Kitobni o'qish: «Тени в раю»

Shrift:

Erich Maria Remarque

Schatten im Paradies


© New York University, successor-in-interest to the literary rights of The Estate of the Late Paulette Goddard Remarque, 1971

© Перевод. М. Рудницкий, 2023

© Издание на русском языке AST Publishers, 2023

* * *

Пролог

Окончание минувшей войны я встретил в Нью-Йорке. Район Пятьдесят седьмой улицы, где я тогда обретался, для меня, бесправного эмигранта, не способного толком и пару слов связать на чужом языке, стал почти второй родиной.

За плечами у меня лежал долгий, опасный маршрут, via dolorosa1 всех скитальцев, кому выпало спасаться бегством от гитлеровского режима. Через Голландию, Бельгию, Северную Францию путь этот вел поначалу в Париж, где была первая развилка. Оттуда одна дорога шла через Лион на побережье, к Средиземному морю, другая через Бордо и Пиренеи устремлялась в Испанию и Португалию, в лиссабонскую гавань.

Я выбрал именно этот путь, как и многие, кому посчастливилось ускользнуть из когтей гестапо. Но и в странах, через которые проходил наш путь скитаний, мы отнюдь не чувствовали себя в безопасности, ведь годные удостоверения личности, действующие паспорта, не говоря уж о визах, имели среди нас лишь единицы. Стоило угодить в лапы жандармам, и тебе обеспечен был арест, приговор, тюрьма или высылка. Впрочем, в некоторых странах у властей доставало человечности хотя бы не выдворять нас через немецкую границу: в Германии нас ждали концлагерь и неминуемая гибель.

Поскольку лишь немногие из нас, изгнанников, успели обзавестись действующими паспортами, мы были обречены на безостановочное бегство. Ведь законным образом где-либо устроиться на работу без нормальных документов было невозможно. Почти каждый из нас претерпевал голод, нужду и одиночество, вот мы и называли дороги наших скитаний via dolorosa.

Главными ориентирами на этом пути нам служили почтовые отделения в небольших городках и побеленные стены оград, что тянулись вдоль дорог. На почте мы надеялись получить письмецо до востребования от родных и близких, а стены домов и оград вдоль шоссе становились нашими газетами. Они заменяли нам страницы объявлений: письменами, мелом и углем на них пестрели имена потерявшихся и ищущих, адреса, предостережения, советы – все те беззвучные зовы в пустоту, крики отчаяния в лихолетье всеобщего равнодушия, за которым вскоре наступит совсем уж бесчеловечное лихолетье войны, когда и гестапо, и французская милиция, а зачастую и полевая жандармерия – все будут заодно, учиняя охоту на нас, несчастных изгнанников.

I

Лишь пару месяцев назад я на грузовом пароходе прибыл из Лиссабона в Америку, по сути не зная английского – можно считать, почти глухонемой, выброшенный на здешний берег с другой планеты. Да я и был с другой планеты, ведь там, в Европе, шла война.

Вдобавок у меня и бумаги были не в порядке. Хоть и имелась – благодаря невероятному стечению обстоятельств – самая настоящая американская виза, по которой я и въехал в страну, однако виза эта красовалась в паспорте отнюдь не на мое, а на совершенно чужое имя. Иммиграционные власти заподозрили неладное и определили меня на остров – он назывался Эллис Айленд. И лишь позже, полтора месяца спустя, выдали мне вид на жительство сроком еще на три месяца. За это время мне предписывалось обзавестись въездной визой в какую угодно другую страну. Эту бюрократическую канитель я хорошо изучил еще в Европе. Там в подобном подвешенном состоянии я существовал годами – причем иной раз счет шел не на месяцы, а на дни, на двое-трое суток. В реальном своем статусе немецкого эмигранта я с тридцать третьего года так и так официально числился умершим. А теперь мне дозволено целых три месяца просто жить, не помышляя о бегстве, – да о таком счастье я и мечтать не смел!

Мне давно уже перестало казаться странным, что я живу под чужим именем, по паспорту мертвеца, – напротив, меня это уже почти устраивало. Паспорт этот я, можно считать, унаследовал во Франкфурте; человек, подаривший мне его ровнехонько в день своей смерти, носил фамилию Росс. Следовательно, и я теперь тоже звался Роберт Росс. Свое настоящее имя я почти запамятовал. Не стоит удивляться: когда жизнь на кону, и не такое забудешь.

На Эллис Айленде я свел знакомство с турком, который лет десять назад уже побывал в Америке. Понятия не имею, почему в этот раз его не впустили, да я его и не расспрашивал. По опыту знаю: человека иной раз выдворяют просто потому, что данные его анкеты ни под одну рубрику бюрократических инструкций не подходят. Так вот, этот турок дал мне адресок какого-то русского, давнего своего нью-йоркского знакомца. Турок, правда, не знал, жив ли вообще тот его приятель. И тем не менее, как только меня выпустили, я первым делом именно по этому адресу и отправился. И не видел в том ничего странного: я годами так жил. Кто столько лет спасается бегством, тому не привыкать надеяться на случай – и чем невероятней случай, тем больше надежд он сулит. Таковы уж сказки наших дней, пусть и не очень веселые, но иной раз, вопреки всем ожиданиям, даже со счастливым концом.

Тот русский, как оказалось, работал в гостинице, небольшой и донельзя запущенной, но, правда, вблизи Бродвея. Фамилия его была Меликов, он говорил по-немецки и тотчас согласился мне помочь. Сам эмигрант с многолетним стажем, он наметанным глазом мгновенно определил, что мне нужно: жилье и работа. С жильем все решилось просто: у него имелась запасная койка, которую он и поставил к себе в комнату. С работой было сложнее, ведь виза у меня туристическая, права на работу она не давала – для этого требовалась другая виза, с номерной квотой. Короче, работать я мог только нелегально. Мне и это по Европе было знакомо, и я не слишком на сей счет тревожился. Да и кое-какие деньги у меня еще тоже оставались, пусть и немного.

– Вы хоть представляете, на что жить будете? – поинтересовался Меликов.

– Последняя работа у меня была во Франции, агентом по продаже сомнительной живописи и фальшивого антиквариата.

– И вы что-то в этом смыслите?

– Не слишком много, но кое-что, скорее по азам.

– И где же вы этим азам обучались?

– В Брюсселе, в музее, два года.

– Работали там? – Меликов явно удивился.

– Скрывался.

– От немцев?

– От немцев, которые оккупировали Бельгию.

– Два года? – переспросил Меликов. – И вас не поймали?

– Меня – нет. Но человека, который меня прятал, да, взяли.

Меликов глянул на меня внимательнее.

– А вам, значит, удалось уйти?

– Удалось.

– А о том, другом, потом что-нибудь слышали?

– Обычная история. Отправили в концлагерь.

– Это был немец?

– Бельгиец. Директор музея.

Меликов задумчиво кивнул.

– И где же вам удавалось так долго прятаться? – спросил он. – Или в музее не было посетителей?

– Почему же, были. Днем я сидел взаперти в подвале, в запаснике. Директор приходил вечером, приносил мне поесть, а на ночь выпускал. Не из музея, конечно, из подвала. И свет, само собой, зажигать было нельзя.

– Еще кто-то в музее про вас знал?

– Нет. Окон в запаснике нет. Когда кто-то в подвал спускался, надо было затаиться. Больше всего я боялся не вовремя чихнуть.

– На этом и погорели?

– Нет. Просто кому-то показалось странным, что директор так часто на работе задерживается, а если и уходит, то потом обязательно возвращается.

– Понимаю, – проговорил Меликов. – А читать вам удавалось?

– Только ночами, летом, или когда луна.

– Но вы всю ночь могли расхаживать по музею и разглядывать картины?

– Когда их было видно, да.

Меликов улыбнулся.

– Когда из России бежал, мне однажды шесть суток в сарае за поленницей пролежать пришлось. Когда наконец вылез, мне казалось, времени прошло гораздо больше. Недели две, не меньше. Молодой был, а в молодости время вообще куда медленней идет. Есть хотите? – спросил он вдруг без всякого перехода.

– Да, – ответил я, – и даже очень.

– Так я и думал. Стоит на воле оказаться, сразу есть хочется. Пойдемте в аптеку, перекусим.

– В аптеку?

– Да, в драгстор. Такая уж национальная особенность. Можно и аспирин купить, и поесть заодно.

* * *

– А днем чем вы в этом музее занимались, чтобы с ума не сойти? – полюбопытствовал Меликов.

Я окинул взглядом длинную стойку, за которой, уставившись на рекламные плакаты и аптечные пузырьки, торопливо жевали люди.

– И что здесь полагается есть? – вместо ответа спросил я.

– Гамбургер. Гамбургер и венские сосиски – самая популярная у американцев еда. Стейк простому человеку не по карману.

– Спрашиваете, чем в музее занимался? Днем дожидался вечера. И конечно, всеми возможными способами старался отвлечься от мыслей об угрожающих мне опасностях. Иначе и свихнуться недолго. Но у меня по этой части уже навык имелся: как-никак, столько лет в бегах, а первый год и вовсе в Германии скрываться приходилось. Главное же – строго-настрого запретил себе думать о прошлых своих ошибках. Это бессмысленные сожаления, а душу разъедают сильнее соляной кислоты; этакую роскошь лишь в благостные времена можно себе позволить. Освежал свой французский, придумывая для себя самые разные упражнения. Потом принялся по ночам бродить по залам музея, разглядывая и, главное, стараясь запоминать картины. Вскоре я помнил их все до мелочей. И начал, в кромешной тьме своего дневного затворничества, мысленным взором воспроизводить их по памяти. И не как придется, а в строгой последовательности и подробнейшим образом, полотно за полотном, как они развешаны в залах, – порой на одну картину уходило много дней. Конечно, иногда у меня случались приступы отчаяния, но я брал себя в руки и начинал все сызнова. Разглядывай я картины просто так, бесцельно, отчаяние наверняка накатывало бы гораздо чаще. Но я превратил это занятие в упражнение для памяти и тем самым открыл для себя возможность совершенствования. Я уже не бился головой об стену – передо мной была лестница, по которой шагаешь вверх, ступенька за ступенькой, понимаете?

– Ну да, вы не опустили руки, нашли для себя занятие, – сказал Меликов. – И поставили себе цель. Это вас и спасло.

– Помню, с Сезанном и несколькими картинами Дега я провел целое лето. Разумеется, это были вспоминаемые полотна, и сравнивал я их тоже по памяти. Но тем не менее я их сравнивал, сопоставлял, а это само по себе оказалось нешуточной задачей. Я запоминал краски, композицию – притом, что картины эти при дневном свете ни разу не видел. Это был, так сказать, лунный Сезанн и ночной Дега; по сути, я запоминал и сравнивал лишь сумеречные тени изображений. Потом, в музейной библиотеке, нашлись альбомы. Я садился к самому окну и рассматривал репродукции. Конечно, это был мир призрачной живописи, но это был мир.

– А что, охраны в музее не было?

– Только днем. На ночь просто запирали. К счастью для меня.

– И к несчастью для человека, который приносил вам еду.

Я вскинул на Меликова глаза и с расстановкой, как можно спокойнее произнес:

– И к несчастью для человека, который меня прятал. – Я видел: он говорит без всякой задней мысли и не хочет меня упрекнуть. Просто подытоживает услышанное, вот и все.

– Не надейтесь прожить, начав здесь славную трудовую карьеру нелегальным мытьем посуды, – буркнул он. – Это все романтические сказки, а с тех пор, как существуют профсоюзы, вдобавок совершенно несбыточные. Без заработка сколько вы сможете продержаться, чтобы не умереть с голоду?

– Не долго. Сколько вы сейчас за меня заплатили?

– Полтора доллара. С тех пор, как у нас война, все дорожает.

– Война? – повторил я. – Какая же здесь война?

– Да такая, – хмыкнул Меликов. – Опять же, на ваше счастье. Всюду люди нужны. Безработных вообще не осталось. Тем легче вам будет что-нибудь подыскать.

– Но мне же через два месяца снова куда-то отправляться.

Меликов рассмеялся, жмуря свои маленькие глазки.

– Америка очень велика. К тому же идет война. Опять же, вам на счастье. Вы где родились?

– Если по паспорту – в Гамбурге. Если по правде – в Ганновере.

– Ни в Гамбург, ни в Ганновер вас высылать не станут. Но в лагерь для интернированных спровадить могут.

Я пожал плечами.

– В одном я уже побывал, во Франции.

– Сбежали?

– Скорее в один прекрасный день просто ушел. Пользуясь разбродом и паникой позорного военного поражения.

Меликов кивнул.

– Мне тоже довелось побывать во Франции. И тоже в пору разброда и шатания, правда, после позорной военной победы, которая оказалась фикцией. В девятьсот восемнадцатом. Я туда из России добрался – через Финляндию и Германию. Так сказать, с первой волной нынешнего переселения народов, назовем его малым. По-моему, глоток водки нам сейчас не повредит, как вы считаете?

– Вообще-то опыт научил меня водки побаиваться, – ответил я. – Она внушает мне слишком много веры в собственные силы. Дважды это привело к печальным последствиям: тюремная камера и вши.

– В Испании?

– В Северной Африке.

– Давайте все-таки в третий раз рискнем. В здешних тюрьмах довольно чисто. Водка у меня в номере. Здесь-то не наливают. Вы, часом, не романтик? – спросил он вдруг.

– Лишь изредка. Полиция хватает романтиков чаще прочих смертных.

– Ну, полиции-то в ближайшую пару месяцев вам нечего опасаться.

– Что верно то верно. Но я пока не привык.

Мы пошли к Меликову в гостиницу, но долго я там не выдержал. Напиваться не хотелось, без дела сидеть в холле на обшарпанном плюше тоже было тошно, а комнатенка у Меликова совсем крошечная. Меня уже снова тянуло на улицу. Слишком долго я был лишен этой возможности. Даже на Эллис Айленде я чувствовал себя как в тюряге, пусть и в благоустроенной, со всеми удобствами. Да и слова Меликова, мол, в ближайшую пару месяцев я могу не опасаться полиции, не шли у меня из головы. Пара месяцев – да это же целая вечность!

– Когда мне надо возвращаться? – спросил я.

– Когда угодно.

– Но спать вы когда ложитесь?

Меликов лишь вяло рукой повел.

– Только под утро. Сейчас мне работать надо. Женщину хотите найти? В Нью-Йорке это не так просто, как в Париже. А порой и небезопасно.

– Да нет. Просто хотел еще немного пройтись.

– Женщину проще найти прямо здесь, в гостинице.

– Спасибо, не нужно.

– Это всегда нужно.

– Сегодня нет.

– Значит, все-таки вы романтик, – рассудил Меликов. – Запомните номер улицы и название гостиницы: отель «Рубен». В Нью-Йорке трудно заблудиться: почти все улицы идут просто по номерам, с названиями лишь очень немногие.

«Совсем как я, – подумалось мне. – Номер главное, а уж имя как придется. Блаженная анонимность… С именами вообще хлопот не оберешься, у меня лично от них одни неприятности».

* * *

Безымянной щепкой меня подхватило и понесло анонимное многолюдство города, чьи светлые дымы безмятежно возносились к небу. Зловещий столп огня ночью, светлый столп облаков днем – разве не сам Господь таким же способом указывал путь через пустыню первому в мире народу изгнанников? Я плыл в бурном месиве возгласов, шумов, смеха, отрывистых слов, и все эти звуки волнами бились о переборки моего слуха, но я различал в них лишь слитный штормовой гул, не понимая смысла. После померкшей в ночных затемнениях Европы всякий встречный казался мне здесь Прометеем, несущим людям огонь: и потный продавец, что, лоснясь отраженным электричеством, от дверей магазинчика зазывно простирал к прохожим руку с гирляндами носков и полотенец, и пузатый повар с пиццей на огромной сковороде, подсвеченный ореолом искр, словно неаполитанский божок. Поскольку никого из окружающих я не понимал, все их движения воспринимались мною как пантомима, в некоем символическом смысле. Мне казалось, все они будто на сцене. Словно это не просто официанты, повара, зазывалы, продавцы, а вместе с тем еще и марионетки, разыгрывающие некое загадочное действо, в котором один я не участвую, а посему и суть угадываю лишь приблизительно, в самых общих чертах. Да, я нахожусь среди них, но я тут не свой, я посторонний, меня отделяет от них некая незримая преграда – не то чтобы стеклянная стена или какое-то отстояние, не то чтобы враждебность или чуждость, но нечто такое, чему причиной я сам и что исходит только от меня. Смутно я понимал: именно эти, теперешние мгновения неповторимы – второй такой встречи у меня не будет. Уже завтра все слегка потускнеет, лишится нынешней яркости – и не потому, что станет мне чуть ближе, скорее напротив; вероятно, уже завтра мне придется возобновить борьбу за существование, опять ловчить, приноравливаться, крутиться, привирать, кривить душой и даже мошенничать слегка, и эти увертки и уловки, мелкие подлоги и обманы всецело заполнят мои будни, – но этой вот ночью, сегодня, сей миг город еще являл мне свое лицо совершенно открыто и безучастно.

И я вдруг понял: прибившись наконец к этим чужеземным берегам, я, оказывается, отнюдь не избежал невзгод и опасностей, напротив, они только теперь и начнутся. И это угрозы не извне, а изнутри. Я столько лет был поглощен лишь борьбой за выживание, и, должно быть, именно это меня и спасало. Да, то было ожесточенное стремление уцелеть, как в секунды паники при кораблекрушении, когда нет у тебя другой цели, кроме как выжить. А теперь вдруг, с завтрашнего утра – да нет, уже с этих вот неповторимых мгновений – жизнь начнет раскрываться передо мной веером самых разных возможностей, в ней снова появится будущее, но и прошлое тоже, да такое, какое запросто способно меня убить, если я не сумею его запамятовать или осилить. Я понял вдруг, что лед, которым оно покрылось, еще очень тонок и долго таким останется – ступать на него опасно. Только шагни – сразу проломится. Так что лучше не пробовать. Неужели бывает такое, чтобы можно все начать сызнова, с самого начала, как этот новый, непонятный язык, окутавший меня сейчас гулом и буквенной чехардой всей своей неизведанности, ожидая и требуя, чтобы я научился понимать его смыслы? Неужели бывает такое, чтобы заново начать жизнь, и не будет ли это предательством, да что там – убийством, вторым убийством уже однажды убиенных, тех умерших, кто так тебе дорог?

Я замер на месте, потом решительно повернул назад, растерянный, взбудораженный, взволнованный; я уже не глядел по сторонам и осознал, что даже задыхаюсь от спешки, лишь когда снова увидел дом с вывеской моей гостиницы, – он возник передо мной внезапно, не низок, не высок, не порываясь спесиво ввысь и не пластаясь по-хозяйски вширь, как отели подороже, а скромно, почти неприметно втиснувшись между другими зданиями.

Толкнув дверь, я оказался в холле, облицованном под мрамор, и за стойкой портье сразу увидел Меликова: тот мирно дремал в кресле-качалке. Он, впрочем, тут же открыл глаза, причем в первый миг мне показалось, будто у него, как у старого попугая, вовсе нет век, и только потом я обратил внимание на беззащитную голубизну его зрачков.

– В шахматы играете? – спросил он, вставая.

– Как всякий эмигрант.

– Отлично. Сейчас принесу водку.

Он направился к лестнице. Я огляделся. Да, здесь я уже чувствовал себя как дома. Когда у тебя вообще дома нет, в чужих стенах так и подмывает обжиться поскорей.

II

Английский мой улучшался не по дням, а по часам, так что недели через две я владел им, можно считать, почти на уровне пятнадцатилетнего подростка. С утра я по несколько часов просиживал на красном плюше в холле гостиницы «Рубен» за учебником грамматики, а потом старался изыскать любую возможность для разговорной практики. И беззастенчиво лез с разговорами ко всем и каждому. Заметив дней через десять после почти непрерывного общения с Меликовым, что у меня появился русский акцент, я переключился на постояльцев и служащих гостиницы. Вследствие чего у меня поочередно прорезался немецкий, еврейский, французский прононс, пока, наконец, поднахватавшись у горничных и уборщиц, уж их-то полагая стопроцентно коренными американками, я не затараторил на чудовищной бруклинской тарабарщине.

– Тебе надо бы завести роман с молоденькой американкой, – сокрушался Меликов, с которым мы тем временем перешли на «ты».

– Из Бруклина? – съязвил я.

– Лучше из Бостона. Там самая грамотная речь.

– Почему тогда сразу не с учительницей из Бостона? Это уж точно верняк.

– Наша гостиница, к сожалению, чистый караван-сарай. Акценты здесь носятся в воздухе, как тифозные бациллы, а у тебя вдобавок еще и хороший слух, вот ты и ухватываешь все искажения, нормальную же речь пропускаешь мимо ушей. А появись у тебя сердечный интерес – глядишь, все бы и выправилось.

– Владимир, – успокаивал его я, – моя жизнь и без того меняется достаточно быстро. Всякую пару дней мое английское «я» становится на год взрослей, и, к сожалению, мир этого «я» теряет чары неизведанного. Чем больше я понимаю окружающее, тем меньше в нем загадок и тайн. Еще сколько-то недель, и оба моих «я» уравновесятся. Мое американское «я» станет таким же скучным циником, как и европейское. Лучше не будем торопить события. И с акцентами воевать не будем. Неохота мне раньше времени расставаться с моим вторым детством.

– Особо не обольщайся, не так-то просто от него избавиться. У тебя пока что кругозор нашего уличного зеленщика. Да-да, того самого, что на углу торгует, философ-самоучка, Аннибале Бальбе его зовут. Ты от него уже и итальянских словечек поднабрался – они плавают в твоем английском, как кусочки мяса в итальянской овощной похлебке.

– А что, разве бывают нормальные, полноценные американцы?

– Разумеется. Но Нью-Йорк – особый случай, это огромная воронка для эмиграции: ирландской, итальянской, немецкой, еврейской, армянской, русской – да какой хочешь. Как у вас, немцев, говорят: «Ты человек, и здесь быть вправе»2. Ты эмигрант, и здесь быть вправе. Эта страна основана эмигрантами. Так что отбрось свои ущербные европейские комплексы. Здесь ты снова человек. А не бесправная двуногая тварь, в страхе льнущая к паспорту.

Я оторвал взгляд от шахматной доски.

– Ты прав, Владимир, – проговорил я задумчиво. – Что ж, посмотрим, сколько это протянется.

– Не веришь, что это сколько-то протянется?

– А с чего бы вдруг мне в такое верить?

– Во что ты вообще веришь?

– Что чем дальше, тем хуже, – ответил я.

* * *

Кто-то, хромая, ковылял через холл. Мы сидели в углу, почти в полутьме – лица вошедшего я толком видеть не мог, зато характерная походка, с легкой припрыжкой на три такта, смутно кое-кого мне напомнила.

– Лахман, – пробормотал я себе под нос.

Человек остановился и глянул в мою сторону.

– Лахман! – повторил я уже громче.

– Вообще-то я Мертон, – настороженно заметил незнакомец.

Я щелкнул выключателем, и желто-синий плафон убогой люстры, жалкой пародии на модерн начала века, скупо осветил наш угол своим жиденьким светом.

– Господи, Роберт! – в изумлении воскликнул гость. – Ты жив? Я думал, тебя давно на свете нет.

– То же самое я думал про тебя. Но по походке я тебя сразу опознал.

– По моей подтанцовке на три такта?

– Ну да, Курт, по твоему вальсированию. Ты с Меликовым знаком?

– А как же!

– Ты, может, и живешь здесь?

– Нет. Просто бываю иногда.

– И зовут тебя теперь Мертон?

– Да, а тебя как?

– Росс. Но имя прежнее.

– Вот так встреча, – протянул Лахман с легкой усмешкой.

Мы помолчали. Обычная смущенная заминка при встрече эмигрантов. Когда не знаешь, о чем лучше не спрашивать. Когда не знаешь, кто жив, а кто нет.

– О Кане что-нибудь слышал? – спросил я наконец.

Это тоже испытанный прием. Сперва осторожно интересуешься теми, кто был не слишком близок ни тебе, ни собеседнику.

– Он здесь, в Нью-Йорке, – сообщил Лахман.

– И он тоже? Он-то какими судьбами здесь оказался?

– Да как все мы здесь оказываемся? Игрою случая, как судьба распорядится. По крайней мере, в списке подлежащих спасению корифеев духа, составленном американцами, ни один из нас не значился.

Меликов выключил люстру у нас над головами и извлек из-под стойки бутылку.

– Американская водка, – пояснил он. – Примерно то же самое, что калифорнийское бордо или бургундское из Сан-Франциско. Или чилийское рейнское. Это одна из выгод эмиграции – можно по много раз выпивать на прощание, а потом отмечать новую встречу. Что даже создает иллюзию долгой жизни.

Ни Лахман, ни я ничего на это не ответили. Меликов был эмигрантом другого поколения – семнадцатого года. Боль, что жгла наши души, в нем давно отгорела и стала всего лишь воспоминанием.

– Твое здоровье, Владимир, – произнес я наконец. – И почему только мы не уродились йогами?

– Да мне бы в Германии не уродиться евреем – и то я был бы счастлив, – заявил Лахман, он же Мертон.

– Вы у нас граждане мира, передовой отряд космополитов, – невозмутимо изрек Меликов. – Вот и держитесь как первопроходцы. Вам еще памятники будут ставить.

– Когда? – поинтересовался Лахман.

– Где? – добавил я. – Уж не в России ли?

– На Луне, – проронил Меликов, направляясь к стойке выдать ключи очередному постояльцу.

– Тоже мне остряк, – бросил Лахман, провожая его глазами. – Работаешь на него?

– В смысле?

– Ну там, девочки. Иной раз морфий помаленьку и все такое. И ставки, по-моему, у него можно делать.

– Ты из-за этого и пришел?

– Нет. Из-за женщины, по которой с ума схожу. Представляешь: пуэрториканка, ей пятьдесят, она католичка и без ноги. Ступня ампутирована. Вдобавок при ней все время еще и мексиканец один трется. Этот мексиканец – он сутенер. За пять долларов мать родную с кем угодно положит. Но она не согласна. Ни в какую. Убеждена, что боженька с неба все видит. Даже ночью. Я ей объясняю, мол, у твоего боженьки близорукость, причем давно. Все бесполезно. Но деньги при этом берет. И кормит меня обещаниями. А сама смеется. Но потом снова обещает. Что ты на это скажешь? Можно подумать, ради этого я мечтал попасть в Америку! Прямо хоть вешайся!

У Лахмана из-за его хромоты был очень странный бзик. В прежние годы, если верить его бахвальству, он был большой ходок по женской части. Пока его не приревновал один эсэсовец и не затащил в пивнушку штурмовиков в намерении там кастрировать, но, к счастью для Лахмана, – было это еще в тридцать четвертом, в Берлине-Вильмерсдорфе – вмешалась полиция. Короче, Лахман отделался несколькими шрамами и переломом ноги в четырех местах, где потом что-то неправильно срослось. С тех пор он хромает, и его почему-то стало тянуть на женщин с физическими недостатками. Единственное, что Лахману требовалось, – это чтобы у очередной избранницы был объемистый и упругий зад, все остальное не имело значения. Даже во Франции в самых немыслимых условиях он находил возможность предаваться своей неодолимой страсти. В Руане, уверял он, ему довелось пополнить свой донжуанский список женщиной с тремя грудями, причем все три были на спине. По сравнению с ней тициановская Венера Анадиомена, как и все прочие Венеры, выходящие из пены морской, просто жалкие дурнушки, ведь руанскую богиню даже не нужно было переворачивать: она услаждала взор всеми прелестями сразу.

– И притом упругая, плотная! – Лахман мечтательно закатил глаза. – Пылающий мрамор!

– Ты совсем не изменился, Курт, – проронил я.

– А люди вообще не меняются. Хотя то и дело дают себе зарок начать новую жизнь. Некоторые и вправду начинают – поневоле, оказавшись на самом дне. Но стоит чуток оклематься – и все зароки позабыты. – Он вздохнул, словно и сам только что оклемался. – Даже не знаю, что это: геройство или идиотизм?

Только тут я заметил крупные капли пота на его белесом, морщинистом лбу.

– Конечно, геройство, – буркнул я. – В нашей шкуре только и остается, что украшать себя доблестями. А главное, в душе особо не копаться, иначе непременно наткнешься на решетку отстойника, под которой полно всякой дряни.

– И ты, как погляжу, все тот же, – заметил Лахман, отирая смятым платком пот со лба. – Все еще пробавляешься расхожими философскими премудростями?

– Да, не могу без них. Они меня успокаивают.

Лахман снисходительно ухмыльнулся:

– Скажи лучше: дают тебе чувство дешевого превосходства, в этом все дело.

– Превосходство дешевым не бывает.

На миг Лахман опешил и прикусил язык.

– Пойду ее уламывать, – вздохнул он немного погодя и извлек из кармана нечто, завернутое в тонкую подарочную бумагу. – Четки, – пояснил он. – Собственноручно освящены самим папой. Чистое серебро и слоновая кость. Как думаешь, хоть это ее проймет?

– Каким папой освящены?

– Пием, каким же еще?

– Лучше бы Бенедиктом Пятнадцатым.

– Что? – Лахман уставился на меня озадаченно. – Он же умер. И почему именно он?

– От него исходит больше превосходства. Как от всякого мертвеца. И уж оно-то никак не дешевое.

– Ах вон что. Еще один остряк-самоучка. А я и позабыл. В последний раз, когда я тебя…

– Стоп! – оборвал я его.

– Что такое?

– Стоп, Курт! Больше ни слова.

– Ну ладно. – Лахман еще какое-то мгновение колебался. Потом жажда пооткровенничать все же взяла верх. Он развернул голубоватый сверток. – Вот, реликвия, прямо из Гефсиманского сада, веточка оливкового дерева с Масличной горы. Заверено сертификатом, с печатью и подписью. Если уж это ее не проймет, что тогда?

Он смотрел на меня умоляюще.

– Проймет. А пузырька с водой Иордана у тебя нет?

– Нет.

– Так налей.

– То есть как?

– Налей в бутылку воды. Колонка на улице, прямо у нас перед входом. Подсыпь малость дорожной пыли, для пущей убедительности. Уличить тебя никто не уличит. Если уж у тебя заверенные четки и оливковая ветвь, тебе без иорданской воды никак нельзя.

– Но не в водочной же бутылке?

– Почему? Этикетку отмочишь, соскребешь. А бутылка на вид очень даже восточная. Твоя пуэрториканка водку наверняка не пьет. Разве что ром.

– Виски. Чудно, правда?

– Да нет.

Лахман задумался.

– Надо бы бутылку запечатать, так будет достовернее. У тебя сургуч найдется?

– А больше тебе ничего не надо? Паспорт не требуется или виза? Откуда у меня сургуч?

– Да у людей чего только не бывает… Я сам сколько лет кроличью лапку с собой таскал…

– Может, у Меликова сургуч имеется…

– Точно! Ему же письма и бандероли запечатывать надо. Как я сам не додумался!

И Лахман, вприпрыжку прихрамывая, поспешил к стойке.

* * *

Я откинулся в кресле. Уже стемнело. Из вестибюльного мрака сквозь светлый прямоугольник дверного проема призрачными тенями устремлялись в вечернюю уличную жизнь люди. В зеркале напротив застыла тусклая серая мгла, тщетно силясь хоть чуточку отливать серебром. Плюшевые кресла казались бордовыми, и на какой-то миг мне почудилось, будто это запекшаяся кровь. Очень много крови. Где же я видел такое раньше? Тесная серая комнатенка, кровь на трупах, а за окном вовсю пылает закат, в свете которого все цвета вокруг странно блекнут, остается только черный, серый и вот этот, коричнево-бордовый, – блекнет все, кроме лица человека у окна, который внезапно повернул голову и попал в сноп закатных лучей, но не весь, а в полупрофиль; половина лица еще в тени, зато другая будто в отблесках пламени, и голос с саксонским акцентом, неожиданно пронзительный, почти визгливый, нетерпеливо требовательный: «Ну же, пошевеливайтесь! Следующих давайте!»

1.Крестный путь (лат.) – Здесь и далее примеч. перев.
2.Искаженная цитата из «Фауста» Гете (1,1), букв.: «Я человек, и здесь быть вправе». В переводе Б. Пастернака: «Как человек, я с ними весь: / Я вправе быть им только здесь».
35 098,75 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
17 iyul 2023
Tarjima qilingan sana:
2023
Yozilgan sana:
1971
Hajm:
521 Sahifa 2 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-17-122474-5, 978-5-17-157303-4
Mualliflik huquqi egasi:
Издательство АСТ
Yuklab olish formati:
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,8, 431 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 4,7, 156 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,7, 40 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,5, 146 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,8, 20 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,3, 59 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,9, 643 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,4, 22 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,7, 464 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 5, 2 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 4,8, 2763 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 4,7, 1816 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,9, 115 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 4,8, 9 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 4,2, 13 ta baholash asosida