Kitobni o'qish: «Поэзия Канады (Эмили Полин Джонсон)»

Shrift:

Менестрели канадских равнин

Поэзия Канады неизвестна русскоязычному читателю. И это тем более странно, ведь в стране проживает огромная диаспора восточных славян, многие из которых хорошо знают свои корни и родной язык. Но не имеют возможности читать свою родную канадскую поэзию на своем родном языке. Да и русскоязычные люди по всему миру хотели бы иметь в библиотеке сборник поэзии из великой северной страны. Не говорю уже о филологических факультетах ВУЗов в России и за рубежом. Этот скромный труд – попытка в какой-то мере исправить сложившуюся ситуацию.

Уверен что очень многие люди примут и полюбят поэзию Канады, которая, как мне показалось, чем-то напоминает более русскую и украинскую, нежели британскую. И хотя формально она остается англо-саксонской, что, несомненно, связывает ее с великими поэтами Англии, по духу и настрою отстоит несколько в стороне. Но судить читателю, ведь это он главный судья и арбитр каждого написанного слова, каждой авторской мысли и образа.

Принимаясь за работу, я внимательно изучил и проработал не только английскую, но и французскую поэзию Канады. И скажу честно, лично я не нашел во франкоязычной поэзии Канады произведений, достойных представлять это огромное, сложное и многонациональное государство. Разумеется, хорошие поэты там есть, в том же Квебеке, но некая «местечковость» и ограниченность во времени не дает французской поэзии выйти на общенациональный уровень. Это мое личное мнение, никому не навязываю. В свое оправдание могу сказать, что обожаю французскую поэзию, являюсь переводчиком Бодлера и Рембо, поскольку их переводов Россия не видела более ста лет. За это время в значительной степени изменился литературный язык, и они уже с трудом воспринимались российским читателем. А пока в меня летят французские булыжники, представлю кратко трех, выбранных мной для перевода поэтов Канады.

Люси Мод Монтгомери в Канады знает каждый. Известна она, как автор книг о рыжеволосой девочке-сироте Энн Ширли, по ее романам снимались популярные художественные фильмы, слава пришла задолго до смерти. А вот судьба складывалась непросто. Муж, проповедник-кальвинист, страдал психическими расстройствами, так что ей пришлось ухаживать за ним на протяжении всей жизни. К тому же он не раз поколачивал жену, по свидетельствам современников достаточно жестоко. Полагал, что она пытается его отравить. Сама Мод много лет страдала депрессией, но это не помешало ей в 1923 году стать первой канадской женщиной, которая получила членство в Королевском Обществе Гуманитарных наук в Великобритании. В 1926 году семья переехала в Онтарио, а через девять лет в Торонто. Тогда писательница была избрана в институт искусств Франции и получила орден Британской империи. Правительство Канады купило большой земельный участок и открыло национальный парк, куда приезжали поклонники творчества Мод. В начале Второй мировой войны ушел добровольцем на фронт и погиб старший сын. Мод ненадолго пережила его.

Такова вкратце печальная история канадской женщины и поэтессы Люси Мод Монтгомери, офицера ордена Британской империи и литературно-артистического института Франции, человека национального исторического значения в Канаде. В процессе работы над переводами я был покорен ее человеколюбивыми и жизнеутверждающими произведениями, которые останутся теперь со мной на всю жизнь.

Эмили Полин Джонсон заслуживает отдельного слова в любой национальной литературе, не говоря уже о Канаде. Как и предыдущий автор, она включена в официальный государственный список людей национального исторического значения. А судьба Полин, известной также под именем Текахионваке, достаточно экзотична, по крайней мере, для русского читателя. Канадская писательница и театральная актриса была крайне популярна в стране в конце XIX века, многие ее спектакли и произведения посвящены наследию канадских аборигенов. Дело в том, что Полин являлась внучкой верховного вождя могавков, наиболее многочисленного и воинственного племени ирокезов. Ее отец, сын вождя, числился наследником и переводчиком, получив хорошее образование у белых людей. Сородичи были недовольны, что он выбрал в жены белую женщину, англичанку, мать Полин. Его лишили права наследовать титул верховного вождя после смерти отца. Тогда семья оставила индейские поселения и переехала в город. Однако, связи со своей средой не теряла, все дети хорошо знали и английский язык, и родной им язык мохоков (могавков, могауков). Став драматической актрисой, после смерти отца Полин много ездила по стране не только со спектаклями, но и декларировала на публике свои собственные произведения. Индейский фольклор захватывал публику, особенно в исполнении «настоящей» ирокезки в соответствующем наряде, слава ее быстро росла. Возили по стране и пьесы, созданные по мотивам индейских преданий, в которых Полин играла главные роли. Этакая, Буффало Билл с обратным знаком. К тому времени коренное население начало органично вливаться в экономическую и социальную жизнь страны, сглаживались резкие противоположности двух различных культур. Конечно, там были проблемы, хотя и не такие серьезные, как в соседних Штатах. Все они, большинство, по крайней мере, отражены в творчестве Полин Джонсон, в ее трагичных и пронзительных стихах о судьбах истинных хозяев этой земли. И о нелегкой доле индейских женщин, хотя я не заметил и слабого намека на какое-нибудь, пусть даже скрытое желание гендерного паритета, женского равноправия, эмансипации. Она четко понимает роль женщины в обществе. Более того, ее лирическая героиня, каковой, видимо, в жизни была и она сама, несмотря на принадлежность к золотой молодежи своего времени, носится на каноэ в своих женских мечтах по диким индейским территориям, «стелется» перед мужиком, боготворит возлюбленного. Это современным феминисткам уж точно не понравится. Что поделаешь, приходится считаться с поворотами эволюции…

В реальной жизни Полин предпочитала женскую дружбу, замужем никогда не была. Однако, возможно, такая творческая позиция автора и стала причиной ослабления внимания к ней в более позднее время. Надеюсь, это временно, знаю, что в Москве есть общество изучения творчества Полин Джонсон, на русский переведены несколько ее стихотворений. Правда, не показательных, а для детской книжки. Другие, видимо, для ознакомления студентов перевели сами участники. Всего я насчитал чуть более десятка…

А жаль, считаю Эмили Полин Джонсон одной из наиболее выдающихся поэтов Америки. Кстати, так решили и власти Канады, уделив ей особое место в деле идентичности крайне разноплеменной канадской нации. А мне хочется, чтобы наш читатель решил, так ли это – Советский Союз имел огромный опыт единения народов, но он закончился неудачно. Или еще не закончился…

Блисс Кармен, что с английского можно перевести, примерно, как «блаженный» – кумир эстетствующей интеллигенции, как мне кажется, хотя и рефлексии в его стихах предостаточно. Настоящее имя, данное при рождении – Уильям Блисс Кармен. Я не случайно отметил эту, в общем-то, мелочь, полученное при рождении имя поэт исключил из оборота. И честное слово, я не знаю, что сказать о его творчестве и напряженной жизни. Четыре университета за плечами, включая Гарвардский, жизнь в Нью-Йорке, куда переехал уже в достаточно зрелом возрасте, работа в качестве редактора в ряде газет и журналов. Думаю, газетная работа отрицательно характеризует любого поэта, поскольку убивает душу и делает человека циником. А это я по себе знаю, поскольку на протяжении многих лет хлебнул подобного счастья. Положительным моментом в судьбе можно назвать редактирование десятитомного собрания лучших поэтов мира. По крайней мере, Блисс Кармен прекрасно знал и разбирался в мировой литературе. А такие люди не станут дописывать «Буколики» за Вергилием. И рекомендации о внесении весной навоза в землю не станут повторять за Плинием Старшим. Шутка! Навоз – дело нужное…

Просто мне кажется, что в своей скрытой, глубинной мечте Кармен пытается, по-возможности, обобщить и убрать из Канады англо-саксонскую поэтическую традицию, оставив только общий язык. Другими словами, я бы сказал, он намеревался остановить шекспировскую традицию. И устраивает ей, как это лучше сказать по-русски… «встречный пал». Попытка неудачная, но великая! Шекспир на месте, жертв нет…

Ребята, читайте сами, я не знаю, что сказать об этом человеке, но он исключительно талантливый поэт!

Вообще у меня сложилось впечатление, что долгое время канадцам было не до поэзии – страну поднимали долго и тяжело. Но великой стране нужна великая поэзия. И она есть благодаря таким людям, которые представлены в этом сборнике. Они жили в разных городах, много ездили, много видели…

И главное – слагали свои замечательные, талантливые песни о родной Канаде, которую сегодня любит и почитает весь мир. Настоящие менестрели огромных северных территорий, морских побережий, великих озер и глухих лесов, больших городов и неизвестных далеких селений. Они в моем сердце, как лучшие люди планеты.

Станислав Хромов

Вопль индейской жены

Прощай, краснокожий мой воин, любимый и смелый,

Мы можем не встретиться завтра, с оружием белый

Случайно сюда забредет, и какие постигнут нас беды,

Кто ныне сумеет сказать, или ты не добудешь победы?

Вот нож твой! Я думаю с ножнами он неразлучная пара,

Бродящий бизон не потребует вынуть его для удара,

Он в прериях шкуры ничьей не попортит пока на охоте,

Равнины пусты, вы с друзьями свободно вздохнете:

«Солдатского войска мы выпьем живительной крови.

Восстать и ударить в предсмертных проклятьях и реве».

Вот нож твой! Я думаю с ножнами он неразлучная пара,

На юную стаю его не поднимешь в пылу боевого угара

Солдат белолицых, поход их на запад приемля,

Что нынче идут наказать за восстание павшее племя.

Они еще молоды все, хороши и красивы собою,

Проклятие этой войне за невинных и собранных к бою.

Проклятие этой судьбе, их приславшей с Востока

А власть для того, чтоб индейцев осталось бы мало,

И весь континент дышит именно этой мечтою кровавой.

Страной управляют из самых благих побуждений.

Забыли они, что народ коренной здесь владеет землей,

От моря до моря здесь предок охотился мой,

В просторах, которые много столетий подряд

Одним королевством считались для многих плеяд.

И что бы почувствовал белый, если бы вдруг

Чужая и сильная нация край заселила вокруг,

А бывшим героям, которых приезжий народ покорил,

Вручили бы то, что они нам – кроме войн и могил.

И если все так, то иди и сражайся за жизнь и свободу,

За племя, себя и жену честь вернешь ты поникшему роду.

Да что там жена? Разве в жилах моих не индейская кровь?

Кто знает мучения скво, кто из них пожалеет любовь?

А в белых одеждах священник молился за вас?

Как молится он за солдат-добровольцев сейчас?

Ряды не растут их на всем неоглядном плато?

За жизни индейских разведчиков молится кто?

За все племена, за индейский удел впереди?

Таких не найдешь, потому доставай томагавк и иди,

И сердце, сгорая дотла, может быть, разорвется с тобой,

Но знаю я то, что ушли вы на праведный бой,

В семье не в одной запылает прощальный костер,

Печалиться матери будут до самых великих озер,

Мужей с сыновьями проводят от хижин последних,

А ты о жене бледнолицей подумай, она на коленях

Взывает хранить ее деток прелестных и господа славит.

Молитвы такие на дикий направлены северо-запад,

Другие молитвы, чтоб муж и любимый пришел из похода,

Чтоб крепкою стала рука молодая, воздетая гордо.

Меняется лик ее белый от мысли навязчивой вновь,

Как враг томагавком в бою ему выпустил кровь.

Но только она никогда за тебя не читала молитву,

За смуглое тело, за гребень орлиный и битву,

Она не просила, чтоб тысячи пуль одолел на бегу,

И если мой воин падет, я мишенью достанусь врагу.

О! Прочь малодушие, битвою думы полны,

Идите бесстрашно и вырвите славу войны,

И жадным рукам не поддайтесь по прихоти злой,

Владеют индейцы по праву рождения этой землей,

Хоть бедностью, горем и голодом ныне обязаны ей…

Возможно, того пожелал в небе Бог этих белых людей.

Как умирают красные мужчины

Он пленник! А есть ли вообще для них ад?

В насмешках озлобленных воды Гурона шипят?

Он – гордо презрительный, он ненавидит закон,

Наследник племен ирокезских убийственных – он,

Он – вождь кровожадный могавков, несметных числом,

Кто боль презирает, смеется над горем и злом,

Здесь, в злобных объятиях близкого ныне Гурона

Гнушается он, даже пленный, касанья и стона!

Он пленник! Но он не повержен, Могавки храбры,

Никто никогда не сказал: ирокезы – рабы,

Душой ненавидел он это ничтожное племя всегда,

Что бродит на Симко, усеяв вигвамами там берега.

Он брови нахмурив, стоит и взирает бесстрашно,

Глядит вызывающим взглядом надменным, как стража

Судьбу обсуждает его над ужасною бездной,

Как будто стремится унизить их волей железной.

И выбор враги смельчаку предлагают тогда:

«Захочешь ли ты

На огненном ложе свои отпечатать следы,

Босыми ногами ходить по углям до тех пор,

Пока в Страну Душ не откроется вечный простор,

И песня твоя, ирокез, ублажит наше ухо?

А может по-женски не хватит для этого духа?»

Орлиные очи его засверкали, и сжалась рука

От их оскорблений, как бог он глядит свысока,

«Готовьте огонь» – говорит, презирая врага.

Не знает пока он, что этот трусливый отряд

Глотать будет пыль, целовать ирокезов наряд,

У ног победителей ползать, зализывать раны,

Когда боевые могавков забьют барабаны.

За смерть его будет отмщение воинов скоро,

Погибнут враги на кострах племенного раздора,

Они, похитители мерзкие, жалкие, здесь напоказ

Дубинки в лицо выставляют с насмешкой сейчас,

Не думают, что их вонючие, красно-кровавые скальпы

Могавки на пояс повесят, когда попадутся им в лапы.

Дорога углей раскалилась до белого зноя,

Он видит дорожку огня, под деревьями стоя,

Не дрогнув уже, как скала, подается вперед

В горящие груды, военную дикую песню поет,

Как пел он когда-то, в былые бродя времена

По южному дому, поросшая лесом страна

Спускалась по тропам к морской и озерной воде,

И речь ирокезская нежно журчала везде,

Про доблесть и подвиги песни поведают там,

Где ныне стоит ирокеза бесстрашный вигвам.

Гордится и дышит он долгим пылающим следом,

А танец военный – намеренный вызов при этом,

Обуглились мышцы, горят и сжимаются стопы,

Он пляшет на грани, презрение выразить чтобы.

С орлиным пером он надменную голову держит,

Стучит еще сердце, и челюстей слышится скрежет.

Не рухнет на угли, но медленней движутся ноги,

И песнь его смерти дичает на вечном пороге,

И яростней голос звучит за вершинами леса,

«Счастливых угодий охотничьих» спала завеса,

Один дикий крик – и последний родному простору,

Он к смерти склонился, но в этих лесах не к позору.

As Red Men Die

Captive! Is there a hell to him like this?

A taunt more galling than the Huron's hiss?

He – proud and scornful, he – who laughed at law,

He – scion of the deadly Iroquois,

He – the bloodthirsty, he – the Mohawk chief,

He – who despises pain and sneers at grief,

Here in the hated Huron's vicious clutch,

That even captive he disdains to touch!

Captive! But never conquered; Mohawk brave

Stoops not to be to any man a slave;

Least, to the puny tribe his soul abhors,

The tribe whose wigwams sprinkle Simcoe's shores.

With scowling brow he stands and courage high,

Watching with haughty and defiant eye

His captors, as they council o'er his fate,

Or strive his boldness to intimidate.

Then fling they unto him the choice;

"Wilt thou

Walk o'er the bed of fire that waits thee now -

Walk with uncovered feet upon the coals,

Until thou reach the ghostly Land of Souls,

And, with thy Mohawk death-song please our ear?

Or wilt thou with the women rest thee here?"

His eyes flash like an eagle's, and his hands

Clench at the insult. Like a god he stands.

"Prepare the fire!" he scornfully demands.

He knoweth not that this same jeering band

Will bite the dust – will lick the Mohawk's hand;

Will kneel and cower at the Mohawk's feet;

Will shrink when Mohawk war drums wildly beat.

His death will be avenged with hideous hate

By Iroquois, swift to annihilate

His vile detested captors, that now flaunt

Their war clubs in his face with sneer and taunt,

Not thinking, soon that reeking, red, and raw,

Their scalps will deck the belts of Iroquois.

The path of coals outstretches, white with heat,

A forest fir's length – ready for his feet.

Unflinching as a rock he steps along

The burning mass, and sings his wild war song;

Sings, as he sang when once he used to roam

Throughout the forests of his southern home,

Where, down the Genesee, the water roars,

Where gentle Mohawk purls between its shores,

Songs, that of exploit and of prowess tell;

Songs of the Iroquois invincible.

Up the long trail of fire he boasting goes,

Dancing a war dance to defy his foes.

His flesh is scorched, his muscles burn and shrink,

But still he dances to death's awful brink.

The eagle plume that crests his haughty head

Will never droop until his heart be dead.

Slower and slower yet his footstep swings,

Wilder and wilder still his death-song rings,

Fiercer and fiercer thro' the forest bounds

His voice that leaps to Happier Hunting Grounds.

One savage yell -

Then loyal to his race,

He bends to death – but never to disgrace.

На перевале Воронье Гнездо

На перевале Воронье Гнездо разрываются горы,

И сами собою здесь реки стекают в просторы

Маршрутами разными, где проберутся их ноги,

В обход, напролом себе тропы пробьют и дороги,

Сливаются в ярости там, бесполезны и скоры,

На перевале Воронье Гнездо.

И сдержанный мудрый орел улетит за пороги,

Найдет одиноко высоких ущелий чертоги,

К бесплодной скале обращая влюбленные взоры

На перевале Воронье Гнездо.

А там облаков невысоких громады и своры

Висят над горами и с ними ведут разговоры,

Сражаются камни с природой в скалистом остроге,

Где вьюги и солнце, и буйные ветры жестоки,

Под стенами горными бьются, тверды и проворны,

На перевале Воронье Гнездо.

At Crow's Nest Pass

At Crow's Nest Pass the mountains rend

Themselves apart, the rivers wend

A lawless course about their feet,

And breaking into torrents beat

In useless fury where they blend

At Crow's Nest Pass.

The nesting eagle, wise, discreet,

Wings up the gorge's lone retreat

And makes some barren crag her friend

At Crow's Nest Pass.

Uncertain clouds, half-high, suspend

Their shifting vapours, and contend

With rocks that suffer not defeat;

And snows, and suns, and mad winds meet

To battle where the cliffs defend

At Crow's Nest Pass.

На середине столба

Вы Билли не знали? Ну ладно, он был, этот Билли, одним из парней,

Но самым великим из тех, что встречали вы в жизни, и знаете в ней,

Как пел он! Скажу, вы не слышали песен, не слушая Билли хоть раз,

Советовал я: «Заработай талантом и денег подкопишь сейчас,

Получишь банкнот еще много за песни и сложишь в жилетке теперь,

Чем бегать по Западу, сцену концертную лучше освоить, поверь».

А Билли со смехом ответил на это, что мне различить не дано

На скотном дворе петухов перекличку и трели зарянки в окно.

Но Билли талантливо пел, и порою, мне кажется, что далеко

Живет и звучит его голос, возможно, в краях, приютивших его.

Последняя встреча была в день отъезда, его провожали в дорогу,

Хотел пересечь он равнину к железной дороге – на поезд к Востоку,

Серьезного хмурого Билла запомнили мы в ту последнюю встречу,

Не пел, не шумел он тогда, свои острые шутки оставил, замечу,

Поскольку письмо от родителей было ему накануне с востока

Мать при смерти, просит приехать домой, и забот очень много.

Скажу, тяжело он воспринял известие это, и утром, суров,

Коня оседлал, на восточный экспресс ускакал по равнине снегов,

Теперь я не сплю иногда по ночам, и представить хочу его путь

В большую метель, когда ветер шальной начал с запада дуть,

Как горы валили снега, и нельзя никому было выйти наружу,

А в хижине мы говорили о трудной поездке сквозь ветер и стужу,

Припомнили, как улыбался погоде изменчивой, щурясь на снежную пыль,

О бедной старухе еще говорили, умершей отсюда за тысячу миль.

Мы с Дэном О Коннеллом после метелей на поиск в конце той недели

Собрали отряд, размышляя о том, что друг другу сказать не посмели,

Миль сорок, примерно, плелись по тропе, уж хотели вернуться назад,

Но Дэн не сдавался, и прямо к железной дороге направил отряд.

При виде столбов телеграфных Дэн вскрикнул: «Скажи-ка, помилуй раба!

А разве не Билла тот красный платок связан на середине столба?»

Ведь верно, сэр, он…. Треплет ветер концы, что завязаны туго,

И Билла письмо заколочено внутрь, а под ним снеговая округа,

«Наверное, здесь прямо сел он на поезд» – сказал тогда Дэн, но я знал,

Одно существо или два под сугробом, впечатаны в снежный завал,

Он будто для нас написал на клочке: «Нет надежды, я сбился с пути,

Смотри, где трепещет платок на столбе, меня можно найти».

At Half-Mast

You didn't know Billy, did you? Well, Bill was one of the boys,

The greatest fellow you ever seen to racket an' raise a noise, -

An' sing! say, you never heard singing 'nless you heard Billy sing.

I used to say to him, "Billy, that voice that you've got there'd bring

A mighty sight more bank-notes to tuck away in your vest,

If only you'd go on the concert stage instead of a-ranchin' West."

An' Billy he'd jist go laughin', and say as I didn't know

A robin's whistle in springtime from a barnyard rooster's crow.

But Billy could sing, an' I sometimes think that voice lives anyhow, -

That perhaps Bill helps with the music in the place he's gone to now.

The last time that I seen him was the day he rode away;

He was goin' acrost the plain to catch the train for the East next day.

'Twas the only time I ever seen poor Bill that he didn't laugh

Or sing, an' kick up a rumpus an' racket around, and chaff,

For he'd got a letter from his folks that said for to hurry home,

For his mother was dyin' away down East an' she wanted Bill to come.

Say, but the feller took it hard, but he saddled up right away,

An' started across the plains to take the train for the East, next day.

Sometimes I lie awake a-nights jist a-thinkin' of the rest,

For that was the great big blizzard day, when the wind come down from west,

An' the snow piled up like mountains an' we couldn't put foot outside,

But jist set into the shack an' talked of Bill on his lonely ride.

We talked of the laugh he threw us as he went at the break o' day,

An' we talked of the poor old woman dyin' a thousand mile away.

Well, Dan O'Connell an' I went out to search at the end of the week,

Fer all of us fellers thought a lot, – a lot that we darsn't speak.

We'd been up the trail about forty mile, an' was talkin' of turnin' back,

But Dan, well, he wouldn't give in, so we kep' right on to the railroad track.

As soon as we sighted them telegraph wires says Dan, "Say, bless my soul!

Ain't that there Bill's red handkerchief tied half way up that pole?"

Yes, sir, there she was, with her ends a-flippin' an' flyin' in the wind,

An' underneath was the envelope of Bill's letter tightly pinned.

"Why, he must a-boarded the train right here," says Dan, but I kinder knew

That underneath them snowdrifts we would find a thing or two;

Fer he'd writ on that there paper, "Been lost fer hours, – all hope is past.

You'll find me, boys, where my handkerchief is flyin' at half-mast."

Во время молотьбы

Во время молотьбы сжимается початок

В клинках желтеющих своих, румян и сладок,

В шуршащей нынче оболочке кукуруза

С презреньем от листов, теперь они обуза,

Избавится, чтоб лечь в подвал с осенних грядок.

Среди веселых лиц телега с парою лошадок

Неспешно вклинилась в рабочий распорядок

По стеблям и стерне, скрипя от перегруза,

Во время молотьбы.

Пытливый лоцман воронья среди оградок

Собрал ораву для разбойничьих нападок,

Енот, хитрец и прирожденный мастер вкуса,

Из рога изобилия набьет нору и пузо,

Бурундукам нетерпеливым сдаст остаток

Во время молотьбы.

At Husking Time

At husking time the tassel fades

To brown above the yellow blades,

Whose rustling sheath enswathes the corn

That bursts its chrysalis in scorn

Longer to lie in prison shades.

Among the merry lads and maids

The creaking ox-cart slowly wades

Twixt stalks and stubble, sacked and torn

At husking time.

The prying pilot crow persuades

The flock to join in thieving raids;

The sly racoon with craft inborn

His portion steals; from plenty's horn

His pouch the saucy chipmunk lades

At husking time.

На закате

Наполнился вечер на западе теплыми в дымке тонами,

Закатная чаша уже переполнена будто,

Пурпурного цвета вино разливается в небе над нами,

И золотом с розами блещет запруда,

А чье-то горячее сердце пульсирует рядом с моим,

И нам вместе с солнцем тонуть в этой чаше двоим.

Мне кажется, слышу я музыку где-то у края земли,

Плывет, замирая на выходе самом,

Ты шепоту нот, проникающих тихо, душою внемли,

Неясное эхо в груди с этим штаммом

Смешается в бликах багряных, пока не сольется в одно,

Как облако в красках закатных, когда проплывает оно.

Приходят спокойные сумерки с тихими серыми взорами,

Как пепел ложатся на огненный факел костра,

Но… О! Изобильное небо наполнило тьму разговорами,

И мне свое имя сегодня услышать пора,

Чтоб в знаках жрецов, и в одеждах сумела узнать я

Моей одинокой душе пожелания счастья.

Не знаю зачем, но тогда существо мое жаждало,

Метнулась на сладостный зов,

Нацелилось сердце, и страсть закипала в нем каждая,

Судьбы не открылся засов,

Я очень тоскую по дому, туда переехать мечтая,

Где сердце склонится, любя, и окружит забота простая.

At Sunset

To-night the west o'er-brims with warmest dyes;

Its chalice overflows

With pools of purple colouring the skies,

Aflood with gold and rose;

And some hot soul seems throbbing close to mine,

As sinks the sun within that world of wine.

I seem to hear a bar of music float

And swoon into the west;

My ear can scarcely catch the whispered note,

But something in my breast

Blends with that strain, till both accord in one,

As cloud and colour blend at set of sun.

And twilight comes with grey and restful eyes,

As ashes follow flame.

But O! I heard a voice from those rich skies

Call tenderly my name;

It was as if some priestly fingers stole

In benedictions o'er my lonely soul.

I know not why, but all my being longed

And leapt at that sweet call;

My heart outreached its arms, all passion thronged

And beat against Fate's wall,

Crying in utter homesickness to be

Near to a heart that loves and leans to me.

Осенний оркестр

(Написано в одиночестве не моря)

Здесь хрупкие ритмы мелодии зыбки,

Ее паутину плету в завершение лета,

Но песни услышу, когда ты на скрипке -

На призрачных струнах озвучишь все это.

Увертюра

Оркестр октябрьский тихо над северным лесом

Играет на тысяче струн, и вступает в пустую аллею,

Призывно взмахнет дирижер позолоченным жезлом,

Как скипетром Осени, палочкой водит своею.

Ели

Но есть одинокий минорный аккорд, что звенит

Почти не тревожа лесные дороги и пасмурный вид,

Когда только первые пальцы коснутся струны,

И редкие скрипки ветров обаяния ночи полны,

Все так, как однажды они нам шептали с тобой

Под соснами Англии в дальней стране голубой.

Мхи

Потерянный ветер блуждает, заметный едва,

В низинах колышется лес,

Над серыми мхами воркует и шепчет листва,

А ветер упал и исчез.

В ночи одинокой разнесся припев вдохновенно,

Рыдая под ливнем прелюдией к маршу Шопена.

Вина

Тропу и дерево скрывает дикий виноград,

Изящною каймой портьеру всю украсить рад,

А щупальца цепляются, как память за былое,

Где смутно музыка звучит, разбавленная вдвое.

Клён

I

Это кроваво-красный клён, силен, хорош собою,

Патриотично гимн поет за морем над толпою.

II

Его бесстрашные цвета бросаются вперед,

Национальный символ Севера за флагом нас ведет.

Колокольчик

Эльфийский, в лазурном платье,

Звенит целый день,

Через пустыни в объятия

Песне лететь не лень,

Нежнейший из всех лесных

Чары сплетает ранние,

Осенью эльфы их

Слушают на прощание.

Гигантский дуб

Шаги марширующих армий проснулись за долом

Над воином-дубом и в поле осеннем и голом,

Воинственный крик прекратился внезапно в ненастье,

Ревущие бури тогда онемели в бушующей страсти,

Предвестием дыма войны задохнулись по селам,

Когда в боевой барабан бьют корявыми ветками власти.

Осины

Высокие дисканты их серебристую песнь пронизали,

Прекрасен и тонок напев беспокойной осины,

Легко и протяжно сопрано разносится в зале -

Как сила и тембры меняются у мандолины.

Финал

Кедры пропели вечерние песни,

В ночи убаюкав росу -

С музыкой ранней природа воскреснет,

Где стелется сумрак в лесу,

Концерт вырастает значительный очень,

День угасает. Спокойной ночи, спокойной ночи.

А в сумерках я услышу ясней

Шум деревьев за нами,

И зов далекой скрипки твоей,

Рыдающей над волнами,

И ветер летящий под светом звёзды непорочной,

Я им отвечу. Спокойной ночи, спокойной ночи.

За предел синевы

I

Вам сказать, сэр? Я бьюсь об заклад, мне известно, кто этот мужчина,

Бен Филдс слишком законник, чтоб в парня стрелять беспричинно,

Он о вас был высокого мнения, сэр, и недавно, касаясь персон,

Говорил: «Вот однажды заявится Сквайр, и правду разнюхает он,

Чтоб сюрприз этот преподнести». Я задумался самозабвенно -

Навестить в любой день вы могли нас, конечно же, – Ровера, Бена,

А теперь вы явились напрасно, поскольку двоих нас оставил, увы,

Он шесть долгих недель уже как, за пределы уйдя синевы.

Ровер кто? Это колли, и в мире единственный пес, существо,

Кого мог полюбить бы я дважды. И стоимость, Сквайр, его

Выше суммы, которой владели вы в жизни. А это, я знаю, немало.

Ах, ну вот он, бродяга – давай, подползи же, бездельник, устало,

Покажи нам бинты своей сломанной лапы, что ноет достаточно больно,

Это я виноват, мне больнее – меня прокляни и для сердца довольно,

Фразы брата звучали резонно, мне кажется, но неправа

Моя речь была с ним до того, как раскрыла предел синева.

А ведь за день до смерти, подумайте только, спросил: «Скажи, Нед,

Старый Ровер найдет здесь заботу, когда я умру, или нет?

Он, возможно, тебя веселить даже сможет в тиши одинокого зала,

Если вдруг нападет – знай, что ты заслужил, и собака тебя не признала».

Что же, Сквайр, все было напрасно. Я очень старался, но все же

Дружбы колли не смог обрести, хотя мне она многих дороже.

Я с таким же успехом Луну мог на помощь позвать, но дела таковы:

Сердце Ровера с Беном ушло навсегда, далеко за предел синевы.

Вижу, он не привязан ко мне, и не следует вовсе за мной,

Хоть упрямца ласкал, окружая сердечной заботою не показной,

И в отсутствии общества думал – когда-нибудь он непременно

Bepul matn qismi tugad.