Kitobni o'qish: «Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944»
Памяти Освальда Шпенглера (1880–1936) историка, философа, патриота и друга, чьи проигнорированные предупреждения и пророчества в отношении Гитлера стали такой страшной реальностью
Предисловие
Окончательным импульсом, который привел к составлению и опубликованию этих мемуаров, я обязан господину Брайану Коннеллу. Мы встречались с ним несколько лет назад, и он, работая над своими книгами, никогда не упускал из виду историю, которую, как он считал, я мог бы рассказать. Он снова приехал в Германию в 1956 году и подробно обсудил детали сотрудничества, с которыми я согласился. Метода нашей работы была таковой: господин Коннелл провел в Баварии два месяца и каждый день, бесконечными часами записывал на пленку мои рассуждения. Его воображение и энтузиазм человека, задающего вопросы, сумели преодолеть мою неохоту погружаться в горькие воспоминания тех безнадежных лет. На основе этих записей и ранее собранного мной материала он затем подготовил черновик рукописи, которая и привела, после совместной проработки, к настоящему тексту. Тягость расшифровки моих путаных воспоминаний легла на плечи госпожи Коннелл, которой посему я обязан высказать большую благодарность.
В не меньшем долгу я и перед моей женой Ренатой за ее активную помощь в секретарских хлопотах и за терпение в урегулировании этих бесконечных домашних потрясений, которые всегда идут рядом с литературным трудом.
Конечно, эта история – моя, и ответственность за правдивость ее изложения лежит на мне, но надо отдать должное господину Коннеллу за то, что он изобрел относительно безболезненный способ превращения речи в печатное слово и отфильтровал ненужные детали.
Наконец, хочу отдать должное и тем, без кого не было бы этой истории: моим друзьям и товарищам тех лет – многих из них уже нет в живых, – на которых я мог положиться. Они надеялись, работали и рисковали ради того, чтобы потом горько разочароваться, как это было и со мной.
Эрнст Ганфштенгль
Введение
В последовавшие за Второй мировой войной годы, поскольку ключевые фигуры нацистской эпохи выпали из картины, сведения из первых рук о том периоде истории были утеряны. Скоро стало невозможным со слов очевидцев восстановить в деталях те двадцать лет между войнами, которые привели Гитлера к власти, а западный мир – чуть не поставили на колени.
Те, кто стремятся проанализировать движущие силы этих двух десятилетий, были бы удивлены тому, что многие из ближайшего гитлеровского окружения пережили годы войны. Большинство из них были жалкими стариками, неудобными призраками в дождевиках, появлявшимися то в одном, то в другом пригороде Мюнхена: Эмиль Мориц, наперсник раннего периода и первый шофер Гитлера; Герман Эссер, один из немногих партийных ораторов, который мог держаться своей линии, имея дело с хозяином; Генрих Гофман, закадычный друг-фотограф; Зепп Дитрих, телохранитель, а потом генерал СС; даже однорукий Макс Аман, издававший «Майн кампф» и «Фолькишер беобахтер». В ретроспективе все они были незначительными фигурами, не имея ни способности проникать в суть вещей, ни острого мышления, чтобы связно рассказать об этом политическом гении и чудовище, в кильватере которого они существовали. Но один, переживший годы, которые привели Гитлера из неизвестности к вершине власти, был человеком совсем другого калибра – это доктор Эрнст Ф. Седжвик (Пущи) Ганфштенгль.
Ганфштенгль был представителем той вымирающей человеческой особи, которая именуется личность. Один внешний вид выделял его в любой толпе. У него был незаурядный рост – около ста девяноста сантиметров, густые волосы на огромной голове почти не посеребрила седина, даже когда ему за шестьдесят. Поблескивавшие огоньками глаза над рельефным носом и выступающая челюсть отражали бесконечный поток шутливых комментариев и дерзких каламбуров, которые составляли его разговорный фейерверк. Огромные руки Ганфштенгля могли разломать фортепиано в традиции романтики Листа, и было немного людей, кто осмелился бы подвергнуть сомнению его мнение по вопросам, касающимся изобразительного искусства. Если что-то и выдавало его смешанное германо-американское происхождение и воспитание, то это черты чистого кельта. Когда он оглядывался на прожитую жизнь, вобравшую в себя почти десять лет изгнания, то подвижное лицо могло принять вид мстящего друида.
В небольшой группе провинциальных заговорщиков, тяготевших к Гитлеру в первые годы после Первой мировой войны, Ганфштенгль, похоже, выделялся, как мозоль на ноге. Он покинул Германию в зените ее имперской славы, чтобы трудиться в Соединенных Штатах, а когда вернулся, обнаружил свою страну сокрушенной и опустошенной. Его романтическая натура была воспламенена пылкими обещаниями малоизвестного оратора, а разочарование лишь дополнялось триумфом, который он интуитивно предчувствовал. Ганфштенгль стал единственным образованным членом ближнего круга лиц при Гитлере и привнес в их отношения гораздо больше, чем получил сам. Когда он прогрессировал, из окошка Гитлера во внешний мир и переходя от ментора в области художеств к роли непрошеной совести, он сам остановился в росте. Этот процесс занял десяток лет, но потом ему пришлось, борясь за жизнь, спасаться бегством.
Вместе со своей американской женой Ганфштенгль олицетворял некий новый фактор гитлеровского существования. Одно лишь упоминание об этой семье вызывало уважение в Мюнхене. Его отец и дед были советниками при дворах Виттельсбахов и Кобургов. Они были почитаемыми пионерами в области художественных репродукций и выдающимися представителями романтического направления, представленного Рихардом Вагнером и Людвигом II, этим последним, сумасшедшим монаршим меценатом Баварии. Самому Ганфштенглю эта аура Гарварда обеспечивала реальную возможность знакомств с прошлыми, нынешними и будущими президентами Соединенных Штатов, доступ не только в лучшее мюнхенское и германское общество, но и связь с этой неосязаемой сетью международных социальных контактов и какое-то артистическое исполнение, доходившее до самой глубины измученной души Гитлера – умение великолепно играть Вагнера на фортепиано.
Это было событием – услышать гром Ганфштенгля сквозь крещендо прелюдии к «Мейстерзингерам» или «Либестод». Могучие пальцы после войны утратили часть своего мастерства, и ассоциации настроения были скорее эпизодическим воспоминанием, чем музыкальной памятью, но все еще было возможно ощутить влияние, которым обладал этот талант, на столь незрелый разум, на который Пущи когда-то пытался воздействовать. Ибо задача, которую он поставил перед собой в те эмбриональные годы, была непосильна – сформировать, придать некоторую подобающую государственному деятелю форму колдовскому ораторскому дару и неотъемлемому потенциалу Гитлера.
В отличие от таких провинциальных академиков, как Дитрих Экарт и Готфрид Федер, да псевдоинтеллектуальных фанатиков вроде Рудольфа Гесса и Альфреда Розенберга, Ганфштенгль был единственным образованным человеком из хорошей семьи и с высоким уровнем культуры среди тех, кто находился рядом с Гитлером. Он прожил в Соединенных Штатах пятнадцать лет, оставаясь на свободе под честное слово даже тогда, когда Америка вступила в войну. Ганфштенгль был глубоко пропитан этой скрытой мощью морских держав и всячески пытался отдалить Гитлера от прибалтов, которые жаждали реванша против России, и милитаристов-фанатиков, мечтавших о возвращении «долгов» Франции. Его тезис заключался в том, что Германия никогда не обретет равновесия и величия вновь без сближения с Британией и особенно с Соединенными Штатами, чьему невероятному индустриальному и военному потенциалу он был свидетелем. Основная установка, которую он старался закрепить в мозгу Гитлера, состояла в том, что все мысли о сведении счетов в Европе окажутся иллюзорными, если эти две морские державы присоединятся к противоборствующей стороне.
Протестант по вероисповеданию, Ганфштенгль пытался удержать Гитлера и его главного теоретика Розен берга от кампании против церкви в преимущественно католической Баварии. Он боролся с политическим радикализмом во всех его проявлениях, пытался привлечь Гитлера к традиционным ценностям, которые он сам исповедовал. Вместе со многими другими людьми своего класса и типа Ганфштенгль верил, что Гитлера можно образумить и как личность, и как политика. Всем им суждено было разочароваться и быть, в свою очередь, преданными за неспособность распознать, что главная особенность характера Гитлера была не реформистская, а нигилистская.
Семейство Ганфштенглей было первым, кто пытался сделать Гитлера социально приемлемым. Оно ввело его в мир искусства и культуры и в те ранние годы было почти единственным местом, где он мог себя чувствовать свободно и непринужденно. После путча Людендорфа именно на их виллу в Баварских Альпах он бежал в поисках поддержки. Во время его тюремного заключения Ганфштенгли были, пожалуй, единственными людьми, которые сохраняли ему преданность, а после его освобождения сделали последнюю попытку привить собственные стандарты. Потом случился пробел, пока впереди не стала отчетливо вырисовываться неограниченная власть, Пущи попробовал (заметим, безуспешно) использовать социальные и музыкальные таланты, которые все еще привлекали Гитлера, для того, чтобы придать революции респектабельные формы, пока не стало слишком поздно.
Ганфштенгль был веселым и занимательным компаньоном, полным шарма и жизненных сил. Он обладал какой-то насмешливой, дразнящей манерой поведения, удивительной способностью к анекдотичному приукрашиванию, и при этом у него полностью отсутствовала сдержанность в ремарках и комментариях. Путци наслаждался привилегией шекспировского шута, перемежая свое фанфаронство едкими и впечатляющими наблюдениями. Более того, он обладал индивидуальным подходом к Гитлеру, с которым никто другой не мог соперничать. В изматывающих паузах решающих политических баталий, часто поздно ночью, Гитлер прибегал к такой форме разрядки, какую ему мог дать только Ганфштенгль, – часовой игре на пианино, которая расслабляла взвинченные нервы Гитлера и часто делала его более восприимчивым к советам Ганфштенгля.
Придя к власти, Гитлер начал освобождаться от респектабельного образа, который Ганфштенгль со своими международными связями обеспечивал для разнородной партийной иерархии. Даже после своего разрыва с Гитлером в конце 1934 года и до своего бегства из Германии в 1937-м Ганфштенгль сохранял за собой номинальный пост главы отдела иностранной прессы при НСДАП. Его открытая оппозиция применяемым нацистами методам и его бескомпромиссная критика тех, кто отвечал за их реализацию, скоро сделала его неугодным для власти. Если бы он выглядел очень принципиальным в своих мемуарах в плане личного неприятия и отношения к нацистскому режиму, то нашлось бы много свидетелей, как немецких, так и зарубежных, которые могли подтвердить каждое его слово. Есть одна история, о которой он не рассказывает. На многолюдном приеме Ганфштенгль назвал Геббельса в лицо свиньей. Последовавшие десять лет изгнания, интернирования и крушения надежд стали дорогой ценой, которую ему пришлось заплатить за свой ранний идеализм.
Свои дни он закончил скромно в том же доме в Мюнхене, где когда-то звучали голоса Гитлера, Геринга, Геббельса, Евы Браун и других давно умерших людей. Его стилю общения и темпераменту было свойственно часами находиться в состоянии глубокой задумчивости. Он был не только одним из лучших рассказчиков своего времени, но и великолепным имитатором, который мог достоверно передать атмосферу и тон голосов во время бесед, проходивших двадцать пять и более лет назад. Закрыть глаза и слышать, как грохочет Гитлер, противится Геринг и разглагольствуют ранние лидеры национал-социализма вроде Дитриха Экарта и Кристиана Вебера, – это напоминало путешествие во времени. Как и его давний приятель, Ганфштенгль был мастером разговорной речи. Где-то в мемуарах, которые я восстановил вместе с ним, он рассказывает о маршах и музыкальных композициях, для которых он сочинил мелодии, полагаясь на других в отношении оркестровки.
Так и передо мной стояла ответственная задача оркестровки потока его воспоминаний.
Как человек истинно артистического склада, он обладал способностью, прибегая к психологии, проникнуть в характер Гитлера и помочь тому в сдерживании чувств. С этой его способностью никто не мог соперничать даже близко. В первую очередь это касается тех, кто был в постоянном контакте с Гитлером в годы формирования того как политика, когда они были вместе. В неполную, хотя и обширную мозаику гитлеровской биографии и нацистской истории он привносит определяющий, убедительный образ Гитлера. Путци был способен оценить, как интеллигентный приятель, неврозы, определившие гитлеровскую мегаломанию. Подобных записей не существует, потому что нет или не было никого, кто мог бы рассказать об этом. Если задаться вопросом, какое политическое влияние имел Ганфштенгль на этого неуравновешенного демона, ответ напрашивается сам собой – никакого. Он заслуживает похвалы хотя бы за то, что остался незапятнанным тем произволом, что творил нацистский режим. В конце своего жизненного пути фюрер уже слушал лишь тех, кто угождал ему и потакал абсолютно деструктивным страстям. Но как летописец этого процесса, который сделал Гитлера таким, каким он стал, Эрнст Ганфштенгль был уникален.
Брайан Коннелл
Письмо Германа Геринга автору после бегства последнего, чтобы избежать гибели от рук нацистов
Дорогой Ганфштенгль, как мне сегодня сообщили, ты сейчас находишься в Цюрихе и не намереваешься в данный момент возвращаться в Германию.
Я полагаю, причиной тому является твой недавний полет из Штаакена в Вюрцен в Саксонии. Уверяю тебя, что все это было затеяно лишь как безобидная шутка. Мы хотели дать тебе возможность подумать над некоторыми весьма опрометчивыми высказываниями, которые ты сделал. Ничего большего и не замышлялось.
Я послал к тебе полковника Боденшатца, который объяснит тебе дальнейшее лично. Считаю, что в силу различных причин жизненно важно, чтобы ты вернулся в Германию вместе с Боденшатцем. Даю тебе слово чести, что ты можешь оставаться среди нас, как делал всегда, совершенно свободно. Забудь свои подозрения и действуй разумно.
С дружескими приветствиями,
Хайль Гитлер!
Герман Геринг
P. S. Ожидаю, что ты поверишь моему слову.
Глава 1
Гарвардский подарок Гитлеру
Ящик для дров рядом с камином в моей библиотеке все еще накрыт пледом, который я одолжил Гитлеру, когда тот был заключенным Ландсберга. Это не какой-нибудь особо чтимый сувенир, но постоянное напоминание о годах его восхождения к власти. В течение того периода я принадлежал к членам внутреннего круга лиц, из которых, возможно, только ваш покорный слуга и является единственным уцелевшим среди тех, кто способен четко выражать свои мысли. Это в мой дом в Мюнхене, теперь старательно восстанавливаемый после мучительных лет изгнания, он впервые пришел поесть после освобождения из тюрьмы, и там, почти через десять лет, отмечал с Евой Браун годовщину своего триумфа. Это была первая мюнхенская семья с репутацией, в которую его ввели, когда он был пока еще неизвестен. В течение всего нашего долгого общения я пытался привить ему некоторые нормы и идеи цивилизованного существования только для того, чтобы слышать прекословия невежественных фанатиков, являвшихся его ближайшими друзьями. Я с переменным успехом вел борьбу против Розенберга и его туманной расовой мистики, опять же против Гесса и Хаустхофера с их узким, приземленным и ложным представлением о глобальной политике, против ужасного и окончательно определившего ситуацию радикализма Геббельса.
Говорили, что я был придворным шутом фюрера. Определенно, я рассказывал ему свои шутки, но лишь для того, чтобы создать у него такое настроение, когда он сможет воспринимать мои доводы. Я был единственным, кто мог отбарабанить к его удовольствию на фортепиано «Тристана» и «Мейстерзингеров», и, когда это приводило Гитлера к нормальному мышлению, я часто предостерегал против каких-либо недостойных примеров поведения со стороны одного из его сторонников. Годами он использовал меня, чтобы придать своей нацистской партии респектабельный вид, а когда уже не мог выносить моей публичной критики злодеяний, творившихся в его новой Германии, он выжил меня из страны, пустив по следу гестапо.
О Гитлере и его эпохе были написаны десятки книг. Государственные архивы его режима были обнародованы на Нюрнбергском процессе или с тех пор уже появились в официальных американских и британских изданиях. Я не смею надеяться и даже не попытаюсь соперничать с этой массой документации о его общественной карьере. Что мне все еще кажется упущенным, так это рассказ о человеке, особенно о формировании его характера в течение тех лет, когда я знал его очень хорошо. Когда я встретил Гитлера в начале 1920-х, это был малозаметный провинциальный политический агитатор, разочарованный бывший военнослужащий, неуклюжий в своем синем саржевом костюме. Он был похож на провинциального парикмахера в выходной день. Его основная претензия на то, чтобы на него обратили внимание – «золотой голос» и исключительная власть как оратора на трибуне одного из партийных митингов. И даже тогда он настолько не выделялся среди других, что в редких отчетах в печати даже искажали его фамилию.
Ко времени путча Рема в 1934 году, незадолго до того, как я порвал с ним, он стал убийцей, жаждущим власти демоническим чудовищем, о котором мир уже знал и сожалел. Несомненно, черты характера, предопределившие это, присутствовали всегда. Темперамент человека не меняется. Но конечный продукт был результатом сочетания обстоятельств, среды, слишком многих плохих и невежественных советников и, самое главное, личной, внутренней неудовлетворенности, доведенной до абсурда. История, которую я хочу поведать, исходя из близкого знакомства и наблюдений, – это история человека, являвшегося импотентом в медицинском смысле этого слова. Бившая через край нервная энергия, не находившая нормального выхода, искала компенсации, прежде всего, в подчинении своего окружения, потом – всей страны и Европы, и оно бы распространилось на весь мир, если бы Гитлера вовремя не остановили. На этой сексуально ничейной земле, на которой он существовал, лишь однажды почти нашел женщину и никогда – мужчину, который мог бы принести ему облегчение.
Мне потребовались многие годы, чтобы отчетливо понять глубину его личной проблемы. Нормальное человеческое существо медленно реагирует на аномалию, и даже тогда пытается убедить себя, что возврат к нормальному состоянию возможен. Гитлер весь состоял из кусков. Его политические концепции были извращенными и авантюрными. Нормальный человек предполагает, что аргумент, пример и доказательство создадут некоторое соответствие общепринятому мнению. И здесь я заблуждался дважды. Я оставался в окружении Гитлера, потому что верил в его природный гений, который должен привести его к вершине. По крайней мере, в этом я не ошибся. Но когда он там оказался, стал ошибаться все чаще. Неограниченная власть в конце концов испортила его. Все, что произошло потом, – это лишь закономерные последствия того, что происходило до этого, вот такую историю я и собираюсь рассказать.
Одна искупительная связь с нацистской иерархией уходит корнями в мои школьные дни. Моим учителем в Королевской баварской гимназии Вильгельма накануне XX века был не кто иной, как отец Генриха Гиммлера. Дед служил жандармом в какой-то деревне на озере Констанс, но отцу удалось утвердиться в обществе, и одно время он являлся наставником принца Генриха Баварского. В результате чего он превратился в жуткого сноба, оказывая протекцию молодым титулованным членам своего класса и презрительно относясь к людям незнатного происхождения, хотя многие из них были выходцами из зажиточных и известных семей. Сын был намного моложе меня, и я запомнил его мертвенную бледность и дурное воспитание, которое приходилось наблюдать в тех случаях, когда я приносил в их дом на Штернштрассе дополнительную работу. В конечном счете он ходил в ту же самую школу, что и я, и припоминаю, что слышал от старших ребят, что у него была устойчивая репутация доносчика, постоянно бегавшего к отцу и другим учителям и рассказывающего о своих соучениках. Но к этому времени я уже был далеко, обучаясь в Гарварде.
Я фактически наполовину американец. Моя мать была урожденная Седжвик-Гейне. Бабушка по материнской линии вышла из хорошо известной в Новой Англии семьи и была кузиной генерала Джона Седжвика, который пал в бою при Спотсильвания-Корт-Хаус в Гражданскую войну и чей памятник стоит в Вест-Пойнте. Мой дедушка – Уильям Гейне также был генералом, участвовавшим в той войне, который состоял при штабе генерала Дикса в потомакской армии. Выучившись на архитектора, он покинул свой родной Дрезден после либеральной революции 1848 года, помогал украшать здание Оперы в Париже, а потом эмигрировал в Штаты. Там Гейне стал хорошо известным иллюстратором и сопровождал адмирала Перри в качестве официального художника экспедиции в Японию. Участвуя в похоронном кортеже Авраама Линкольна, он нес гроб.
Я не собираюсь заострять внимание на этих личных деталях, но прошлое моей семьи сыграло определяющую роль в отношениях с Гитлером. Ганфштенгли были уважаемыми людьми. В течение трех поколений они являлись личными советниками герцогов Сакс-Кобург-Готских и прославились как знатоки и покровители искусств. Семейное предприятие, которое основал мой дед, было и остается до сего дня одним из старейших в области репродукций произведений искусства. Фотографии моего деда Ганфштенгля, запечатлевшие трех германских кайзеров, Мольтке, Рона, Ибсена, Листа, Вагнера и Клару Шуман, в свое время олицетворяли стандарт качества. Мой отец держал открытыми двери дома на вилле, которую построил на Либигштрассе, являвшейся в то время окраиной Мюнхена. Лишь немногие имена из мира живописи не удостоились права оказаться в гостевой книге, а там отметились Лили Леман, Артур Никиш, Вильгельм Буш, Сарасате, Рихард Штраус, Феликс Вайнгартнер и Вильгельм Бакхауз. Мои родители дружили с Фритьофом Нансеном и Марком Твеном. Атмосфера была практически интернациональной. Отец окрасил часть этого дома в зеленые тона, потому что это был любимый цвет королевы Виктории, чей подписанный портрет с посвящением ему по какому-то случаю смотрел на нас из тяжелой серебряной рамы. Беседы густо сдабривались французскими выражениями. Гости сидели в chaise-longue (шезлонге) за paravent (ширмой), с закрытыми rouleaux (шторами), а дамы страдали от migraine (мигрени). Teint (краска) была обработана parfum (ароматизатором), а друзья назначали rendez-vous (встречу) для разговора tete-a-tete (с глазу на глаз) в foyer (фойе) оперы. Моя семья относилась к монархистам склада Бисмарка, так что нет нужды говорить о личной антипатии к Вильгельму III.
В то же время в семье царил огромный энтузиазм, вызванный социальным и техническим прогрессом. Были сильны либеральные традиции 1848 года. У нас даже имелась собственная ванная комната, в то время как принц-регент раз в неделю ходил в недавно отремонтированный отель «Четыре времени года», чтобы его там отмыли и отчистили. Непримиримый спор между капитализмом и социализмом становился все острее, и великим пророком новых отношений между нанимателем и работником стал Фридрих Науман с его национал-социальными идеями. Я припоминаю, что, когда мне еще не было и тринадцати, стал регулярным читателем журнала Die Hilfe. Пропагандировавшаяся в нем социальная монархия на базе христианского социализма осталась моей сильнейшей политической привязанностью. Поскольку мне пришлось учиться на собственном горьком опыте, то это был не тот тип национал-социализма, который проповедовал Гитлер.
Таковой в целом была атмосфера, когда я родился в 1887 году, и от которой наши дни отделяют, по крайней мере, три мира. В то же время появилось и мое детское прозвище Пущи, из-за которой я вынужден переживать до сих пор. В возрасте двух лет я заболел дифтерией. В те времена всяким сывороткам и детской хирургии доверяли мало. Жизнь мне спасла какая-то старая крестьянская женщина, служанка, которая кормила меня из ложечки, приговаривая: «Мальчуган, а теперь съешь это, мальчуган!» В баварской деревне слово «путци» означает «мальчуган», и хотя мне сейчас уже семьдесят и во мне все еще сто девяносто сантиметров роста, детское прозвище так и приклеилось ко мне.
У меня было три гувернантки, любимая из которых Белла Фармер, пахнущая розами и кремом английская красавица, приехавшая из Хертлпулса. Ее по просьбе отца во время одной из его поездок в Англию нашла жена великого викторианского художника Альма-Тадена. Она как самая симпатичная была на конкурсной основе отобрана моей матерью. И все равно наиболее сильное влияние на меня в отроческие годы оказал главный старшина Штрайт. Это был величественный мужчина, сын лесничего в Киссингене. Служа в баварской королевской гвардии, он отрастил впечатляющие усы, и мой отец взял его на работу по рекомендации своего товарища, генерала фон Эйлера, чтобы вложить хоть немного важного в голову сыновей, которые могут оказаться под дурным влиянием легкомысленных взрослых. Он приходил каждую субботу после обеда, чтобы обучать нас азам военной науки, и заставлял маршировать взад-вперед по лужайке, как Фридрих Великий. Я полагаю, что даже моя несчастная сестра Эрна не избежала данной участи.
Штрайт обычно делал вид, что сердится на нас, как на неуклюжих рекрутов, но мы его обожали. У него была внушительная фигура, и он завораживал нас историями о воинской доблести, хотя где он их находил, я не знаю, потому что не уверен, что баварская армия когда-либо побеждала хоть в одном сражении. Все это имело для меня особое значение, особенно когда я находился в Америке с 1911 по 1921 год в отрыве от цивилизации, не поучаствовав в Первой мировой войне. С тех пор я так и не смог подавить горькую тоску и комплекс неполноценности относительно службы, пропущенной мной. Война косила мое поколение и погубила двух братьев.
Было решено, что моя доля в семейном предприятии будет установленным порядком передана филиалу, который мой отец основал в 1880-х годах на 5-й авеню в Нью-Йорке. Первым моим шагом должно было стать знакомство со страной моей матери, поэтому в 1905 году меня отправили в Гарвард. Это был весьма продуктивный период. Я сдружился с Т.С. Элиотом, Уолтером Липпманом, Хендриком фон Луном, Гансом фон Кальтерборном, Робертом Бенчли и Джоном Ридом, которые прославились на весь мир. Почти случайно я стал желанным гостем в Белом доме. Я был в то время крепким парнем и пытался создать команду. Одним холодным весенним утром мы тренировались на Чарльз-Ривер, когда какой-то парень из каноистов попал в беду: оказавшись во власти стремительного течения, стал захлебываться. Похоже, все посчитали это шуткой, но я предпочел действовать, прыгнув в лодку, погреб к нему. Он уже полностью ушел под воду, когда я добрался до него. Пришлось нырять в одежде и затаскивать его в лодку.
На следующий день бостонская Herald and Globe вышла с огромным рассказом под заголовком «Ганфштенгль – герой из Гарварда» о том, как этот парень (видимо, студент факультета теологии) без меня наверняка бы утонул и т. д. Одним словом, чистейшая ерунда. Мое имя было ужасно искажено, но обо мне узнали в колледже. Так я познакомился с Теодором Рузвельтом, старшим сыном президента.
В Гарварде я обрел репутацию пианиста. И тому была причина. Моими учителями в Мюнхене являлись Август Шмидт-Линднер и Бернард Штавенхаген, последний ученик Листа, что позволило овладеть техникой романтической школы. Тем не менее тогда существовал спрос на энергичную технику исполнения американских футбольных маршей. Один, под названием «Фаларах», я даже сочинил сам, использовав для этого старую немецкую мелодию. Гарвардская футбольная команда обычно брала меня с собой для поднятия духа. Я играл на фортепиано перед их матчами. Президент Рузвельт, коммуникабельный, общительный молодой человек, узнал о моих достижениях от своего сына и в один из зимних дней 1908 года пригласил меня в Вашингтон. В последующие годы мне часто приходилось видеть его, но мое главное воспоминание – холостяцкая вечеринка в предрассветные часы в цокольном этаже Белого дома – связано прежде всего с тем, что я порвал семь басовых струн в его прекрасном «Стейнвее».
В Германию из Гарварда я вернулся в 1909 году, чтобы в течение года пройти военную службу в королевской баварской гвардейской пехоте. Со всеми существующими уставами мы вполне могли бы оказаться и в XVIII веке. Мы исполняли команду «На плечо!», строились для церемонии поднятия флага, стояли на карауле у королевского дворца, и мой единственный опыт, хоть как-то напоминавший военную службу, связан с тем, что некоторые друзья по Гарварду во главе Хэмилтоном Фишем (впоследствии конгрессменом США – изоляционистом), увидев меня на посту, стали угрожать, что снимут мою островерхую каску и будут играть ей в футбол перед Фельдхерн-халле (Залом героев). Однако когда я пригрозил, что вызову охрану, они оставили меня в покое. Потом, после года учебы в Гренобле, Вене и Риме, я возвратился в Штаты и возглавил филиал Ганфштенгля на 5-й авеню.
Чаще всего я питался в клубе Гарварда, где подружился с молодым Франклином Д. Рузвельтом, в то время перспективным сенатором от штата Нью-Йорк, и получил приглашение посетить его двоюродного брата Тедди, бывшего президента США, который проживал в своем имении в Сагамор-Хилл. Он оказал мне бурный, радушный прием и дал пару советов, которые никоим образом не прошли бесследно для меня. «Слушай, Ганфштенгль, – обратился он, – а как проходила твоя военная служба? Бьюсь об заклад, она тебе не повредила. Я немного познакомился с вашей армией в Доберице, когда гостил у кайзера. От подобной дисциплины никто еще не страдал. Ни одна нация, проповедующая подобные стандарты, не может выродиться». Должен сказать, мне эти слова показались удивительными, поскольку как раз в то время стараниями Вильгельма II Германия была далека от популярности. Это стало еще одним подтверждением, касающимся идеализации службы в армии, к которой привил мне интерес главный старшина Штрайт. Потом наш разговор перешел на темы живописи, литературы и политики. И тут бывший президент выдал фразу, которую не могу забыть до сих пор: «Ганфштенгль, твое дело отбирать лучшие картины, но помни, что в политике выбор – меньшее из зол».