Kitobni o'qish: «Шофферы, или Оржерская шайка»
Часть первая
I. Шофферы
По пыльной дороге, в нескольких лье от Ножена ле-Ротру, ехал какой-то всадник. Солнце палило эту лесистую и горную часть Перша, которая разнообразием своей растительности представляла разительную противоположность соседним, хотя и плодоносным, но обнаженным в то время равнинами Боссе.
Растительность была в полном своем весеннем блеске; леса, которыми впоследствии восторгался Наполеон, отзываясь о них как о самых великолепных рощах Европы, красовались сейчас роскошнейшей зеленью; высокая трава полян, готовая уже к покосу, скрывала в густоте своей прозрачные и живительные воды, поддерживавшие ее свежесть; а зеленеющие нивы, с едва налившимися колосьями, волновались тихо от дуновения своенравного ветерка.
Несмотря на кажущееся благосостояние страны, в ней царила какая-то мертвенность: обильная жатва не возбуждала радости поселян, и они как бы машинально исполняли свои полевые работы. Благословенная земля их, казалось, была под гнетом горя.
И точно, шел 1793 год. Редко где можно было достать хлеба, да и то по дорогой цене; междоусобицы и война с иностранцами опустошали селения; металлические деньги стали исчезать, а вместо них ходили ассигнации. Но что всего ужаснее действовало на людей, так это зловещие слухи, которые, подобно смертоносным ветрам, проносились по селениям и держали их в постоянном страхе. Дорога, худо содержимая, не представляла, конечно, того оживленного вида, какой имела в былое время. Прямодушные першерские жители превратились вдруг в недоверчивых и угрюмых людей. А потому ехавший всадник редко встречал поселян, да и те поглядывали на него испуганными глазами. А иные и совсем отворачивались, делая вид, что не замечают его. Некоторые же из них, более смелые, а, может быть, и более робкие, приветствовали его братским поклоном, на который всадник наш спешил ответить тем же. Дальнейшее же сближение, какое обыкновенно бывает между людьми, едущими по одной дороге, казалось между ними немыслимым, потому что поселяне с видимым беспокойством торопились свернуть на одну из тех прелестных ферм, какими так изобиловала описываемая нами страна.
Между тем внешний вид всадника был очень и очень привлекательным. Только костюм его, по мнению местных людей, внушал какой-то страх. Шляпа его была с выгнутыми полями и национальной кокардой, а длинные и вьющиеся волосы падали на широкий галстук, сделанный из нескольких аршин кисеи. Корманьолка (модная одежда в начале революции) и панталоны его были сшиты из белой нанки с синими и красными полосками; несколько трехцветных платков, носящих в то время название «национальных», служили ему поясом, а мускулистые ноги были обуты в мягкие, но без шпор, сапоги.
Этот костюм, обозначавший тогда ярого патриота, был главной причиной того недружелюбного приема, который оказывали путнику першские поселяне, недаром прослывшие за приверженцев старого порядка вещей (или старого закала).
Но, как мы уже сказали выше, внешность самого всадника не внушала к себе ни малейшего недоверия. Это был человек лет двадцати пяти, крепкого и красивого сложения, с привлекательной наружностью и приятными манерами. Его голубые глаза, приветливая безыскусственная улыбка дышали добросердечием. Но посторонний наблюдатель, при взгляде на это благородное и правильное лицо, был бы невольно поражен той застенчивостью, которая так сильно противоречила его санкюлотскому костюму. Поэтому-то, может быть, и не следовало делать заключения о незнакомце по его только наружному виду.
Всадник постоянно понукал свою лошадь, как бы желая поскорее добраться до места, и наемная кляча, подстрекаемая необычным образом, тяжело стучала своими копытами по пустынному шоссе. Вдруг она свернула с дороги и начала вертеться и фыркать от страха. Молодой человек, будучи плохим наездником, насилу справился с ней; но заставить лошадь идти далее он положительно был не в силах, так упорно она держалась на одном месте, поэтому он принялся отыскивать глазами причину ее сопротивления.
На окраине дороги, возле одной из тех лесенок, которые простонародьем зовутся «спусками», и по которым пешеходы перебираются через заборы, не допуская, однако, скотину, пасущуюся в парке, ходить по ним, лежал ничком человек без признаков жизни. Он-то именно и испугал лошадь и заставил ее топтаться на месте. Путник, полагая, что человек этот уснул на дороге, громко окликнул его, но, не получив ответа, слез с лошади и приблизился к нему. Лежавший в пыли был из тех разносчиков, которые ходят по деревням с разным мелким товаром. Деревянный короб, в котором находился его товар, стоял разбитым возле него. На человеке были куртка и жилет из синего беррийского сукна, такие же штаны и белые шерстяные чулки. Шляпа его с высокими полями и длинным ворсом и суковатая тросточка лежали на некотором расстоянии.
Молодой человек в корманьолке потормошил слегка разносчика, снова окликнул, но столь же безуспешно. Затем он повернул его лицом к себе, чтобы хорошенько рассмотреть лицо, обрамленное черными волосами, подстриженными в кружок. Лицо это носило печать мужественной красоты, и хотя оно было темным от загара, в нем проглядывал человек лет тридцати пяти, необыкновенно сильный. В данную минуту лицо это имело зверское, угрожающее выражение, но это выражение было вызвано, вероятно, глубокой раной, пересекавшей лоб незнакомца, откуда на дорогу брызнула черная кровь. Путешественник принял его за мертвого, но, движимый чувством человеколюбия, он решился удостовериться, не оставалась ли еще искра жизни в этом неподвижном существе. Наконец ему удалось остановить течение крови носовым платком, затем он перевязал им Рану незнакомца и стал растирать ему ладони. Конечно, небольшое количество свежей воды помогло бы скорее в этом случае, но ее не оказалось под рукой. Усилия всадника оживить разносчика оказались бесполезными, бедняга не подавал ни малейшего признака жизни. Тогда, в полной уверенности, что тот умер, всадник поднялся на ноги и стал размышлять о том, что предпринять в подобном случае. Вдруг он увидел на земле маленький портфель, выпавший, вероятно, из кармана разносчика. Желая получить какие-либо сведения о погибшем, он поднял портфель и открыл его. Между прочими ничтожными бумагами он заметил в нем три паспорта, выданных различными ведомствами трем личностям разного наименования, хотя они все трое занимались одним и тем же ремеслом, – были бродячими торговцами. Всего же поразительнее было то, что приметы описываемых в паспорте личностей совпадали совершенно с приметами умершего разносчика, так что он, смотря по обстоятельствам, мог бы произвольно присваивать себе одно из трех имен. Это дало повод путешественнику сделать вывод, что он имел дело с изгнанником, который таким образом спасал свою голову. Снова принялся он осматривать его еще с большим вниманием, но, увы! – напрасно он отыскивал в личности и одежде таинственного разносчика какую-нибудь примету, которая могла бы обличить в нем возвратившегося на родину эмигранта или прибитого горем какого-нибудь аристократа. Не нашлось на нем даже ни единой ценной безделушки; белье было из самого грубого холста, а крепкие, загорелые выше локтя руки, покрытые мозолями, свидетельствовали ясно, что профессия этого господина не подлежала ни малейшему сомнению: это был в самом деле один из тех разносчиков, которые в бесчисленном множестве встречались тогда во всех провинциях бывшего французского королевства.
Занимаясь осмотром бумаг, путешественник наш вдруг заметил, что неподвижное до тех пор тело разносчика слегка зашевелилось. Ободренный этим, путешественник наш принялся снова и еще с большим усердием растирать незнакомца и наконец, к величайшему своему удовольствию, увидел, что труды его увенчались успехом. Движения раненого становились более и более заметны, и краска выступила наконец на загорелом его лице. Тогда услужливый путешественник оставил его в покое и предоставил природе окончить дело. В скором времени разносчик как-то судорожно вздрогнул, невнятно произнес какое-то проклятие и начал приподниматься, опираясь на руку. Другой же рукой, одновременно он сделал угрожающий жест невидимому врагу.
Но усилия эти до того, вероятно, ослабили силы раненого, что он снова повалился на землю и остался недвижим. По прошествии нескольких минут он опять приподнялся и начал дико озираться вокруг.
– Ну что, гражданин, – спросил его молодой человек, в корманьолку, – лучше ли вы себя одетый теперь чувствуете?
На этот вопрос не последовало никакого ответа. Казалось, что незнакомый, хотя и ласковый, голос спрашивающего внушал разносчику скорее чувство страха, чем признательности: он устремил озлобленный взор свой на говорившего, как бы сомневаясь еще в добром его намерении и не сознавая оказанные им услуги.
– Ну, голубчик, – продолжал молодой человек, – приободритесь немного!.. Ваша рана, по-моему, вовсе не так опасна; все-таки позвольте довести себя до ближайшего селения: там удобнее будет перевязать вам рану.
И на эти слова не отозвался разносчик, хотя, по-видимому, он мог бы ответить если не словом, то, по крайней мере, каким-нибудь жестом. Все внимание его было обращено теперь на кожаный портфель, который держал молодой человек.
Путешественник догадался, в чем дело, и немедля вручил ему этот портфель. Разносчик поспешно схватил его и спрятал к себе в карман. Чтобы окончательно успокоить того, молодой человек подобрал разбросанные по дороге короб, палку и шляпу и подал их раненому. Тот мигом надел шляпу на голову, схватил в руки палку и вдруг как будто успокоился. Но продолжавшееся затем молчание вывело, наконец, молодого человека из терпения, и он сказал:
– Черт возьми, гражданин, вы оглохли, что ли, или язык у вас совсем отнялся? Кажется, вы можете объяснить мне теперь, кто довел вас до того состояния, в котором я вас застал? Знаете ли вы злоумышленников? Куда, в какую сторону они скрылись? Да не бойтесь же меня, я ведь здешний мировой судья, а потому обязан осведомляться о преступлениях, какие совершаются в моем околотке.
На этот раз разносчик не мог уже скрывать своего недоверия к молодому господину и, сделав усилие над собой, ответил, отворачиваясь от него:
– Да кто же вам говорит, гражданин, что здесь кроется преступление? Я просто-напросто совершенно случайно свалился сюда.
– Случайно? Но этого не может быть.
– Да отчего же не может быть, это более чем вероятно, – возразил разносчик, и голос его, по мере возвращения сил, все более и более переходил в смягчающийся и уверенный тон.
– Я вот был на той ферме с товаром своим. Возвращаясь оттуда, я хотел было сократить путь, чтобы скорее добраться до большой дороги, и пустился по луговой тропинке. Перелезая последнюю изгородь, я оступился – груз перетянул меня и я, свалившись, сильно ударился головой об острые камни. Этот удар ошеломил меня; но теперь, слава Богу, я чувствую себя лучше: я ведь крепкого сложения, уверяю вас, и легко переношу всякую боль. – Поднявшись с усилием, он принялся чинить свой короб, а молодой человек, осмотрев окружающую местность опытным глазом, убедился в вероятности рассказа разносчика, а потому и сказал ему:
– Тем лучше, что в этом происшествии не кроется никакого преступления, потому что в настоящее время закон бессилен что-либо сделать. Однако что же вы намерены теперь предпринять? Я полагаю, что вы не в состоянии будете продолжать свой путь с вашей ношей.
– Ну, уж об этом не беспокойтесь, – прервал его купец с худо скрываемой досадой, – со мною не такие еще вещи случались. Будь при мне хоть несколько капель водки, и помину бы не осталось от того, что случилось… Благодарю вас, гражданин, за ваши обо мне заботы, займитесь-ка теперь своим делом, а я примусь за свое. Поклон вам от меня и братство. – Надев затем короб на плечо и опираясь на свою палку он пустился было в дорогу, но силы изменили ему: сделав несколько шагов, он побледнел и зашатался. Остановясь поневоле, он сбросил с себя короб, уселся на него и произнес страшное проклятие.
Путешественник с сожалением посмотрел на него.
– Нет, – проговорил он, – я решительно не в состоянии оставить вас в таком положении, это было бы верх бесчеловечности с моей стороны, а потому, хотя мне и очень недосуг, я все-таки не могу взять на совесть подобного греха. Послушайтесь меня, дружище, я отправляюсь теперь в Брейль – местечко в полумиле отсюда; садитесь на мою лошадь, и мы вместе приедем к добрейшим людям, которые окажут нам всевозможную помощь.
Разносчик живо поднял свою голову.
– Как, – проговорил он, – вы беретесь доставить меня в бывший Брейльский замок и выпросить позволение переночевать в нем?
– Нет, нет, – прервал его молодой господин с некоторым замешательством, – в замок вас не впустят, и мы проедем с вами на ферму к Бернарду. По обычаю той местности он зовется Брейльским человеком. Вам перевяжут у него рану, устроят постель на сеновале и дадут на ужин кусок ветчины и стакан квасу, если только вы в состоянии будете есть.
Разносчик все еще колебался: природная недоверчивость не позволила ему сразу согласиться на подобное предложение. Он попробовал сделать еще несколько шагов, но попытка вторично не удалась ему…
– Ну уж, делать нечего, – сказал он с прискорбием, обращаясь к своему благодетелю. – Будь по-вашему, поедемте…
С трудом он влез на седло; короб кое-как привязали сзади; молодой господин взял лошадь под уздцы, во избежание какого-нибудь толчка, и таким образом путешественники отправились в дорогу.
Оба молчали сначала. Дорога по-прежнему была безлюдна: два или три пешехода едва виднелись вдали по всему протяжению пыльного шоссе, по сторонам которого посажены были тополя в два ряда.
Разносчик ожил от мерно-спокойного шага лошади и стал как-то странно поглядывать на своего вожатого; вдруг мрачная улыбка отразилась на его устах, как бы в ответ на заднюю мысль, которая только что промелькнула у него в голове.
Молодой человек и не заметил ее, он был при своих мыслях и, по всей вероятности, углубился в раздумье. Вдруг как, бы очнувшись, он обратился к разносчику и рассеянно спросил его:
– А как вас зовут, гражданин?
Тот не торопился отвечать на прямые вопросы.
– А вы как судья спрашиваете меня об этом? – ответил он ему лукаво.
– В настоящую минуту я не судья, а если бы и был облечен в знак этой должности, то неужели же вы решились бы скрыть от меня что-нибудь?
– Да и скрывать-то мне нечего, – возразил торговец. – Стоит взглянуть на меня, так всякий догадается, что я не кто иной, как мелкий странствующий торгаш. Зовут меня Франциско, в чем удостовериться можно из моего паспорта.
На эти слова молодой господин улыбнулся и возразил:
– О да, я знаю, что у вас их и не один.
Разносчик вздрогнул и ухватился сильнее за свою палку.
– Так вы смотрели в мой портфель! – закричал он ему грозно. Затем, переменив тон, прибавил с прежним радушием: – Надобно сказать вам, гражданин, что мы торгуем втроем; на днях я виделся с товарищами в трактире, они позабыли там свои паспорта, а я захватил их с собою, чтобы передать им при первой встрече. Вот почему…
– Это очень может быть, – перебил его мировой судья, – но мне показалось, что приметы… впрочем, я мог ошибиться. Однако, гражданин, у вас есть же какая-нибудь оседлость?
– Да какая же может быть у меня оседлость? Ведь я двух дней не остаюсь на одном и том же месте. Ночую на фермах, если позволят, а не то в трактире; впрочем, дороги они для нас, бедняков.
– Но имеется же у вас какое-нибудь любимое пристанище, родина, что ли, или местечко, где проживает ваша семья?
– У меня нет семьи, гражданин; детство свое я провел в деревне, около города Мана; теперь не осталось там ни одной живой души, которая помнила бы о моем существовании, а потому я не имею основания предпочитать мою родину другим селениям.
– Жаль, дружище, что вам некого любить и что вы никем не любимы. А разве вы не женаты?
– Женат, – отвечал Франциско.
– А где же проживает ваша жена?
– Она торгует, как и я. Кой-когда мы встречаемся с ней. Но скажите, пожалуйста, гражданин, – прибавил разносчик, нахмурясь, – отчего это вы интересуетесь моими делами? Конечно, вы оказали мне услугу, но ведь это еще не дает вам права расспрашивать у меня всю подноготную.
Мировой судья пожал плечами.
– Еще раз повторяю вам, – сказал он разносчику, – я расспрашиваю вас не в качестве судьи, а единственно из участия и любопытства. Если же этот разговор для вас неприятен, прекратим его, тем более что мы подъезжаем уже к Брейлю.
В самом деле, прекрасная аллея пересекала в этом месте дорогу, а в конце ее показались довольно большие строения. Путешественники наши направили свой путь к тому месту. Когда они въехали в тенистую и уединенную аллею, то увидели женщину в лохмотьях, которая держалась того же направления. Она тащила за руку пяти– или шестилетнего ребенка.
Женщина была на вид еще очень молода; кроткое и покорное лицо говорило в ее пользу, но лицо ее было страшно искажено оспой, а усталость, нужда и горе окончательно состарили ее; ребенок был тоже худощав и болезнен, но под лохмотьями видно было, что содержится он в чистоте: все внимание матери, казалось, было сосредоточено на нем одном.
Заслыша подъезжающих путешественников она посторонилась, чтобы дать им дорогу; когда же разглядела их поближе в лицо, то ужас и удивление обнаружились в ее глазах.
Опустив голову, она проговорила плаксивым голосом:
– Подайте милостыню, Христа ради!
Мировой судья подал ей монетку. Бедная женщина пустилась за ними настолько скорыми шагами, насколько позволяли силы ее ребенка. Молодой человек перестал уже думать о ней. Вид брейльских зданий пробудил в нем уснувшие на несколько минут воспоминания, и он шел в раздумье с озабоченным лицом.
Франциско, напротив, смутился при виде отставшей женщины и, наконец, сказал своему спутнику:
– Извините, пожалуйста, гражданин, от непривычки ездить верхом ноги у меня отекли… Я хочу слезть с лошади и пройтись немножко.
– Как вам угодно, Франциско.
Разносчик свободно слез на землю, видно было, что он несколько уже оправился. Пропустив товарища вперед, он с намерением отстал от него и тем дал возможность нищенке догнать себя.
Дрожь пробежала по телу бедной женщины, когда она заметила это. Однако она не остановилась, а только старалась унять и успокоить плачущего ребенка. Франциско развязно подошел к ней и спросил:
– Кажется, тебя зовут Греле. Ты ведь встречалась со мной на ночлегах в долине.
– Это правда, – отвечала нищенка с удивлением.
– Так ты из наших?
– Да.
– Я хочу, чтобы ты здесь переночевала.
Нищенка невнятным голосом обещала исполнить приказание. Франциско пристально посмотрел на нее.
– Я не могу никак припомнить твоего лица, – сказал он ей, – но я буду наблюдать за тобой. Ведь ты знаешь меня? Берегись же.
Вслед за этим он догнал своего спутника, который и не заметил происходившего разговора.
Помертвевшая нищенка осталась на месте.
II. Першеронская ферма
Опередим наших путешественников и поговорим о Брейльской ферме.
Ферма эта, составлявшая главную запашку замка, находившегося в четверти мили от нее, стояла одиноко, как и большая часть усадебных запашек в Перше. Кроме большой аллеи, проходившей в нескольких шагах от нее, к ней не подходило никаких дорог, а лишь тропинки, перерезанные на каждом шагу заборами; впрочем, в описываемую нами эпоху в этой глуши то были обыкновенные и единственные пути сообщения.
Постройки фермы состояли, по обыкновению, из нескольких некрасивых строений, между которыми легко можно было угадать по их своеобразным формам конюшню, курятник, сушильню и сеновал. Большая часть из этих построек, крытых соломой, была в запущенном виде, между тем, судя по деятельности, царившей на ферме, и по числу скотины в хлевах и конюшнях, фермера следовало причислить к тем честным труженикам, которых достаток, даже изобилие на старости вознаграждают за трудолюбивую и экономно проведенную жизнь.
В этот день фермер Бернард, или как его звали в околотке, Брейльский хозяин, кончал уборку сена и давал в чистой комнате своего дома, собственно, называемой «залой», обед поденщикам, помогавшим его работникам. Сквозь растворенную дверь со двора можно было видеть большую компанию сидевших за столом, уставленным ячменным хлебом, салом, разными сырами и маленькими кружками с водкой.
Между пирующими легко было узнать тотчас же личность самого хозяина, одетого в штаны, жилет и куртку серого сукна, произведения своих овец и сработанного своими же работницами, также как и холщовая рубашка. На голове у него был красный шерстяной колпак того же изделия, так что, за исключением носового платка, фермер имел полное право похвастаться, что своим туалетом он не одолжается посторонним фабрикам; после этой главной личности шли постоянные работники фермы, одетые почти так же, как и сам хозяин, потом поденщики, уходившие вслед за этим обедом. На толстых холщовых кафтанах их еще виднелись кое-где клоки душистого сена, только что ими убранного, за каждым из них стояло по паре деревянных башмаков, подбитых гвоздями, и по котомке, подвешенной к палке, заключающей в себе весь багаж их. Все эти люди ели и пили с большим аппетитом, и среди них царствовало совершенное равенство и чистосердечная веселость.
Домашние женщины были тоже тут, но, по обычаю страны, они не имели права садиться за стол, сама фермерша, или хозяйка, тут же суетилась, прислуживая своим работникам. Как на Востоке, першские женщины обязаны были до такой степени признавать над собой превосходство мужского пола, что замужние или нет, они не могли есть иначе как стоя и после мужчин. Привычки эти были так освящены стариною, что ни одной из женщин, вероятно, никогда на ум не приходило вознегодовать на унизительность подобного обычая.
Фермерша Бернард, казалось, давно свыклась с этим законом и деятельно разделяла хлопоты своих двух работниц. Худая, бледная – доброе лицо ее говорило о каком-то затаенном горе – одетая так же, как и ее муж, она носила, по обычаю першских женщин, эти казакины, сохранившиеся еще с царствования Франциска I. Впрочем, ничто в ее наружности не отличало ее от прислуги, только головная повязка была у нее почище, да на груди висел маленький золотой крестик, несмотря на всю представлявшуюся в те времена опасность оставлять на виду этот знак религии.
Со связкой ключей в руках она постоянно ходила из погреба в сушильню, из сушильни в молочную, предупреждая желания своих гостей. Муж ее, маленький человечек с красным лицом и рыжими волосами, казался страшно вспыльчивым, обращение его с женой было до того грубо, даже жестоко, что всякая другая на месте госпожи Бернард дошла бы до отчаяния, она же хлопотала, по-видимому, об одном только, чтобы удовлетворить мужа.
Впрочем, деспотизм тут был, казалось, более наружным, чем действительным, потому что, как только его чересчур дерзкий крик выводил из себя госпожу Бернард и она обращала на него свой добрый, грустный взгляд, в свою очередь он смолкал и даже в смущении отворачивался.
Благодаря частым возлияниям разговор между мужчинами дошел до шумного веселья.
У поденщиков про подобные случаи всегда есть в запасе веселые двусмысленные песенки, наивные рассказы, постоянно очень утешающие компанию; так было и на этот раз. У одного из присутствующих был, казалось, нескончаемый репертуар, шутки и скандалезные анекдоты возбуждали всеобщий хохот, даже в кругу девушек, бывших тут, так как в этой стране вольность выражений не имела никогда дурных влияний на нравственность.
Между тем, когда оратор завел анекдот, прибавляя рассказ свой циничными прибаутками об убежавшей от родителей девочке с одним военным, фермерше, равнодушной до сих пор к их грубым шуткам, сделалось почти дурно и даже сам Бернард, разделявший с нею это впечатление, прервал рассказчика.
– Ну тебя, кривой! – грубо проговорил он, – чего ты тут распелся с этими пустяками? Давай говорить о чем-нибудь другом, ведь начнешь пересчитывать все бабьи глупости, так хоть говори день и ночь, так и то станет сказок на тысячу лет.
Хотя не совсем-то вежлива была эта выходка в отношении госпожи Бернард, она, однако, осталась ею чрезвычайно довольна и вскользь брошенным взглядом поблагодарила мужа.
– Постойте-ка, – начал снова Брейльский хозяин, обращаясь к присутствующим, – не знаете ли вы, ведь вам, я думаю, много приходится слышать новостей, шатаясь то тут, то там, не наделали еще каких новых бед эти разбойники из долин?
– Вы о каких разбойниках говорите, господин Бернард? – опять шутливо спросил кривой. – У нас есть, во-первых, шуаны, разоряющие селения мужичков в Бокаже, не очень далеко отсюда, потом есть мошенники, опустошающие замки бывших аристократов; кого же из двух вы удостаиваете названием разбойников?
Говоривший это был мальчик лет восемнадцати, слабый, тщедушный, единственный глаз которого светился злобно и лукаво. Одет он был в толстый парусинник, на шее кое-как болтался пестрый национальный платок, от вопроса его фермер нахмурился.
– Тсс! Борн де Жуи, – проговорил наконец Бернард сурово, – или мы поссоримся! Я не мешаюсь в политику и не желаю приобретать себе врагов ни из шуанов, ни из санкюлотов; я стою за мир и согласие, воля милосердного Бога, чтоб всем было полно места под солнцем. Ты не хитри, приятель, ты хорошо знаешь, что тут дело идет не о роялистах, не о республиканцах, а я говорю о той шайке мошенников, что нападают огромными массами на отдаленные фермы и селения и жгут ноги своим жертвам, чтобы выпытать у них, где спрятаны деньги; не совершили ли они еще чего-нибудь нового? Я хочу спросить, с тех пор как ограбили ферму Поле и убили владетеля Готридского замка, что там к Орлеану?
Борн де Жуи пожал плечами.
– Послушайте-ка, хозяин, – возразил он, – как это вы, умный человек, верите таким сказкам? Этих шофферов, как их называют, никто нигде не видал и, несмотря на ваше отвращение к политике, я все-таки скажу, что как между шуанами, так и между санкюлотами найдутся молодцы, способные на фарсы, приписываемые шофферам.
– И ты называешь это фарсами, – вскричал фермер. – Господи милосердный, ужасы, бесчеловечие… Но, – спохватился старик, тревожно поглядывая во все стороны, – чтоб моих слов не разнесли бы направо и налево, ведь не знаешь порой, кто тебя слушает… Конечно, я уверен, что здесь между нами нет негодяев, да и длинный язык никогда до добра не доведет.
Присутствующие, казалось, разделяли опасения хозяина, только один Борн де Жуи опять повернул все в шутку.
– А – а – а, хозяин! – снова начал он, хихикая. – Да вы, кажется, не на шутку побаиваетесь, черт возьми! Я побьюсь об заклад, что вот в этом шкафчике, так плотно у вас запертом (и он вперил свой единственный глаз в стоящий против него шкаф) найдется порядком экю, а пожалуй, так и луидорчиков, которые вы там квасите! Когда вы поселились три или четыре года тому назад в Брейле, так и тогда говорили про вас, что у вас славная кубышка, а ведь из нее с тех пор, конечно, не поубавилось, потому что сторона-то ведь здесь хорошая.
– Молчи ты! – перебил его хозяин. – И куда ты все суешь свой нос!
Но подумав, что подобная таинственность с его стороны может быть истолкована против него, прибавил, вздохнув, и уже мягче:
– Правда, было время, когда, действительно, у меня нашлось бы порядком экю благодаря моей работе и работе моего отца, но это время прошло! Переселясь, сюда я был полностью разорен, происшествие одно… до которого вам никому, конечно, дела нет, вынудило меня поспешно оставить страну, где я жил, а потому мне пришлось продать за бесценок и скотину, и хлеб, сверх того заплатить большую сумму неустойки по контракту, и таким манером у меня в один день ушло все, что было припасено. С тех пор поднявшаяся арендная цена, плохие урожаи и дороговизна работы мешают мне и по сие время поправиться. Правда, я никому не должен, не заставляю работников ждать уплаты, но во всей стране не найдется фермера беднее меня.
Не оставляя еды, гости, однако, спешили заявить свое сочувствие хозяину; только один Борн де Жуи тихо насвистывал песенку, не скрывал своего недоверия ко всему сказанному, но Бернард не заметил этого; вызванные тяжелые и грустные воспоминания, видимо, одолели его и, нахмуря лоб и опустив глаза, он сидел потупя голову.
– И все это, как подумаешь, – воскликнул он в порыве горя и злобы, – все эти несчастья, все эти унижения, все, все по милости поганой твари… чтоб ей пусто было…
– Не говори о ней, Бернард! – воскликнула вдруг его жена, несколько времени беспокойно наблюдавшая за ним. – Не вспоминай о ней и, главное, не проклинай ее, или ты меня уморишь!
И она опустилась на скамейку, закрыв лицо передником.
До переселения своего в Брейль Бернарды долго арендовали другую ферму в окрестностях Мортани, у них была одна дочь, молоденькая прелестная девушка, радость и гордость всей семьи. Отец боготворил это грациозное создание, мать баловала излишней заботливостью и лаской.
Вдруг однажды заметили они, что их Фаншета (так звали дочь) обесчещена. Надобно знать всю неумолимую строгость нравов в Перше, чтобы понять тяжесть подобного горя; там падшая служанка не найдет себе больше никакого места; единственно, что ей остается, – это нищенство; если же провинилась дочь одного из богатых фермеров, составляющих в стране род помещиков, то последствия ее ошибки еще ужаснее. Ее бесчестием опозорено все семейство. Братья не смеют более показываться и танцевать на деревенских праздниках, сестрам никогда уже не найти себе женихов, а отец с матерью одеваются в глубокий траур и не прекращают его раньше двух лет. Никто из родных виноватой не согласится с ней видеться, и она немилосердно выгоняется из родительского дома на голод и холод.
Такова была судьба и Фаншеты Бернард; даже никто не полюбопытствовал узнать, кто был ее соблазнитель?.. А между тем, он был не из местных и скрылся из страны раньше катастрофы. Бернард, не колеблясь ни минуты, в зимний холодный вечер выгнал дочь из дому. Ни мольбы, ни слезы несчастной матери не могли вызвать в нем малейшего чувства сострадания к девушке.
С тех пор никто не знал, что сталось с Фаншетой. Чтоб скрыться от стыда, старики Бернард поспешили оставить страну, где дела их шли так успешно, и переселиться в Брейль, подальше от места, где было опозорено их имя.
Этому несчастью следовало приписать постоянный отпечаток грусти на лице фермерши и болезненную строптивость ее мужа; тот и другая, вероятно, еще сильно любили свою несчастную дочь, и их горе становилось более жгучим при мысли о невозможности простить ее когда-нибудь.