Kitobni o'qish: «Ротмистр»

Shrift:

* * *

Профессор Санкт-Петербургского университета Фридрих Карлович Яттс выбрался из почтового тарантаса под сентябрьскую морось, и, кутаясь в набрякший от влаги плащ, с тоской посмотрел на свои желтые лакированные штиблеты, по щиколотку утопшие в грязь, на багаж, сваленный тут же, и беспомощно огляделся. Хутор Шишовка название свое полностью оправдывал. Два десятка почерневших от времени и дождя изб, окруженных подгнившими жердями, затерялись на бескрайних просторах Российской Империи. Вплотную к изломанным лоскутным огородикам стеной подступал суровый таежный лес, простиравшийся на многие сотни верст вокруг. Единственная ниточка цивилизации – узкая петлючая дорога, не дорога – тропа, отблескивающая скопившимися в колеях ручейками, заканчивалась здесь, у ног профессора.

– Фридрих Карлович? – скорее для порядка осведомился молодой человек неслышно возникший позади.

Вряд ли в такую глушь заехал бы случайный человек.

– Прошу простить за задержку. Меня зовут Вортош.

– Это имя или фамилия?

– Имя.

– Честь имею, – профессор недовольно поджал губы. – Полагаю, неотложное дело, по которому меня сюда вызвали, стоит затраченных мной усилий.

Вортош дипломатично склонил голову набок:

– Прошу за мной.

– Черт знает что такое, – запричитал Фридрих Карлович, оскальзываясь на мокрой траве. – Я бросаю лекции, бросаю научную работу, бросаю все!.. И, не знамо зачем, тащусь в эту Тмутаракань. Сначала паровозом, после на перекладных, после на обыкновенной телеге… Вы знаете, что такое провести две недели в путешествиях по российским дорогам? Вот уж, воистину, две беды…

– Боюсь, Фридрих Карлович, – обернулся Вортош. – что здесь одной бедой меньше.

– Что же, все умные?

– Отнюдь. Просто дорог нет вовсе.

– Шутки шутить изволите, – профессор вздохнул.

Подле оседланных лошадей отирался сутулый мужичок, то и дело оглаживающий кучерявую бороденку.

– Это – Аким. Проводник из местных, – Вортош умело навьючивал кладь.

– Можно ехать, что ль? – мужичок нетерпеливо поправил на плече ремень двуствольного ружья. – Засветло б добраться.

– Позвольте! Не хотите ли вы сказать, что мне придется еще и верхом, так сказать?..

– Верст десять, – Вортош помог кряхтящему профессору взобраться на лошадь. – А после пешком…

– Все! Довольно! – запротестовал тот, размахивая руками. – Не желаю более вас слушать! Немедленно снимите меня и отправьте обратно в Петербург!..

– Фридрих Карлович! – Вортош сел в седло. – Вы изволили спросить, значима ли причина, вызвавшая ваш визит? Так вот, посмею вас заверить: да!..

Нахохлившийся, похожий на мокрого воробья Фридрих Карлович, едва переставлял непослушные ноги в презентованных Вортошем кожаных сапогах, обессилено переваливался через поваль с задранными уродливыми дланями корневищ. Аким уверенно вел сквозь непролазные дебри, огибал топи, угадывал места бродов голосистых каменистых речушек, останавливался, терпеливо ожидая медлительных своих спутников, дымил махоркой. Как он ориентировался в тайге без новомодного компаса, без карты, при небе, затянутом тучами, ведал один лишь Господь. Дважды проводник вскидывал ружье, выцеливая копошащегося в буреломе медведя, почтительно величаемого в здешних местах «хозяином». Уже в сиреневых сумерках забрезжили впереди яркие язычки костров.

– Добрый вечер, Фридрих Карлович! – навстречу, в сопровождении людей с факелами, выступил широкоплечий высокий господин. – Надеюсь, путешествие было не слишком утомительным?

– Оставьте ваши любезности! – раздраженно отозвался профессор, всматриваясь в выразительное при свете факелов лицо. – Здесь, похоже, любой знает меня по имени отчеству. С кем имею честь?

– Простите, виноват! Ливнев Матвей Нилыч, начальник экспедиции. Мои коллеги в Петербурге отрекомендовали вас как лучшего специалиста в области археологии и палеонтологии, и я крайне благодарен вам за то, что вы откликнулись на мой призыв. Все вопросы, коих у меня, уверяю, накопилось ничуть не меньше, чем у вас, предлагаю отложить до завтрашнего утра. Вам сейчас нужно отдохнуть, поужинать, переодеться в сухое. Проводите профессора в палатку!..

– Подождите, умоляю! – заломил пальцы Фридрих Карлович. – Все, что вы сказали, очень лестно, однако я никогда не решился бы отправиться сюда, если бы не любопытство, порок, который меня, в конце концов, погубит. Одна лишь мысль не давала мне послать к черту всю эту затею и вернуться с полпути домой… Покажите, что же вы нашли!

– Извольте, – кивнул Ливнев после недолгого раздумья и жестом пригласил профессора следовать за собой.

Трепещущий свет факелов выхватывал из темноты толстые, в два, в три обхвата, стволы лиственниц и елей, казавшихся столпами, подпирающими небеса. Где-то там, в вышине их кроны душили друг друга в объятиях в борьбе за солнечные лучи. Под сплошной зеленой кровлей рос один лишь бурый, местами доходивший до колена мох, наползающий волнами на громады серых валунов. Ливнев запрыгнул на пологий пласт камня, сделал несколько шагов и остановился, осветив в гранитной глыбе нишу в форме человеческого силуэта. Кто-то будто полежал на спине, вытянув руки вдоль тела, и оставил после себя отпечаток во весь рост, на глубину ладони ушедший в твердь.

Не говоря ни слова, Фридрих Карлович опустился на колени и принялся ощупывать стенки формы, будто желая убедиться, что перед ним не мираж. Фигура поражала тщательностью исполнения: конечности были абсолютно пропорциональными, без малейших изъянов или дефектов. Профессор нащупал косточки спинного хребта, мочки ушей, да, что там, ногти на мизинцах и безымянных пальцах.

Переминающийся с ноги на ногу Ливнев деликатно кашлянул.

– Поразительно! – выдохнул профессор. – Поразительно! Никогда ничего подобного, клянусь!.. Похоже на усыпальницу или саркофаг… Или окаменевшее захоронение древнего человека…

Фридрих Карлович шипел проклятия себе под нос, не видя и не слыша ничего вокруг, истирал брюки о шершавый камень, изредка, покусывая огрызок карандаша, делал пометки в потрепанном блокноте. За последние несколько суток профессор осунулся, почернел лицом; запавшие, покрасневшие глаза отблескивали из глазниц лихорадочным безумием: крайнее возбуждение отняло сон, позволяя забыться лишь на пару часов тревожным маревом беспамятства.

– Вы можете сказать каким веком датируется фигура? – осторожно поинтересовался Ливнев.

– Черта с два! – Фридрих Карлович поднялся, отряхивая колени. – Черта с два я могу сказать хоть что-нибудь определенное!.. Никаких стесов, никакой каменной крошки в порах… Вряд ли это рукотворное изваяние, больше похоже на отпечаток некогда жившего человека в затвердевшей со временем породе. Науке известны подобные находки, пусть не такого умопомрачительного качества, но…

– Говорите же, – подбодрил Ливнев, видя колебания профессора.

Тот пожевал губами, нахмурился.

– Вот тут-то и кроется главная загвоздка. Фигура выполнена уже в твердом граните. Взгляните, здесь будто прошли шлифовальным кругом, врезались в изначальную структуру породы. Вода, ветер за долгие годы делают камень пористым, а ниша гладкая, как стекло. Внутри не прижился ни мох, ни лишайник. Сей факт свидетельствует только об одном…

– Продолжайте, Фридрих Карлович, – Ливнев впитывал каждое слово.

– Рельеф нанесен несколько месяцев назад, – профессор развел руками. – А может статься – недель… То есть, неизвестный скульптор, в купе с необходимым оборудованием, забрался в таежную глухомань, чтобы исполнить ювелирную работу на потеху лесному зверью! Бред!..

Ливнев прищурился, покивал головой. Фридриху Карловичу почудилось, что тот ни мало не удивлен противоречивыми его выводами, а, наоборот, ожидал услышать нечто подобное. К слову сказать, впечатления ученого мужа начальник изыскательской партии не производил: рослый, широкоплечий, уверенный в движениях, он скорее напоминал офицера гвардии. Да и порядок в лагере царил соответствующий: вежливые молодые люди, с немигающим, внимательным взором подчинялись Ливневу беспрекословно.

– Ваша находка, бесспорно, произведет фурор в научном мире, – продолжал профессор. – В Императорском Географическом обществе, действительным членом которого я являюсь, прямо-таки с ума сойдут…

– Боюсь, – перебил Ливнев, – от публикаций придется воздержаться. Более того, прошу вас, уважаемый Фридрих Карлович, не предавать огласке увиденное вами и содержать в тайне истинную причину вашей поездки.

– Помилуйте, отчего же? – поднял брови профессор.

Ливнев извлек из-под непромокаемого плаща сложенную вчетверо бумагу, развернул, и, не выпуская из руки, предоставил Фридриху Карловичу возможность вдоволь полюбоваться пестревшими на гербовой бумаге печатями и вензелями. Буквы прыгали перед глазами изумленного профессора, но ему все же удалось запечатлеть слова: «наделяется особыми полномочиями», «всемерное содействие», «тайный советник» и высочайший росчерк Его Императорского Величества.

Тайный советник, занимавший третью, равную с армейским генерал-лейтенантом, ступень в «Табели о рангах», стоял напротив, попирая влажный перегной сапогами на толстой рубчатой подошве, и буравил профессора ясными, холодными, как речные льдинки, глазами. Широкоскулое лицо его не несло никаких эмоций и походило на восковую маску с грубоватыми, но правильными чертами.

– Слушаюсь, – только и выдавил в раз пересохшим горлом профессор. – Изволите расписку?..

– Фридрих Карлович, уверяю, – Ливнев приобнял профессора за локоть. – В этом нет никакой нужды, и мне вполне довольно вашего слова.

– Оно у вас есть. Но позвольте, чем же, однако, вызван столь пристальный интерес к находке, гм, государевой службы?

Ливнев помолчал, потер переносицу в раздумье и негромко произнес:

– Рельеф обнаружили двое беглых каторжан, скитавшихся по тайге. Они клялись в голос, что услышали необычайно громкий, хлестнувший по ушам, треск, и решились приблизиться… Спустя месяц, ценой огромных усилий, не имея за спиной ничего, кроме сбивчивых рассказов, нам все же удалось отыскать эту фигуру.

– Невероятно, – пробормотал профессор.

– Это не все. Со слов преступников следует, что они видели бредущего по лесу обнаженного человека, восставшего, по их заверениям, из камня.

– Голема? – усмехнулся профессор. – Но, вы то, я надеюсь, не верите таким россказням?

Ливнев молчал. И от этого молчания Фридриху Карловичу сделалось не по себе.

– Я верю фактам, а они, как известно, вещь упрямая. Подобных случаев мы фиксируем десятки, сотни в год. И, зачастую, за небылицами и, как вы изволили, россказнями, кроются воистину необъяснимые явления, иногда и с вещественными свидетельствами. Наука от них открещивается, церковь валит все на божий промысел, невразумительно бубнит про покаяние и геенну, разного рода знахари и шаманы уверяют, что им все доподлинно известно, значительно надувают щеки, пучат глаза, но этим дело и ограничивается… Что вы прикажете делать? Отрицать неведомое? Зарываться головой в песок? Наша цель, если не употребить загадочные силы на пользу государству, то, хотя бы, отыскать способы защиты от них… Фридрих Карлович, любезный! Я изложил вам всю информацию, которой располагаю, но вовсе не для того, чтобы произвести впечатление или напугать. Я весьма высоко оцениваю ваши способности, и буду крайне признателен, если вы поделитесь со мною гипотезами, которые могут возникнуть с течением времени.

– Всенепременно, Матвей Нилыч, – заверил профессор, принимая визитную карточку. – Всенепременно…

На следующее утро экспедиция снялась с места, а Фридрих Карлович отправился обратно в Петербург. Он не знал, что Ливнев разослал по окрестным деревням своих агентов, снабженных гипсовыми слепками рук, снятыми с таинственного рельефа. На особенно удачно отпечатавшихся мизинце и безымянном пальце, при взгляде через увеличительное стекло, явственно просматривались папиллярные линии…

* * *

– Шабаш, мужики! Обед! – объявил Кирилец, хозяйский приказчик, хитрован и пройдоха.

Савка и ухом не повел, продолжая утаптывать песок подле вкопанного осинового столба. Достраивать забор придется уже не всем, из семерых останутся в работниках только трое. Дед Савки, Кондрат, заставил выучить назубок нехитрые приемы найма: «Не бросай дело сразу – гвоздь добей, борозду допаши. А доведется стояк ставить, то землю кругом так вгони, чтобы ямка сделалась. Это – наипервейшее испытание, коли горку оставил – швах ты, а не работник, коли вровень уровнял – так сяк, а ежели в борозду вбил – самый ты, что ни на есть, справный малый». Савка не щадил каблуков. «Вон, Кирилец, ощурился, как кот на мыша. Сам тощий, что гусиная шея, а пузень наел – в рубахе тесно».

Приказчик, словно уловив чужие мысли, подтянул веревочную перевязь под нависшим каплей животом, одернул горошчатую сорочку, и, помахивая картузом, зашагал к людской кухне, откуда уже тянуло сводящими нутро запахами.

За широким столом со свежеоструганными березовыми столешницами разместились просторно, не теснясь локтями. Савка особо по сторонам не зыркал, сосредоточась на работе, но все, на что падал глаз в хозяйстве, отдавало основательностью и добротностью. Лавки и те, в четыре пальца толщиной, тяжелые, сядь на край – не обернется, а гладкие, что щечки младенца. Вот так, по виду, и не скажешь, что заправляет здесь баба. Объявилась в Антоновке в начале осени, по слухам, вдова не то купца, не то генерала, купила дом, прирезала изрядный клин земли, открыла лавку, сейчас, вон, строится.

Розовощекая пышнотелая кухарка поставила перед Савкой большую глиняную плошку пшенной каши на постном масле. Кадка моченой редьки, свежий каравай, да жбан с квасом – вот и весь хозяйский обед, зато всего от души, ешь, сколько влезет. Савка черпал кашу степенно, неторопливо, как наказывал дед. Здесь тоже важно было не прогадать, ведь какой ты едок, такой и работник. Кто много ест, тот хорошо работает. Вздохнув, Савка смахнул со лба бисеринки пота, послабил кушак, но все ж осилил пшенку, положил, облизав, ложку.

Отобедав, мужики расположились на завалинке, задымили махоркой. Савку тоже угостили серым крупнолистым табаком. Неумелыми пальцами он свернул самокрутку и пыхнул сизым облаком. Нутро продрало, из глаз выступили слезы, просипел:

– Благодарствую!..

Курить он не любил, но отказаться от угощения из вежливости не решился.

Хороший сего лета выдался октябрь, сухой, теплый: по ночам уже пощипывали заморозки, но ясными безветренными днями кислое, низкое солнышко еще припекало. Ярко отблескивали, заставляя жмуриться, листы жести на крыше новехонького, с торчащим меж бревен мхом, амбара. Перестукивались топорами плотники, достраивающие теплую конюшню, торопились успеть до холодов.

– Кирилец идет! – возвестил кто-то.

Приказчик приблизился, постукивая веточкой по сапогу, презрительно цыкнул слюной сквозь зубы:

– Кому Кирилец, а кому Кирилл Тимофеевич…

Маленькие текучие, как ручей, глазки обвели работников, остановились на двух мужиках, торопливо стянувших шапки.

– Ты и ты… И ты, – палец ткнул в Савку, на котором шапки не было вовсе. – Остальные – гуляйте!..

Пятый день рыли погреб. Да не просто погреб, а целый подземный зал, где без труда разместилась бы людская с кухней в придачу, да еще и осталось бы место. Работали не только весь видный день, начиная от серого рассвета и до самого до темна, но и после, при свете костров. Вчера Савка получил первый свой расчет, лишку не добавили, но заплатили честно. Отнес гордо деду, всучил, якобы между делом, да и уснул без задних ног, даже не вечерял.

На отполированный штык лопаты, рубившей красноватый неподатливый суглинок, упала тень: на краю ямы, деловито подбоченясь, стояла хозяйка, обозревая фронт работ. Темное кисейное платье, приталенное у самой груди, закрывало ее шею и руки; на плечи накинута вишневая шаль, а волосы тщательно забраны парчовым платком. Савка видел хозяйку все больше издали, а то и просто слышал зычный голос (много ли узришь из ямы?), но вблизи она показалась совсем не старой, едва ли старше тридцати, и даже вполне ничего себе. Статная, широкая в груди, она словно дышала здоровьем и силой, молоком и кровью. Бьющее в глаза солнце мешало рассмотреть лицо, и Савка опустил взгляд на нетерпеливо постукивающий оземь потертый сапожок, выглядывающий из-под плотных юбок.

– Вы ба, хозяйка, отошли с краю-то. Обшахнетесь еще, не приведи Господь…

– Ишь ты, – купчиха смерила Савку взглядом, – заботливый!.. Когда закончите, мужики?

Чубатый хохол Мыкола стянул шапку, поскреб задумчиво бритую голову и ответил за всех:

– Ишшо дни тры.

– А ну, как дожди пойдут? Обрухнут стенки-то поди?

– Опалубку поставим, – пробасил Мыкола. – Не впервой погреба копать.

– Ну, добро, добро, – купчиха снова окатила Савку взглядом и повернулась уходить. – Кирила! Сукин сын! Ты где шлялся?

– Я, Евдокия Егоровна, здеся вот…

– Опять, дармоед, на кухне терся? Отчего бычок хромает, а? Конюх не доглядел? А что мне конюх? На то ты здесь поставлен, чтобы справу вести! Слушать не желаю! Что хочешь делай, хоть знахарку веди, хоть сам в ярмо впрягайся, но к завтрему утру четыре подводы мне вынь и положь!..

– Так его, так, – покивал Мыкола, улыбаясь в вислые пшеничные усы. – Эх, не баба – огонь! Я б с такой на сеновал сходил! – Мыкола шмыгнул носом. – Разы два…

Мерно поскрипывала упряжь, навевая сон. Деревянное колесо, окованное железом, резало пыль как лодочный нос стоялую воду. Савка послабил вожжи: волы топали дорогой сами, понуро опустив кучерявые лбы, покачивали тощими задницами, вбивая в землю раздвоенные копыта. Даже неуемные метелки хвостов безвольно болтались плетьми. Далеко позади осталась Антоновка, близлежащие хутора. Окрестясь, выехали со двора на вечер, с тем, чтобы ехать ночь, день, после еще ночь и к утру оказаться во Владимире, где на Покрова затевалась большая ярмарка. С собой везли кое-какой товар: сбитое на своей маслобойне сливочное масло, обложенное льдом в плотно закупоренных ящиках; желтые головы сыра, дырчатые, скрипучие, с выступившей слезой; липовые кадушки с темным гречишным медом; яблоки и яйца, убранные соломой; клети с птицей; розовые, пересыпанные солью пласты сала; сплетенный в косички золотистый лук; нитки сушеных грибов.

Хозяйка полагала, что товара будет больше, и пустое место на подводах пришлось спешно заполнять, чем можно. Местные мастеровые, горшечники, кузнецы выгоду свою упускать не захотели, собрались в складчину и решили отправиться на ярмарку самостоятельно. Не скоро еще будет такое торжище.

– Не рано ли ты, Егоровна? – окликнул антоновский купец Ухватов, когда обоз поравнялся с его подворьем. – Погодила бы, утрецом вместе бы двинули!

Недавно Карп Силыч натянул свое состояние до второй гильдии, чем страшно гордился. В сюртуке темно-синего сукна, в картузе с лакированным козырьком, широко расставив ноги, он щупал глазами чужой товар и втихую посмеивался в бороду. Не за свое дело взялась эта розовощекая молодуха, сидела бы дома, рожала детей, и была бы, скажем, за таким, как он, Карп Силыч, словно у Христа за пазухой. Коммерция, она все равно, что власть, благоволит крепкому мужику.

– Я, Карп Силыч, поспешать не люблю, – Евдокия наградила новоявленного гильдийца белозубой улыбкой. – Она, ведь, спешка-то, только при ловле блох важна!..

– И то верно…

Войдя по высокому крыльцу в дом, Ухватов плюхнулся на лавку, и, бросив недовольный взгляд на безобразно растолстевшую супругу, хватил кулаком по столу, от чего жалобно задребезжала посуда в горнице:

– Мы вечерять сегодня станем, али нет?!..

Савка в обоз не просился. Хозяйка самолично подошла, улыбнулась, от чего на щеках, залитых румянцем, обозначились две ямочки, и спросила:

– Тебя звать-то как?

– Савка… Савелий…

– Возницей пойдешь во Владимир?

– Пойду, – Савка дернул плечом. – От чего ж?..

А сейчас жалел. Он никогда не забирался так далеко от дома. А тут еще солнце скрылось за черной каймой леса, на землю упала густеющая мгла, и от этого делалось как-то не по себе. Савка покосился на Евдокию, сидевшую с ним на одной подводе. «Может, она на меня глаз положила?», подумалось ему. Голубоглазый, с копной соломенных волос Савка красавцем себя не считал, однако ж давно ловил на себе девичьи взгляды.

На передней подводе затянули песню. Тоненько, пронзительно выводила кухарка Матрена, да вторил густым басом Мыкола. Голоса сплетались, плыли над обозом и увязали в темноте. Евдокия, заслушавшись, чуть склонила голову на бок и неотрывно глядела на молодые, едва взошедшие звезды. Савке показалось, что по щеке ее, блеснув в меркнущем свете серебряной дорожкой, скатилась слеза…

Брички, коляски, подводы, груженые и порожние, конный и пеший люд – все стекались во Владимир. К центру рыночной площади было не пробиться уже с вечера пятницы. Там деловито разворачивали палатки, перекатывали бочки, тюки, выкладывали штабелями мешки и ящики. Фыркали лошади, утробно ревели понукаемые хворостинами волы; над серой суетой стлался многоголосый гул, перекричать который силился бранившийся с кем-то урядник, уже успевший осипнуть. Повозки сцеплялись углами, запирали и без того узкое горлышко проходов, то тут, то там вспыхивали свары, но до рукоприкладства дело не доходило, вдоволь накричавшись, возницы разъезжались с богом. От напряжения Савка взмок, вертел во все стороны головой, стараясь не стоптать волами прохожих, отчаянно лезущих под колеса. Вдоволь намытарившись по беспокойному людскому муравейнику, пристроились, наконец, с краю, подле суконных рядов. Люди жгли костры, варили пищу, предприимчивые мальчишки разносили кипяток по копейке за ведро, выстрелами доносились звучные хлопки первых сделок (купцы рук не жалели), все прибывал и прибывал народ.

Едва показались первые лучи солнца, как торговище преобразилось, распустилось яркими цветами нарядных платков, пестрыми коврами, золотыми узорами парчи, забелело кружевами. Зазвенели бубенцы, лихими переливами зашлась гармошка, завертелись скоморохи, на площадь хлынули празднично разодетые горожане, закурились дымы походных кузен, запели оглаживаемые молотобойцами наковальни. Торговцы вышибали днища бочек с квасом, сбитнем, хмельным медом; горы горячих, только из печи баранок, кулебяк, ватрушек, пирогов со всевозможной начинкой оттягивали плечи лотошников. Гул перерос в гвалт, у первых ротозеев срезали первые кошельки, и лоскутное море ярмарки закипело, закружилось водоворотами.

Евдокия раздвигала толчею как горячий нож масло, оттерла могучей грудью какого-то мужика, не пожелавшего уступить дорогу. Тот попытался было запротестовать, но сумел выдавить только сдавленное: «и-и-их!». Савка, назначенный в провожатые, едва поспевал за хозяйкой, удивляясь, как же она ориентируется посреди этого взбалмошного разноцветья. Торговали всем. Если ближе к центру ряды купцов подчинялись хоть какому-то порядку, то на окраинах перемешалось все и вся: проходы ломались, петляли, сужались до невозможности, а то и вовсе заканчивались тупиком. Евдокия, неоднократно обежавшая торговище еще с вечера, то и дело останавливалась, слюнявила карандашный огрызок и старательно делала у себя в блокноте какие-то пометки.

Савка на миг прищурился, пошептал губами, складывая буквы в слова. «КОЛОНIАЛЬНЫЯ ТОВАРЫ» – значилось на вывеске, под которую свернула Евдокия. Здесь торговали заморским табаком, чаем, пряностями, волнами переливающимся на солнце шелком, бумагой, диковинными узорчатыми кувшинами с длинными носиками и Бог знает, чем еще. Народу толпилось вдоволь, но расставаться с деньгами никто не спешил: все больше глазели, приценялись, ожидая, когда спадут заломленные цены.

– Здравствовать желаю! – окликнул собственной персоной Ухватов, степенно коснулся околышка картуза, обозначил Евдокии поклон. – Рыбак рыбака видит издалека! – покосился на Савку, значительно теребя золотую цепочку на брюхе, и огладил седеющую бороду.

Позади переминались с ноги на ногу купеческие сыновья, взятые на ярмарку для приобщения к коммерческому делу; пухлогубые, толстощекие, под стать отцу в поддевках, в скрипучих, с подсыпанным в подошву песком, сапогах, смазанных для блеску салом.

– И ты здравствуй, Карп Силыч! – Евдокия слегка склонила голову в ответ.

– Хоро-ош нынче чаек, – протянул Ухватов. – Да уж больно дорог.

– А почем же просят? – Евдокия помяла в пальцах черные жесткие листья, свернувшиеся трубочкой.

– По два тридцати за фунт.

– Бери, не думай, красавица, – блеснул зубами продавец. – Чаек самый, что ни наесть, сухой, чистый! Из самого Нижнего Новгорода везли, последний у китайцев забрали. Теперь уж не скоро будет…

Евдокия нахмурилась. Задумчиво покусывая сухую былку, она полистала свой блокнот, что-то пораскинула на листе. Обошла кругом чайных торговцев, с каждым перекинувшись парой фраз, после вернулась и обратилась к Ухватову:

– Карп Силыч, не ссудишь ли ты мне в долг?

– Хе-хе-хе! – рассмеялся тот. – Аль на обновку не хватает? Хе-хе! Дам, от чего ж не дать? Соседи, как никак, – Ухватов игриво подмигнул. – Сколько же ты хочешь, Евдокия Егоровна?

– Две тысячи рублей.

– Сколько? – Ухватов закашлялся. – Пошто тебе столько?

– Дашь?

– Сумма не малая, – Ухватов потер лоб. – Чем ответишь?

– Всем. Дом, постройки, лавка, товар в обороте – все твое. Закладную изволь хоть сейчас.

Карп Силыч задумался. Он давно заглядывался на быстро растущее хозяйство купчихи, угадывая в ней будущего конкурента. Хороший дом с новыми постройками, изрядный клин земли, бойкая лавка в купе с маслобойней являли собой весьма и весьма лакомый кусок. С другой стороны, в раз вынуть из оборота такие деньжищи – не штука. Но, представив, как эта спелая, сочная молодуха станет ползать у него в ногах, умоляя об отсрочке платежа, решился:

– Идет!

Здесь же отыскали стряпчего, оформили расписку, по которой все имущество Евдокии Егоровны Кулаковой, вдовицы в случае неуплаты в месячный срок двух тысяч рублей плюс девяти процентов отходило в пользу купца второй гильдии Карпа Силыча Ухватова. Бережно сложив листок с едва обсохшими чернилами, Ухватов упрятал его куда-то в недра своего сюртука, оттуда же, порывшись, извлек пухлую пачку ассигнаций. Повернувшись в пол оборота, отслюнявил, мелко перебирая пальцами двадцать сотенных бумажек, и вручил Евдокии, внутренне ощущая, будто кидает наживку крупной рыбе.

У Савки, широкой своей спиной заслонявшего свершение сделки от любопытных взглядов, при виде таких деньжищ отвисла челюсть.

– Варежку закрой, – посоветовала Евдокия, – муха залетит, – и прямиком направилась к чайным торговцам. – Беру! – с ходу заявила она, протиснувшись сквозь толпу.

– Сколько вешать, красавица?

– А сколько есть?

– Хм, – опешил продавец, – шесть цибиков имею по пятидесяти фунтов.

– По два целковых беру всю партию!

– Ишь, ты!.. – продавец поскреб затылок. – Хватила!..

Поторговавшись несколько минут, сошлись по два десять за фунт, ударили по рукам, и Савка остался на страже шести ящиков первосортного чая, за каждый из которых можно было справить хорошего строевого коня.

– Что ж ты делаешь! – не выдержал Ухватов, провожая взглядом поменявшие владельца ассигнации, схватил Евдокию за локоть. – Откажись, пока не поздно! За сто лет столищи не продашь!

– Охолонись маленько, Карп Силыч! Свои деньги плачу. А ну, давай, купцы, у кого еще чай?..

Расторговавшиеся нижегородцы перемигивались, подсчитывая выгоду, шутейно разводили руками, да украдкой крутили пальцами у виска; задрав кверху бороды, провожали глазами огромный, груженый копом воз, медленно, подобно индийскому элефанту, пробирающийся сквозь толпу. Выходка самоуверенной румяной купчихи не просто граничила с глупостью, а отдавала безрассудством. Стал расходиться собравшийся было вокруг люд, и только Ухватов, закатив очи, прикидывал, сколько же деньжищ ввалила неразумная баба за двадцать восемь ящиков, и что ему, Карпу Силычу, делать через месяц с такой прорвой чая.

– Воистину говорят, – крякнул он, – волос долог, да ум короток!.. Ну, да ладно, мне только на руку, – защемив золотую цепочку пальцами, Ухватов двинулся по своим делам. – Лишь ба только плесенью не взялся…

Привезенный из Антоновки товар разошелся быстро. По восемнадцати рублей за пуд разобрали масло, смели сыр, с выгодой распродали остальное. Довольная раскрасневшаяся Матрена, утирая фартуком масляные руки, сдала выручку, обмоталась пестрым платком и отправилась гулять по рядам. К вечеру субботы лишь гора ящиков высилась за опустевшими подводами. Савка замысла Евдокии не понимал, но в свою хозяйку верил твердо, ожидая какого-нибудь особенного, хитрого распоряжения, едва ли не священнодейства, после которого разом потекут в карман баснословные барыши. И такое распоряжение последовало. Савка получил три рубля и наказ купить полмешка хороших каленых орехов. К выполнению задачи он отнесся со всей своей старательностью и тщанием, обегал все торговище, прежде чем приволок на спине изрядных размеров клунок.

Евдокия Егоровна удобно расположилась на охапке сена, привалившись спиной к штабелю ящиков, и на косые усмешки проходящих смачно пересыпала кедровой скорлупой. Первый ярмарочный день клонился к вечеру, а меж тем, на чайные листья обозначился острый дефицит. Цена взлетела до двух рублей пятидесяти копеек за фунт, торговцы вытряхивали мешки, выколачивая чайную пыль; смели даже третьесортную супесь, разбавленную для веса сенной мякиной.

Первыми спохватились нижегородцы. Явились делегацией и предложили выкупить свой товар обратно, посулив аж сто целковых сверху. Но были встречены скорлупой, расплевались и убрались ни с чем.

В воскресенье с раннего утра пожаловал Ухватов, эскортируемый дородными сыновьями, и обратился в Евдокии с предложением, от которого она, по его, Ухватова, твердому убеждению, не могла отказаться:

– А не продашь ли мне, Егоровна, цибик чайку?

– Изволь, – ответствовала та. – Два девяносто за фунт нонче. Но тебе, как соседу, десять копеек скину.

Ухватов зашелся спазмами, беззвучно глотая воздух большими порциями, побагровел, и зашагал прочь, не проронив ни слова.

Вокруг чайной горы начал собираться люд.

– От чего ж не торгуете? – вопрошали самые беспокойные.

– Успеется, – лениво тянулась за новой пригоршней орехов Евдокия.

Предприимчивые горожане бегали по домам, соскребая по закромам чайные крохи, лотошники вместо обычной полушки за стакан чая брали по пятаку, а нижегородские купцы с досады рвали бороды. Работники Евдокии ерзали, как на иголках, переживали, бросали быстрые взгляды то на ящики, то на толпу, то на хозяйку. Но та оставалась невозмутимой.

Мешок орехов закончился аккурат к полудню. Евдокия почмокала, отерла губы и велела:

– Матрена, начинай, что ль развешивать…