельство противостоит безликим силам истории, его голос возвращает прошлому нечто сокровенное, идущее сквозь время, – рассказ очевидца. Его обретение выглядит как исторический роман, где рукопись наконец дошла до адресата. У этого романа множество поворотных моментов, без которых эта книга не стала бы возможной. Первый раз открыв файл с рукописью на высоте 11 тыс. метров в самолете, который летел из Парижа в Москву, я испытал чувство человека, который вдруг соприкоснулся с жизнью давно ушедшей, но говорящей со мной так, как будто все происходило снова и сейчас. Такова была эмоциональная сила текста, обращенного к неизвестному мне адресату, что дистанция, отделяющая от прошлого, исчезла, и у меня возникло пробирающее до дрожи ощущение, что я первый, кто через сто лет, на высоте одиннадцати километров читает это письмо, постепенно переходящее в дневник. На первой его странице значилось: «1919 г. 29 июля нового стиля, Белград». В этом состоит особенность рукописи, относящейся к тому жанру дневников, где желание автора рассказывать о происходящем приподнимает его над временем, превращая личную историю в свидетельство об эпохе.
Еще в самолете, не зная, кому было адресовано это письмо-дневник, не предвидя его ценности как документа о периоде «исхода», последовавшего за революцией и приходом большевиков в Крым и Одессу, я ощутил прикосновение истории – чувство, которое до сих пор полагал литературным изобретением. Мне стало понятно, что рукопись будет опубликована, хотя в тот момент я с трудом лишь продирался через незнакомый почерк. Читая дневник, я постепенно погружался в чужую жизнь, пытаясь увидеть, перенести его в знакомые мне обстоятельства, представить его себе нашим современником или, наоборот, самому перенестись в прошлое. Казалось бы, не так много лет прошло и писал он на русском языке, но все же это был другой язык, за которым стоял другой мир. Не так ли устроена всякая память – и историческая память в частности? Мог ли предполагать автор дневника, что его будут читать как историческое свидетельство? Читал ли кто-нибудь эти строки до меня или прошло сто лет, прежде чем послание дошло? Примерно такие мысли были у меня, пока, поглядывая в иллюминатор, я медленно продвигался по рукописи, угадывая слова, ощущая себя путником, провалившимся в катакомбы, где на него уставились глаза людей, нарисованные на стенах.
Что мне было на тот момент известно об авторе текста? Федор Васильевич Челноков (1866, Москва – 1926, Берлин), потомственный почетный гражданин Москвы, промышленник, был прадедом родившейся и живущей в Париже Наташи Никулиной-Бахрушиной. Она и передала мне рукопись. Встреча с Наташей оказалась поворотным пунктом исторического детектива, продолжением которого была лежащая на самолетном столике рукопись. Это случилось так. Как-то Сергей Митурич, директор издательства «Три квадрата», посетовал, что сейчас, когда они готовят публикацию международного академического труда по Русско-японской войне, сложно подобрать фотографии с российской стороны фронта. Я сказал: «Что за проблема? У меня же они есть». Я имел в виду большую тумбу со стеклами, которая всегда, сколько я себя помню, стояла в дальнем темном углу. В ней хранились фотографии моего прадеда Сергея Васильевича Челнокова (1861, Москва – 1924, Копенгаген), про которого я лишь знал, что он эмигрировал после революции и умер в Дании.
Фотографии на стекле в стереоскопическом формате рассматривать нужно через специальный прибор – стереоскоп. В нем они становятся объемными, в чем и состоят волшебство и тайна. В детстве я рассматривал их: там были снежные горы, водопады, парусники, дети, играющие на улицах незнакомых городов, там застыли причудливые экипажи, франты и дамы в костюмах не нашего времени. По остановившемуся, безмолвному миру, напоминавшему фантастику Герберта Уэллса, путешествовать можно было долго, пока не уставали глаза, хотя путеводителя по прошлому не прилагалось. Дело в том, что на фотографиях редко где были подписи, а если и были, они указывали либо время, либо место: «Рим», «Мытищи», «Порт-Артур», так, будто все остальное само собой понятно. Посмотрев новыми глазами на эти фотографии, я впервые удивился тому, что никогда не пытался узнать что-то об этих фотографиях, что мне ничего не известно о прадеде-фотографе, что не осталось никаких записей: ни дневника автора, ни писем, ни документов. Как могло случиться, что от прошлого остались только изображения? Удивительным, всегда думал я, было лишь другое время, где пешеход, идущий вдоль Собора Св. Петра, не коснется башмаком брусчатки и где ребенок, играющий в чехарду, так и будет вечно висеть в воздухе. Да, там все было как в перевернутой подзорной трубе, и лишь магический аппарат оживлял стекла.
После разговора в издательстве я задумался о том, почему молчит время. Молчание в семье о прошлом было частью негласного контракта, который делал жизнь нормальной, исключая то, было опасно. Но и сама опасность была тоже скрыта молчанием. Лишь позже, изучая прошлое семьи, я узнал, что брат моей бабки Наталии Челноковой, дочери фотографа, погиб в лагерях в 1944 году. За исчезнувшими дневниками, уничтоженными письмами действительно стоял тектонический сдвиг, затронувший «связующую нить времен». Тот разговор с Сергеем Митуричем заставил меня посмотреть на эти фотографии иначе: кто он, фотограф? Что я знаю о нем, его семье, его жизни?
Для нашего рассказа важен именно фотографический след, который приведет нас к обнаружению рукописи Федора Челнокова. Фотографии, будучи вытащены из тумбы в углу комнаты и представлены публике, открылись в новом качестве: это были очень выразительные работы, за которыми угадывалась фигура неординарного, мыслящего мастера. И действительно, вскоре обнаружилось, что Сергей Челноков был членом Московского художественно-фотографического общества, входил в его правления и жюри, а также был лауреатом дореволюционных фотографических выставок. Фотографии С. Челнокова производили впечатление на всех, кто их видел, и вскоре, в 2015 году в Музее Москвы состоялась большая выставка «Сергей Челноков. Открытие коллекции». На выставке среди семейных фотографий оказался небольшой снимок, на котором была запечатлена девочка с куклой. Такая же фотография обнаружилась на комоде в парижской квартире Наташи Бахрушиной-Никулиной, правнучки Федора Челнокова. Федор и Сергей Челноков были родными братьями, оба эмигрировали после революции, однако, если дочь Федора Лидия (1897, Москва – 1978, Париж), девочка с куклой, осталась в Берлине, а затем перебралась в Париж, то дочь Сергея Наталия после смерти отца в Копенгагене в 1924 году возвращается вместе с матерью в советскую Россию. Благодаря фотографиям Сергея Челнокова, которые оказались хранителями прошлого, стоило вытащить их из зоны молчания, стал доступен еще один фрагмент памяти – на этот раз письменной.
Тогда, в самолете я спросил себя: как происходит, что в истории нечто оказывается утаенным, а потом выходит на свет? Как из этой вечной игры видимого и утаиваемого складывается время истории, с которым мы имеем дело? Вынырнув из ниоткуда, фотографии и тексты начинают говорить сильнее, проникновеннее, за ними едва различимым шумом обозначает себя коллективный опыт целого века. Так устроена история дневников и фотографий: через них мы прикасаемся к общему опыту, где история эмигранта-фотографа Сергея Челнокова и история эмигранта-мемуариста Федора Челнокова оказываются лишь эпизодами в огромной общей истории России, пережившей в XX веке небывалые потрясения. Отсюда эффект чудесного выживания, который сопровождает восприятие этих документов. Ведь в том, как фотоархив Сергея Челнокова уцелел после революции в подвале дома в Чистом переулке, в том, как хрупкие стекла бережно сохранялись при переезде из одной коммуналки в другую, уже есть типическое для эпохи, когда все письменные семейные документы по соображениям безопасности уничтожались. И точно так же есть нечто типическое в том, как благодаря сохраненным фотографиям через сто лет в Париже обнаруживается рукопись другого русского эмигранта, который писал в Берлине, без надежды, что его рукопись когда-либо будет опубликована на родине. Слова о «небывалом бедствии, постигшем Россию», которые мы встречаем на первой странице «Исхода», все эти белые пятна и стертое прошлое помогают понять ту драматическую ситуацию, в которой Федор Челноков ведет свой дневник эмигрантских скитаний, а затем, живя в гостинице в Берлине, пишет, пытаясь рассказать для кого-то в будущем о жизни, которой уже никогда не будет.

Федор Васильевич Челноков, 1922 г., Ялта
Именно этот мотив свидетельства для неких неведомых потомков и стал мне открываться как ведущий, по мере того как я знакомился с текстом Федора Васильевича. Вполне возможно, что этот мотив и был тем, что связывало его с жизнью до поры до времени, поскольку, подобравшись в воспоминаниях к тому дню, в котором он писал, Федор Челноков сводит счеты с жизнью. Сам этот факт заставляет относиться к рукописи иначе – как к некоему предсмертному слову, в котором говорящий хочет сказать самое главное. И действительно, драматические обстоятельства отразились и на самой рукописи, и на ее судьбе: часть дневника Федора, описывающего повторный исход из России, оказалась утрачена еще в Сербии, а часть воспоминаний, написанных уже в Берлине, была уничтожена дочерью Федора Лидией. Почему? За этим жестом смятения девушки, оставшейся без средств к существованию в чужой стране после самоубийства отца, стоит слишком много, чтобы мы могли об этом здесь рассказать, он лишь позволяет догадаться о той пропасти отчаяния, на краю которой писались воспоминания, и о тех невысказанных в тексте мыслях, которые автор унес в могилу. Вот эта, ненаписанная драма жизни, оставила свой след на рукописи, изъяв из нее неизвестную нам часть. Что было в ней? Почему именно она вызвала такую реакцию «девочки с куклой»? Возможно, там было нечто, с чем дочь была категорически не согласна? Отразился ли в этом ее конфликт с отцом? Или там был текст, как-то объясняющий его самоубийство?

Лидия Федоровна Челнокова, дочь автора рукописи Федора Челнокова
На рукопись падает и отсвет последовавших времен – это повороты судьбы, позволившие ей сохраниться. Ведь Лидия Челнокова полагала, что отец ее предал, оставив одну, однако она все же решила сберечь его текст, понимая, что он уже принадлежит не только ее семье. Возможно, теми же чувствами сохранения «связующей нити» руководствовалась ее двоюродная сестра – Наталия Челнокова, когда в ноябре 1917 перетащила хрупкий фотоархив отца в подвал дома напротив и затем не дала ему погибнуть при переездах.
Из наших разысканий в итоге сложилась такая картина. Вот Федор, Сергей, Михаил и Василий Челноковы – четыре брата, потомственные почетные граждане Москвы, принадлежащие к купеческому семейству, обосновавшемуся в городе еще в середине XVIII века. Вот их дед, он заложил в Мытищах кирпичный завод, и благодаря закупленным передовым технологиям кирпичное производство Челноковых стало одним из самых востребованных: из кирпичей с клеймом «Челноков» построено здание МХТ, северное крыло Политехнического музея, здание Московской думы (ныне музей Отечественной войны 1812 г.) отстроена почти вся Остоженка. Клейма «Челноков и Шапошников» встречаются на Пречистенке и в районе Чистых прудов, их можно увидеть в подвале дома 24 по Мясницкой в ресторане «Петрович», если вглядеться в слегка потемневшие кирпичные своды подвала. Челноковы состояли в родстве с многими известными московскими купеческими династиями: Третьяковыми, Бахрушиными, Боткиными, Алексеевыми, Ильиными. Это тот исчезнувший мир, о котором рассказывает Федор, начиная воспоминания с детства, где его повествование вписывается в жанр автобиографии. Сцена всей предшествующей московской жизни абсолютно необходима для понимания дневников «Исхода». Становится понятным, почему автор оказался вместе со своим братом Михаилом (1863, Москва – 1935, Панчево, Сербия) на борту парохода, стоящего на рейде в Одессе, «где, по слухам, творятся всякие безобразия». Проясняется общая тональность, в которой он пишет.
Дневник «Исхода», в котором герои сразу оказываются во власти судьбы, начинается с описания противостояния в распоясавшейся на набережной Одессы толпе, с сопротивления анонимным силам истории. Но что же, Федор Челноков до этого момента почти ничего не знал о политической ситуации в России? И здесь мы подходим к особенности его текста-воспоминания: он не только был хорошо о ней осведомлен, но семейство Челноковых было активно вовлечено в политическую жизнь страны. Михаил Челноков – последний московский городской глава, лидер партии кадетов в Думе, а после ноябрьского переворота – участник подпольной организации сопротивления «Правый центр». Брат Сергей, фотограф – гласный московской Думы от партии кадетов. В декабре 1916 Михаил входил в одну из групп либеральной оппозиции, готовившей отстранение царя. И вот, находясь вместе с Михаилом на борту парохода в Одессе, он опять избегает любого содержательного разговора о политике, словно он исключительно честный человек и все политические фигуры, с которыми встретится их делегация, – от барона Врангеля до одного из рода Рюриковичей, – будут интересны для него лишь как характеры. Этот любознательный, умный взгляд, который будет нас сопровождать на протяжении всех страниц дневника, превращает описание балканских скитаний Федора и Михаила в непринужденный, местами ироничный рассказ об одном из драматичных эпизодов истории Белого движения. Свидетельство Федора Челнокова тем более ценно, что он, казалось бы, стремится держаться позиции стороннего наблюдателя. И здесь нам не стоит удивляться тому, что некоторые портреты деятелей Белого движения не совпадут с каноническими – именно в свободе языка и оценок притягательность его текста, имеющего незамысловатую драматургию дневника.

Слева – Михаил Васильевич Челноков, справа – Федор Васильевич Челноков, 1922 г., Ялта
Продвигаясь по тексту воспоминаний, я спрашивал себя: кто он, Федор Челноков? Мог бы я найти с ним общий язык, были бы у нас какие-то общие взгляды, смог бы я с ним по-дружески поболтать? Или меня бы отрезала от него подчеркнутая отстраненность, ироничность, местами язвительность Федора Васильевича, то самое пушкинское, из эпиграфа к Онегину «внутренне высокомерие», о котором поэт добавляет: «быть может, необоснованное» ("sentiment de supériorité, peut-être imaginaire"). Вопрос у меня возникал, поскольку, как всякий читатель, я хотел бы знать, полагаться ли мне на то, что он мне рассказывает, в какой мере я могу принять его видение, его картину мира? Ведь читая, мы в какой-то мере соглашаемся с автором, а в какой-то мере спорим, вступаем с ним в диалог.

Михаил Челноков с женой Елизаветой и сыном Васей в дверях своего дома в Белграде, 1922 г.
Вот о чем я думал, когда, уже неоднократно прочтя текст, получил фотографию Федора Васильевича периода эмиграции, когда он писал свои воспоминания в Берлине. Ее мне прислала Наташа Бахрушина в ответ на просьбу найти хоть какие-нибудь свидетельства жизни Челнокова в эмиграции. Она неожиданно нашлась в доме матери Наташи, в Антибе. Эта фотография человека с бородкой, спокойно смотрящего прямо в объектив, вполне совпадала с моим представлением об авторе текста. Рядом с ним его брат Михаил, тот самый последний московский городской голова, о котором Столыпин сказал, что из всех людей он хотел бы иметь дело только с ним, поскольку он – «человек дела». Вот этот ровный, спокойный, созерцательный взгляд и сопровождает нас в воспоминаниях Федора Васильевича, поразительно перекликаясь с фотографиями его брата, Сергея, которые и привели нас к предложенным здесь воспоминаниям.
Текст Федора Челнокова изначально представлял собой рукопись, состоявшую из 16 пронумерованных тетрадей. Тетради не были разбиты на главы в соответствии с предметами, о которых идет речь: это были воспоминания в той изначальной форме, в которой они записывались Федором. Текст не был как-либо правлен самим автором, и новые воспоминания, к которым он возвращался, писались в продолжение уже написанного, а не вставлялись в соответствующее место в более раннем тексте, где о предмете шла речь.
Оригинальный текст рукописи распадается на две различных по содержанию и манере письма части. Первая описывает эмиграцию из России и скитание по Балканам с последующим возвращением в Крым, вторая содержит воспоминания о московской жизни. Дневник эмиграции, публикуемый в настоящем издании и названный нами «Исход», описывает путь русской делегации, возглавляемой Михаилом Челноковым и представляющей Белое движение. Часть дневника, описывающая повторное бегство из России, судя по обнаруженному письму дочери, Лидии Челноковой, была утрачена еще в Сербии.
Первая тетрадь
Ялта – Одесса
Друзья мои, милые и дорогие, друзья, нет дня и часа, чтобы я не думал о вас и чтобы сердце мое не болело о вас1. Слава Богу, слухи доходят до нас, что Крым освобожден и думается, что живете вы опять в сносных условиях, если только недостаток питания не дает себя чувствовать. Тем больней думать мне о вас, что живем мы здесь с Михаилом Васильевичем2 и В. Н. Смольяниновым в весьма хороших условиях. Правда, что великое по неожиданности бедствие, заставившее нас бежать из Одессы, было потрясающе, а для меня невыносимо, ввиду насильственной разлуки с вами, но теперь эти переживания отошли довольно далеко назад. Факт остался фактом, и приходится терпеть и ждать того счастливого момента, когда можно будет нам опять соединиться.
[Я выхал из Ялты в среду, 13 марта3 1919 года, на пароходе «Константин». Еще в Ялте, сидя на палубе, мне почему-то думалось, что эта поездка, рассчитанная всего на дней восемь – десять, принесет что-то неприятное. Одно то, что пришлось ехать 13-го числа, да еще в среду, поддерживало это предчувствие, но в то же время, желая себя успокоить, я задавал себе вопросы: что же может случиться? Правда, в городе поговаривали о скором приходе большевиков, но к этим разговорам все уж привыкли и настоящей цены им не давали.
Мои предчувствия еще поддерживались странным сном, который я видел за несколько дней до отъезда. Сон был странен и потому, что вообще я снов почти никогда не вижу. Сон заключался в том, что какой-то большевик меня ударил, тогда я размахнулся палкой и сильнейшим образом хватил его вдоль головы. Тогда большевик, обратясь ко мне своей скверной рожей, говорит: «Ну, помни апрель месяц». И действительно, наступавший апрель принес мне самые тяжелые переживания. Еще почему мне неприятно было выезжать 13 марта, было то, что год назад в этот самый день мы со Швецовым выехали в Симферополь в надежде проехать в Москву, но, кроме неприятностей и простуды, из этой поездки ничего не вышло. Однако мои плохие финансы все-таки заставили меня уехать в Одессу, где незадолго перед тем Франше д‘Эспере4, командовавший там всеми французскими силами, высказался, что честь Франции требует, чтобы Одесса и ВЕСЬ юг России были ограждены от нашествия большевиков. Кто же в то время мог полагать, что честь Франции подобна флюгеру, а слова их верховного командования ложь?
15-го марта я благополучно прибыл в Одессу и вместо того, чтобы 22 марта возвращаться на «Константине» в Ялту, мы с Михаилом Васильевичем 23-го числа попали на «Грегор». ] Я уже имел билет и койку на пароходе, чтобы ехать к вам. С великой трудностью взобрался на пароход, причем из кармана у меня украли 6000 руб., но оказалось, что машина развернута, а рабочие разошлись по домам. Пришлось вернуться домой, а по дороге узнаю́, что наши «надежные и верные» союзники, несмотря на все их высокопарные слова, решили бросить город на произвол судьбы, а жителей предать наступающим врагам, которых всего-то было 3500 человек, а союзников 90 0005.
«Великая победоносная армия»6 решила сделать свое второе отступление из России. В первый раз в 1812 году легла вся победоносная армия, а теперь были брошены в море аэропланы, автомобили, танки и множество всякого добра, оцениваемого в десятки миллионов. «Непобедимые воины» валялись по улицам в пьяном естестве и палили в небеса, вероятно, по ангелам, так как, надо думать, уже не находили на земле существ, достойных сражаться с ними.
В городе все и вся забе́гали, как в развороченном муравейнике, все думали о своем спасении, но все это случилось так неожиданно, что никто толком ничего сообразить не мог, и мы с Михаилом Васильевичем оставались хотя и взволнованы внутренне, но никуда не метались и ничего не предпринимали, решив не двигаться с места. Однако нашлись люди, подумавшие о нас. В 11 часов вчера мы получили категорический приказ от наших друзей быть в шесть часов утра на пристани, где нас заберет баркас и доставит на пароход, заарендованный Швецовым и другими. Пароход должен был забрать до 200 лиц и доставить в Константинополь. К этому мы совершенно не были готовы.
Михаил Васильевич принялся заканчивать свои многочисленные дела, рвать бумаги, подводить итоги и, наконец, укладывать вещи. Я-то был налегке и в первом часу ночи улегся, чтобы встать в пять, а Михаил Васильевич провозился почти всю ночь, во время которой там и тут были слышны выстрелы. К шести утра, в виде исключительного благополучия, нам удалось найти двухколесную тележку, взвалили на нее багаж и отправились на пристань; если бы не эта тележка – мы не могли бы двинуться с места, так как не смогли бы дотащить даже части багажа до пристани, которая отстоит далеко.
Bepul matn qismi tugad.