Kitobni o'qish: «Воспоминания. Мемуарные очерки. Том 2»
МЕМУАРНЫЕ ОЧЕРКИ
ЗНАКОМСТВО С НАПОЛЕОНОМ НА АВАНПОСТАХ ПОД БАУЦЕНОМ 21 МАЯ (Н. С.) 1813 ГОДА
(Из воспоминаний старого воина)
Город Бауцен лежит у подошвы гор, возвышающихся со стороны Герлица1 перед городом; по обеим сторонам Дрезденской дороги простирается обширная долина, пересекаемая с правой стороны глубокими оврагами, застроенная маленькими чистыми деревушками и покрытая небольшими возвышениями. Долина сия со стороны Дрездена оканчивается также горами и лесом. Российская армия, расположенная при Бауцене, правым крылом примыкала к горам, а левым к оврагам. Французская армия занимала позицию в конце долины за деревнями Аурец, Надевиц и Бург, по лесам и возвышениям. Ночью с 20 на 21 число (н. с.) дан был приказ во французской армии готовиться к сражению2. Солдаты нетерпеливо ожидали дня, долженствовавшего решить их участь, ибо вообще говорили, что после победы австрийцы соединятся с французами и что мир должен быть наградою победителей.
Я с тридцатью уланами стоял на аванпостах позади небольшого холма, на пистолетный выстрел от казацкого пикета3. В три часа утра адъютант генерала Лабрюйера4 привез ко мне приказ следующего содержания: «Наполеон будет осматривать посты; солдаты не должны делать ни малейшего движения, могущего открыть присутствие императора; они должны вовсе не примечать его и заниматься своим делом». В три часа с половиною два эскадрона польских гвардейских улан выстроились в полуверсте от моего поста, и четыре всадника, отделившись от сих эскадронов, шагом приближались к нам. Стоявшие противу нас казаки не приметили, кажется, сих движений и спокойно в руках кормили своих лошадей, прохаживаясь с ними по засеянному хлебу. Вскоре прибыл к моему холму Наполеон в сером сюртуке и малой треугольной шляпе, без всяких воинских отличий; он был на буланой лошади. С ним приехали маршалы Бертье и Ней и наш дивизионный генерал Лабрюйер, племянник первого5. Они слезли с лошадей позади холма, и как с ними не было ни лакея, ни ординарца, то мой унтер-офицер должен был держать лошадей. Вследствие приказания солдаты мои будто бы не примечали сих гостей. Половина была при лошадях, другие сидели у огня, жарили мясо и спокойно пили вино. Я прохаживался по холмику с моею трубкою, приложив руку к козырьку, приветствовал императора и продолжал прохаживаться. Четверо моих гостей расположились на земле за большими камнями. Бертье разложил карту и подал Наполеону зрительную трубу. Поговорив несколько между собою и посмотрев на карту, генерал Лабрюйер стал на одно колено, а Наполеон, положив подзорную трубу на его правое плечо, с четверть часа, согнувшись, смотрел на русскую позицию, на город Бауцен, лежащий противу холма в прямой линии, и на возвышения, усеянные русскими пушками и пехотою. После сего они все сели на камни, и Наполеон подозвал меня: «Давно ли вы служите?» – спросил он меня. «Это мое ремесло, ваше величество: имея шестнадцать лет от роду, я познакомился с пушечными выстрелами»6. – «Что вы думаете о казаках?» – «Они храбрые солдаты, приносят, однако ж, больше пользы в лагерной службе, нежели в генеральном сражении». – «Правда! Случалось ли вам драться с русскою пехотой?» – «Случалось, ваше величество! Отличная пехота и достойная соперница пехоты вашего величества». – «Он прав!» – сказал Наполеон, оборотясь к Нею. «Вы, поляки, говорите почти одним языком с русскими!» – продолжал Наполеон. «Точно так, ваше величество, мы легко понимаем друг друга, как швед датчанина, а немец голландца». – «А propos7, говорите ли вы по-немецки?» – спросил Наполеон. «Говорю, ваше величество!» – «Итак, садитесь на лошадь и привезите мне из деревушки, которая от вас в ста шагах, какого-нибудь мужика, я в вашем отсутствии буду командовать постом».
Моя лошадь была замуштучена8; я вспрыгнул на нее и помчался во весь дух в деревушку. Приезжаю туда и вижу, что на одном конце русские егери варят кашу, а на другом французские стрелки спокойно переходят из дома в дом. На мое счастье полуодетый немец вышел из одного дома. «Любезный друг! Хочешь ли получить денег от нашего генерала?» – сказал я ему. «Денег? Хорошо! – отвечал он. – Но за что?» – «Только поговори с ним несколько минут». – «Может быть он возьмет меня в проводники?» – «Не бойся! Уверяю тебя честию, что только поговорит и сейчас отпустит домой. Впрочем, соглашайся добровольно или я раздроблю тебе голову». (Я хотел только постращать его и вынул пистолет из‐за пояса.) «Извольте! я готов следовать за вами!» – сказал дрожащий от страху крестьянин. «Ну так садись же за мною на лошадь». Я подъехал к забору. Немец вскарабкался, и я полетел стрелою к моему посту. «Браво, господин офицер! – сказал мне Наполеон. – Благодарю вас». Крестьянин поклонился и с трепетом ожидал своей участи. Наполеон оборотился к нему спиною и через Нея начал делать ему следующие вопросы: «Глубок ли ручей, протекающий в овраге, находящемся на правой стороне?» (на левом фланге русском). – «Не глубже колена», – отвечал немец. «Проезжаете ли вы когда чрез него в телегах?» – «Всегда, исключая весны и осени, когда вода собирается». – «Везде ли можно проезжать вброд?» – «Нет! В некоторых местах на дне лежит множество каменьев, но от мостика вправо, на четверть мили, дно чистое». Наполеон был весьма доволен ответами и, по-видимому, находился в веселом расположении духа. Он спросил денег у Бертье, взял целую горсть луидоров9 и отдал мужику, сказав: «На! пей за здоровье французского императора!» Мужик хотел ему броситься в ноги. «Постой! – сказал Наполеон. – Знаешь ли ты императора?» – «Нет, а хотел бы его видеть». – «Ну так смотри!» – сказал он, указывая на маршала Нея, который в это время расстегнул сюртук и показал золотом шитый мундир. Мужик бросился ему в ноги. Ней усмехнулся: «Этот господин тебя обманывает: вот император!» – примолвил он, указывая на Бертье. Мужик опять кинулся в ноги. «Не трудись напрасно, – сказал Бертье весьма дурным немецким языком. – Вот император!» – и указал на Лабрюйера. Мужик опять хотел упасть к ногам. «Я молод, чтоб быть императором, но ты кланяйся тому, кто тебе дал деньги». – «Das ist recht!10 – сказал немец и, схватив за руку Наполеона, примолвил: – Das ist ein goldenes handchen (вот золотая ручка!)» – и поцеловал ее. Мои гости посмеялись от доброго сердца, отпустили мужика домой и сошли вниз с холма. Наполеон приказал Бертье дать моим солдатам по луидору каждому, что и было исполнено на месте. «Бертье, запишите имя господина офицера!», – сказал Наполеон. Потом, сев на лошадь и оборотясь ко мне, примолвил: «Я говорил об вас с вашими подчиненными и доволен вами. Если вы будете в чем иметь нужду, отнеситесь прямо ко мне и припомните наше знакомство под Бауценом, прощайте! желаю вам скоро быть капитаном!» Я поклонился, и Наполеон уехал шагом к эскадронам гвардейских улан, которые во все это время сидели на конях. Чрез час конные егери пришли сменить меня; я прибыл в полк, и первое слово, которым меня встретил мой полковник, было: «Здравствуйте, господин капитан!» В полку уже был прочитан приказ о моем производстве11; мы с приятелями распили от радости несколько кувшинов старого вина и чрез час пошли встречать лбом пули, которые не разбирают ни капитанов, ни поручиков12.
ВСТРЕЧА С КАРАМЗИНЫМ
(Из литературных воспоминаний)
…de mortuis nil nisi vere…13
В 1819 году, в зимние вечера собирались к одному содержателю пансиона в Петербурге (французскому дворянину)14 любители словесности, из находившихся в то время в столице французских путешественников, чиновников и нескольких дам и мужчин из высшего класса русского общества. В сем пансионе воспитывались дети знатных и богатых людей, и потому хозяин имел обширный круг знакомства. Время на сих литературных вечерах проводили чрезвычайно весело. Читали переводы с русского языка и небольшие оригинальные статьи; разговаривали, шутили, и наконец за ужином, по древнему афинскому и нынешнему французскому обычаю, пели куплеты, всегда остроумные, весьма часто забавные. Присутствие дам, прекрасных и умных, одушевляло беседу.
Не имея никаких притязаний на звание французского автора, я, по просьбе хозяина и некоторых приятелей, должен был писать по-французски небольшие статьи, которые исправлял (в грамматическом отношении) г-н Сен-Мор15 16 и сам читал их в нашей беседе. Прекрасному его чтению я обязан тем, что некоторые из моих статей имели успех. Впрочем, общество наше было весьма невзыскательное. Немножко ума, немножко веселости, занимательное происшествие – и слушатели были довольны.
Однажды хозяин объявил нам, что в будущее заседание один известный русский чтец17 будет декламировать сцены из Мольеровой комедии и что несколько отличных русских литераторов посетят нашу беседу. Я тогда только что возвратился из долговременного странствия по Европе и не знал в лицо ни одного русского литератора. С нетерпением ожидал я дня собрания и первый туда явился. По мере появления новых лиц в зале я спрашивал об именах и, к удивлению моему, слышал одни звонкие имена в адрес-календаре, а не встретил ни одного известного в литературе. В досаде, я уселся в углу комнаты и погрузился в размышления.
Итак, хозяин сам обманулся и нас обманул, думал я, обещая украсить круг наш присутствием литераторов. Но он знаком в свете, а не на Парнасе. В свете достоинство литератора определяется другим образом, нежели в ученом кабинете. Сочинители нескольких незначащих печатных страничек или стишков (при помощи приятелей), смелые и многоязычные говоруны, дерзкие судьи дарований, которых все достоинство составляет память, испещренная беспорядочными узорами различных словесностей и выдержками из остроумных иностранных журналов – вот люди, которые между литераторами называются опрокинутою библиотекою (Bibliothèque renversée), а в свете слывут умниками, созрелыми судьями литературы. Так называемый большой свет можно уподобить крепости. Комендант в ней – приличие. Этот комендант не впускает в ограду никого, кто не принадлежит к гарнизону, но сдает на капитуляцию целую крепость первому смельчаку, который устремится на приступ, с толпою своих робких поклонников. Успехи в большом свете в отношении к уму весьма не трудны, ибо они зависят от положения человека в обществе. Родство, связи, покровительство доставляют рукоплескателей, и обыкновенно случается, что эти рукоплескания света превращаются в пронзительный свист публики образованной.
Между тем как я размышлял таким образом, началось чтение Мольеровой пьесы. Вдруг дверь в зале потихоньку отворяется, и входит человек высокого роста, немолодых лет и прекрасной наружности. Он так тихо вошел, что нимало не расстроил чтения, и, пробираясь за рядом кресел, присел в самом конце полукруга. Орденская звезда блестела на темном фраке и еще более возвышала его скромность. Другой вошел бы с шумом и шарканьем, чтоб обратить на себя внимание и получить почетное место. Незнакомец никого не обеспокоил. Я смотрел на него с любопытством и участием. Черты его лица казались мне знакомыми, но я не мог вспомнить, где и когда видел его. Лицо его было продолговатое; чело высокое, открытое, нос правильный, римский. Рот и уста имели какую-то особенную приятность и, так сказать, дышали добродушием.
Глаза небольшие, несколько сжатые, но прекрасного разреза, блестели умом и живостью. Вполовину поседелые волосы зачесаны были с боков на верх головы. Физиономия его выражала явственно душевную простоту и глубокую проницательность ума. Отличительными чертами его лица были две большие морщины при окончании щек, по обеим сторонам рта. Я, по невольному влечению, искал его взгляда, который, казалось, говорил душе что-то сладостное, утешительное.
На его одушевленной физиономии живо отражались все впечатления, производимые чтением. Ни одно острое слово, ни одна счастливая мысль, ни одна удачная черта характера не ускользнули от его внимания. Неудовольствие изображалось на лице, как облако в чистой воде, когда чтец дошел до некоторых плоскостей, встречающихся в комедиях Мольера, жертвовавшего иногда вкусу своего современного партера. Я не сводил глаз с незнакомца и размерял по его ощущениям мои собственные. Пришла очередь до моей статьи. Она была написана мною вследствие моего спора с французами о немецкой трагедии и заключала в себе обозрение и краткий разбор Шиллеровых драматических творений18. Прежде я хладнокровно представлял мои безделки на суд снисходительных любителей словесности, но на этот раз сердце мое забилось сильнее: я чувствовал, что в незнакомце имею знающего и опытного судью. Во время чтения г. Сен-Мора я с боязнию поглядывал на незнакомца и старался вычитать мой приговор на его лице. Счастье мне благоприятствовало: я с радостью приметил, что незнакомец был доволен.
Кончилось чтение, – слушатели встали с мест своих, и начался разговор. С нетерпением подбежал я к хозяину, чтобы спросить об имени занимательного незнакомца. «Это Карамзин!» – отвечал хозяин и поспешил к нему поблагодарить за посещение.
«Карамзин!» – воскликнул я так громко, что он обернулся и посмотрел на меня. Вся нервическая моя система потряслась при сем магическом имени, и все усыпленные воспоминания моей юности вспорхнули в одно время. Есть ли один грамотный человек в России, в хижине и в чертогах, от берегов Камчатки до Вислы, который бы не знал имени Карамзина? Есть ли один образованный иностранец, который бы не соединял имени Карамзина с воспоминанием о просвещении России? Я видал гравированный его портрет и теперь поверял давно знакомые черты писателя19, которого каждая печатная строка прочтена мною по нескольку раз. С юности моей я был свидетелем его успехов, его славы. Я член того поколения, в котором он сделал литературный переворот. Он заставил нас читать русские журналы своим «Московским журналом» и «Вестником Европы»; он своими «Аонидами» и «Аглаей» ввел в обычай альманахи; он «Письмами русского путешественника» научил нас описывать легко и приятно наши странствия; он своими несравненными повестями привязал светских людей и прекрасный пол к русскому чтению; он сотворил легкую, так сказать, общежительную прозу; он первый возжег светильник грамматической точности и правильности в слоге, представив образцы во всех родах; он познакомил все состояния россиян с отечественною историею, очистив ее от архивной пыли. Так вот Карамзин! Вот исполин русской словесности! Различие в мнениях насчет изложения «Истории» нимало не ослабляло во мне чувства уважения к великому мужу и не затемняло его великих заслуг и дарований. Я смотрел на него с таким же благоговением, как древние взирали на изображение олицетворенной Славы и Заслуги20 21.
Г. Сен-Мор знаком был с Карамзиным. Я попросил г-на Сен-Мора представить меня великому писателю, что и было тотчас исполнено.
– Я согласен с вами насчет трагедии, – сказал он мне после первого приветствия. – Классики требуют слишком точного соблюдения трех единств; романтики отвергают все условия искусства. Вы справедливо говорите, что надлежало бы выбрать средину между двумя крайностями. Три единства слишком стесняют круг действия; соединение отдаленных эпох в драме развлекает внимание и ослабляет занимательность целого. Пусть появится другой Расин во Франции – и он сделает переворот в мнениях, ибо людей должно убеждать не теориями изящного, а примерами.
При сих словах Карамзин приятно улыбнулся и примолвил:
– Я говорю не насчет вашей теории: говорить правду все-таки надобно. Следствия приходят после.
Карамзин сделал мне несколько вопросов насчет моего пребывания за границею, но как ни время, ни место не позволяли распространяться в разговорах – то я должен был с горестью отстать от Карамзина и уступить свое место другим. Я просил у него позволения посетить его. Он пожал мне руку и сказал:
– В девять часов вечера я пью чай в кругу моего семейства. Это время моего отдыха. Милости просим: я всегда буду рад вам. Прошу запросто – без предварительных визитов22.
Я не преминул воспользоваться этим позволением и чрез несколько дней отправился к Карамзину. Он жил тогда на Фонтанке, близ Аничкова моста, в доме г-жи Муравьевой, в верхнем этаже. Меня впустили в залу без доклада. В первой комнате, за круглым чайным столиком, на котором стоял самовар, помещалось целое семейство Карамзина; сам он сидел в некотором отдалении, в полукруге посетителей.
Карамзин встретил меня в половине комнаты, дружески пожал руку, произнес громко мою фамилию, представляя другим собеседникам, и просил садиться. В его приемах, обращении и во всех движениях соединялось глубокое познание светских приличий с каким-то необыкновенным добродушием и простотою патриархальных времен. Каждое его слово, каждое движение шло прямо от сердца, находясь в обществе незнакомых людей, в первый раз в доме, я не чувствовал ни малейшего смущения и принуждения. Общество составлено было из людей разного звания и происхождения, русских первоклассных чиновников, литераторов и иностранцев; но все сии разнородные части спаивались в одно целое умом и душою хозяина. В обращении его не видно было, чтобы он отдавал кому-либо преимущество насчет другого. Добродушная его вежливость разливалась равно на всех. Он говорил со всяким одним тоном и слушал каждого с одинаким вниманием. Люди сближались между собою Карамзиным. Все преимущества нисходили или возвышались на одинакую степень в его присутствии. Он был душою и располагал движениями членов своего общества.
При воспоминании о беседе Карамзина почитаю неизлишним сказать несколько слов о обществах вообще. Не только у нас, но и во Франции, сем древнем отечестве общежития, жалуются, что искусство беседовать (l’art de la conversation) упало, и даже тайна оного исчезла. К кому ныне ездят на беседу? Кто составляет общества? Знатные и богатые зовут гостей на обед, на вечер, где пресыщаются, играют в карты, танцуют – но не беседуют. Зовут людей знатных, случайных, их детей и родственников. В сих обществах не требуется ни от хозяина, ни от гостей ума и познаний для поддержания беседы. Напротив того – молчание почитается достоинством. Большие обеды похожи на всенародные жертвоприношения, балы на театральные представления: они сухи – и безжизненны. Во Франции и в Англии еще ум и дарования составляют почетное качество человека и отворяют ему вход во все общества. Но политические прения поглощают приятность бесед, и ум работает, а не забавляется в обществах. У нас, в России, литераторы и ученые приглашаются в общества и занимают места по чинам, по связям, а не по дарованиям. У нас знатные приглашают литератора тогда только, когда надобно посоветоваться с ним в каком-нибудь письменном деле, точно так, как призывают медика во время недуга. Захочет ли литератор и ученый с умом, с дарованием, с чувством собственного достоинства добиваться чести занимать уголок за пышным столом, играть в вист в позлащенных комнатах и быть безмолвным свидетелем светских забав? Без сомнения, нет. С другой стороны, людям знатным, должностным, богатым некогда заниматься беседами с литераторами о предметах, с которыми первые или расстались, или вообще малознакомы. Знатные и должностные люди, оказывая покровительство литераторам, обходятся с ними, как с подчиненными.
Все сии и другие причины, о которых я умалчиваю, воздвигнули род Китайской стены между так называемым большим светом и литераторами. Литераторы ничего от этого не теряют, напротив того, выигрывают драгоценное время; но знатные люди, издерживающие значительные суммы на балы и праздники и жертвою половины жизни добивающиеся степеней для приобретения известности, не постигают своих выгод, пренебрегая умом и дарованиями. Много громких имен забудется навсегда в другом поколении, вместе с адрес-календарями на лето от Рождества Христова такое-то; но имена Шувалова, Строганова, Румянцева перейдут к потомству с уважением, единственно оттого, что они любили собирать в своем доме и покровительствовали ученых, литераторов и артистов. Без Горация мы не знали бы о существовании Мецената.
В то время, когда я познакомился с Карамзиным, весьма в немногих домах в Петербурге принимали литераторов и вообще всех гостей по их внутреннему достоинству. Я говорю теперь о Карамзине23. Сей великий писатель был любезнейшим человеком в обществе. Он знал в совершенстве искусство беседовать, которое вовсе различно с искусством рассказывать. Хороший рассказчик нравится нам иногда, когда мы расположены слушать; но человек, умеющий поддерживать разговор и сообщать ему занимательность, нравится всегда, ибо он умеет быть и слушателем и рассказчиком.
Карамзин охотно говорил по-русски, и говорил прекрасно. Иностранные языки он употреблял только с иностранцами. В его речах не было изысканных выражений и ссылок на авторов, столь утомительных в разговоре; но речения его сами по себе имели полноту и круглость; он никогда не изъяснялся отрывисто. Соблюдая вообще хладнокровие в разговорах, он воспламенялся только, когда речь заходила о России, об истории и об его старинных друзьях. Тогда физиономия его одушевлялась особенною выразительностию и взоры искрели. Он никогда из вежливости не соглашался с чужим мнением, вопреки собственному убеждению, но не спорил, а умел своему противоречию сообщать такую нежность и снисходительность, что всегда побеждал своего противника, который, если не переменял мнения, то по крайней мере должен был замолчать. Карамзин никогда не хотел торжествовать в разговоре и если примечал, что противник его уклонялся от противоречий, то нежно, ласково и постепенно, не перескакивая быстро к другому предмету, переменял разговор, выводя всегда своих собеседников на самые блестящие места разговорного поприща.
В этот вечер разговор начался о сравнительном состоянии простого народа в России и во Франции. Я сказал: Францию вообще можно сравнить с галантерейною вещью, лучшей филаграмовой работы, с финифтью, а Россию можно уподобить слитку золота. На вид Франция имеет преимущество, на вес – Россия.
Карамзин улыбнулся.
– Правда, – сказал он, – что Россия тяжела на политических весах Европы и что массивное ее состояние надолго предохранит ее от ломки и измятия. Но, извините, – промолвил он, – в сравнении своем вы позабыли сказать, какой формы слиток?
– Каждая форма приятна для глаз, – отвечал я, – если в ней соблюдена гармония.
– Если так, согласен, – сказал Карамзин.
Один из собеседников распространился в похвалах веселости и уму французского народа.
Карамзин сказал:
– Вы правы, но в русском народе веселость и ум – также врожденные качества. Немудрено веселиться под светлым небом Франции, под тенью каштанов, среди виноградников, поблизости больших городов; но у нас, среди трескучих морозов, в дымных избах или в тяжком труде краткого лета, крестьянин всегда весел, всегда поет или шутит. У нас без школ поселяне выучиваются самоучкою грамоте, и разряд наших сельских поэтов и романистов едва ли не многочисленнее класса привилегированных литераторов. Много ли можно насчитать тех счастливцев, которых сочинения сохранятся столь долго, как русские песни и сказки? Общее правило: счастье состоит в том, чтобы довольствоваться малым, а нет человека в мире, который имел бы менее нужд, как русский крестьянин, и который бы так охотно и так весело трудился.
Разговор обратился на русские песни и сказки, и Карамзин, объясняя красоты некоторых из песен и занимательность сказок, примолвил:
– Я давно уже имел намерение собрать и издать лучшие русские песни, если возможно расположив хронологическим порядком, и присоединить к ним исторические и эстетические замечания. Другие занятия отвлекли меня от сего предприятия, но я не отказался от него. Я не доволен всеми нашими собраниями, в которых нет ни выбора, ни порядка!24
Само по себе разумеется, что все мы искренно пожелали, чтобы Карамзин исполнил свое предприятие.
Если б какой-нибудь отличный литератор исполнил сию мысль великого писателя, он бы оказал большую услугу отечественной словесности. Можно было бы сделать также собрание русских простонародных сказов, уже напечатанных и остающихся в изустном предании, очистив оныя от некоторых грубых местностей, но соблюдая в точности слог и рассказ. Это были бы памятники народные. Но, повторяю, для сего предприятия надобно не литературных спекуляторов, а отличных литераторов, совершенно знающих Россию.
Первое мое посещение продолжалось два часа. Я не мог решиться оставить беседу. Мне так было хорошо и весело. Ум и сердце беспрестанно имели новые, легкие, приятные занятия. Я хотел, по модному обычаю, выйти из комнаты, не простясь с хозяином, но Карамзин не допустил меня до этого. Он встал с своего места, подошел ко мне, пожал руку (по-английски) и пригласил посещать его. Я видел почти всех знаменитых ученых и литераторов на твердой земле Европы, во время моего странствия, но признаюсь, что весьма немногие из них произвели во мне такое впечатление при первой встрече, как Карамзин, и это оттого, что весьма немногие люди имеют такое добродушие в обращении, такую простоту в приемах, какие имел Карамзин, что он при обширных сведениях знал искусство беседовать, и наконец, что в каждом его слове видна была душа добрая, благородная. Вот магнит сердец!
Несколько дней спустя после первого моего посещения я встретил Карамзина в одной из отдаленных улиц, пешком, поутру, в 8 часов. Погода была самая несносная: мокрый снег падал комками и ударял в лицо. Оттепель испортила зимний путь. Один только процесс или другая какая беда могли выгнать человека из дому в эту пору. Я думал, что Карамзин меня не узнает, ибо он два раза только видел меня, и то вечером. Но он узнал меня. Я изъявил ему мое удивление, что встречаю его в такое время.
– Я имею обыкновение, – сказал Карамзин, – прогуливаться пешком поутру до девяти часов. В эту пору я возвращаюсь домой, к завтраку. Если я здоров, то дурная погода не мешает мне; напротив того, после такой прогулки лучше чувствуешь приятность теплого кабинета.
– Но должно сознаться, – возразил я, – что вы выбираете не лучшие улицы в городе для своей прогулки.
– Необыкновенный случай завел меня сюда, – отвечал Карамзин, – чтобы не показаться вам слишком скрытным, я должен сказать, что отыскиваю одного бедного человека, который часто останавливает меня на улице, называет себя чиновником и просит подаянья именем голодных детей. Я взял его адрес и хочу посмотреть, что могу для него сделать.
Я взялся сопутствовать Карамзину. Мы отыскали квартиру бедного человека, но не застали его дома. Семейство его в самом деле было в жалком положении. Карамзин дал денег старухе и расспросил ее о некоторых обстоятельствах жизни отца семейства. Выходя из ворот, мы встретили его, но в таком виде, который тотчас объяснил нам загадку его бедности. Карамзин не хотел обременять его упреками: он покачал только головою и прошел мимо.
– Досадно, – сказал Карамзин, улыбаясь, – что мои деньги не попадали туда, куда я назначал их. Но я сам виноват; мне надлежало бы прежде осведомиться об его положении. Теперь буду умнее и не дам денег ему в руки, а в дом.
Благородный человек! Вот как он услаждал свои прогулки перед утреннею работою. Мудрено ли после этого, что каждая его строка дышит любовью к человечеству, ко всему доброму, полезному. Бюффон справедливо сказал, и Карамзин повторил: что человек изображается в слоге своем25. Правильность, нежность, простота, занимательность слога Карамзина были отпечатками его характера. Различие в мнениях никогда не могло ослабить уважения к нему в человеке благомыслящем. Отдаленное потомство скажет: Карамзин был великий писатель и – благородный, добрый человек. Одно стоит другого. Но какое счастье, если это соединено в одном лице!