Kitobni o'qish: «Осколки»
1. Ехали цыгане
Ехали цыгане,
Кошку потеряли.
Кошка сдохла, хвост облез.
Кто промолвит, тот и съест!
– Ох, и вправду, Дашутка, мы как цыгане. Едем-едем, а конца и края дороге этой проклятущей нет, – тётка Акулина поправила тулуп, которым была укрыта Дашина мать. Приболела она, сильно ослабла. – Где же эта Сибирь, когда доедем, а, Вань?
Ваня, сын Акулины, пожал плечами. Он был старше Даши всего на год и они быстро сдружились в дороге. Янченки ехали с Украины, с Днепра, а Коломийцы с Дона. Караваны из телег встретились недалеко от Волги и дальше ехали уже вместе.
Скоро их пути расходились. Коломийцы держали путь на юг, через степь, в далёкий Верный, а Янченкам хотелось в Сибирь.
Маме стало немного получше. Она села, обняла единственную дочку и в шутку спросила:
– Ну, что, Дашутка, куда поедем? В Верный яблоки кушать или в Кустанай картошку?
– Картоху! Картоху! – закричали Даша с Ваней. За время пути они привыкли друг к другу и им совсем не хотелось расставаться.
– Катерина, ты бы поела малость, – Акулина протянула краюху хлеба.
– Не, не хочу, не полезет, – замотала головой Катерина.
– А я вот никогда не отказываюсь, даже если наелась от пуза. Как чуть не померла девчонкой с голодухи, так решила: зубами буду землю грызть, а вспашу. Обману, украду, но зерно достану. Приползу, но соберу хлеб. Страшно это, с голоду помирать!
…А утром Дашина мама умерла.
Две телеги поотстали от других, мужики наскоро выкопали могилу, приладили крест из досок, перевязанных верёвкой, и, не мешкая особо, поехали нагонять основной караван. Отставать было опасно.
Так и решился вопрос, куда ехать. Илья, Дашин отец, решил держаться Павла и Акулины Янченко. Как-то полегче ему рядом с ними было. Да и дети сдружились.
Тётка Акулина достала из глубин плисового чёрного кафтана белую тряпочку, развернула ее и дала Даше с Ваней по куску сахара.
– Не печалуйся, Дашутка, как-нибудь вместе переживём. Станешь женой моему Ване, мы тебя не бросим.
Даша отряхнула соринки с крохотного кусочка сахара и сунула его в рот. Стало и вправду полегче. Почему? Наверное, потому, что не одни они с отцом на этом свете остались. Тётка Акулина вон какая! Умная, хитрая, бедовая…
Так, в 1916 году мои предки оказались в Кустанае. Там и прижились.
…И пришла гражданская война, а вместе с ней и голод. А потом тридцатые наступили и опять пришёл голод. Люди мёрли, страшно мёрли. Тени человеческие шли по улице, падали и умирали. И помочь им было нельзя. Эпидемия тифа косила всех. Потом приезжали специальные люди, закидывали трупы в телегу и исчезали. И жизнь начинала течь своим чередом. До новой порции бредущих по дороге обречённых душ.
А у Даши с Ваней уже четверо детишек народилось. Но младшенькие померли. От тех же голода и тифа. Как ни старалась Акулина их выходить, да разве помогут травки да заклинания против таких бесов как голодуха да тиф!?
Вот от других напастей помогали они ей самой выжить, давали шанс и другим поправиться все эти колдовские заклинания. От грыжи, лихорадки, судорог Акулина местным детям могла помочь. Брала она привезённый еще с родины серебряный нож, как-то хитро рисовала им на детских животах кресты, делала пассы руками, бормотала еле слышимые заклинания и болящие шли на поправку. Ей несли, кто что мог: кто яичко, кто курочку, кто одежонку, а кто и деньжат.
Но оставшихся двоих внучек, Шуру и Надю, бабушка не больно баловала. Они с дедом Павлом жили по соседству, но на удивление редко виделись с семьёй сына. Иногда, придя в гости, доставала Акулина из-под плисового зипуна платочек и раздавала девчонкам по куску сахара. И всё. Но Даша не обижалась: всем тяжело.
Перед войной родились ещё две девочки. Римма, самая маленькая и слабенькая, не выжила. А Людочку, родившуюся в тридцать девятом, Шура с Надей выходили, вынянчили. Ивана забрали на войну, а Дарья сутками безвылазно пропадала в госпитале. Иногда она, со всякими хитростями вырываясь домой, приносила за щекой мякиш хлеба. Это всё, что она могла сделать. Всё остальное делали дочки: Шура нянькалась с малышкой и работала по дому, а Надя, как невероятно шустрая и пронырливая, стояла по очередям за хлебом, бегала на поля за мёрзлой картошкой, рыскала по столовским и базарным помойкам в поисках овощных очисток. Так вот и выжили. И послевоенный голод пережили.
А Акулина жила своей жизнью. Рядом, но отдельно. Иногда угощая своих уже правнуков кусочками сахара. Один раз, уже в шестидесятые, перепало и мне.
– Эй, подь сюда! – я приблизилась. – Нет, Надэга, твоя дочь не наша порода!
Она низко наклонилась, прищурилась, разглядывая меня.
– На тебе гостинец.
Из платочка она достала кусочек сахара. Весь в крошках и каких-то соринках.
– Мама, что это? – отбежав, спросила я шёпотом. Мне, избалованной бесконечными подарками другой, московской бабушки, этот кусочек хотелось только выкинуть.
– А вот мы его сейчас почистим, подуем на него и с чаем выпьем, – мама потащила меня подальше от бабки Акулины. Чтобы та, не дай бог, не услышала.
Уже за чаем я спросила: – Мама, а что это бабка Акулина с ребёночком делала? Я в окошко подглядела. Она ножиком в него тыкала. Так страшно!
– Это она детишек так лечит, ты не бойся.
– Но ты же так никогда не делаешь? – я ложечкой пыталась размешать ужасно твёрдый кусок подаренного сахара.
– Я по-другому лечу, – улыбнулась мама.
…Вскоре бабка Акулина умерла. Тихо. Просто не вышла однажды во двор. Похоронив свекровь, Дарья зашла в её домик прибраться. Да что там было особо убирать-то? Очень строго жила бабка Акулина, совсем без излишеств. Взгляд упал на топчан. Там сиротливо лежала подушка поверх старого штопаного солдатского одеяла. Дарья вздохнула горько: «Ну, уж совсем Акулина со своим «чёрным днём» переборщила! На лохмотьях спала. Надо выкинуть весь этот мусор».
Она взялась за старый тюфяк и начала скатывать его в рулон. И вдруг из его прорех посыпались деньги. Много денег. Там были и царские ассигнации, и керенки, и довоенные, и дореформенные пятёрки, рубли, червонцы…
Дарья стояла и смотрела на старый сопревший матрас, а из него продолжали и продолжали сыпаться бесполезные, уже давно ненужные деньги…
Жизнь отмоталась назад и почему-то в голове застучала та давняя детская песенка:
Ехали цыганы, кошку потеряли… Не плачь, Дашутка, выдюжим! Землю буду есть, а голодать больше не буду…
Кошка сдохла, хвост облез.
Кто промолвит, тот и съест…
2. Воспоминание о будущем
А вот дедушек у меня не было. Один сгинул на сталинских стройках ещё в тридцать восьмом. А второй погиб под колёсами чуть не единственного в Кустанае грузовика за год до моего рождения. А бабушки… Бабушки, да, были, но чисто номинально, потому как жили от меня далеко, плюс были обложены со всех сторон другими внуками. Мы встречались наездами-наскоками и не было в наших отношениях того тепла, о котором я много слышала от других.
Воспитанию своему я обязана советской власти в виде яслей с восьми месяцев и, конечно, электрификации, потому что без неё я не смогла бы читать круглосуточно. Имя, которое мне дали при рождении, не было данью тогдашней моде. О том, что, если быть, то быть мне Леной, папа знал всегда, потому что так звали бабушку, мою полную тёзку.
Сказать, что я её не любила, ничего не сказать. Я её боялась. Мне, маленькой, она казалась ведьмой из сказки. И никакие московские подарки в виде невероятных конфет-зонтиков (самолётиков, уточек и барашков), моднейших платьев и немецких новогодних книжек-раскладушек со сказочными домиками и оленями не помогали. Я всегда была достаточно равнодушна к плотской стороне мира. Да, всё это красиво и вкусно, но причем тут моя любовь или нелюбовь к бабушке? Каждый год папа ездил в Москву и таскал с четырёх лет меня с собой.
Поцеловав меня при встрече, бабушка сразу начинала строжиться и воспитывать меня на свой старорежимный манер. Но самое ужасное то, что каждый день я должна была пить кипячёное молоко. С пенкой! Как-то в семь лет я поспорила с соседским мальчишкой Серёжкой, что не заблужусь в лабиринтах московских закоулочков. Он, гад, отвёл меня куда-то, кстати, не так чтобы далеко, раскрутил и убежал в перекрестье переулков, которых, как я потом выяснила, было штук двенадцать по окружности. Мне, алма-атинскому ребёнку таких хитросплетений топографии было не понять. Я долго блукала по окрестностям, потом пошёл дождь и я начала рыдать от обиды и бессилия. Добрые люди отвели меня домой, а там… злая, злая бабушка. Она опять отругала меня, посадила за стол и с грохотом поставила передо мной стакан молока. «Попробуй сейчас не выпить!». Я сидела несчастная за столом и страдала над ненавистным стаканом.
Ко мне тихо подсел муж папиной сестры, дядя Валера, бывший военный корреспондент на Северном флоте, так же, как и отец оттрубивший в лагерях десять лет, но не растерявший жизнелюбия баламут и любитель кипячёного молока. Да и водки тоже. Оглянувшись, не появилась ли бабушка, он подмигнул мне и к обоюдному удовлетворению залпом выпил весь стакан.
А с Серёжкой я больше не дружила…
Лет в четырнадцать мы с отцом навестили бабушкиного брата, Нила Николаевича, имевшего Георгия с Первой Мировой и работавшего старостой при церкви в селе Никольском под Москвой. Осталось в памяти такое яркое, очень мимолётное воспоминание. Я сижу на веранде, пью малиновый компот и разговариваю о чем-то с женой деда Нила, делаю какой-то жест и она всплескивает руками: «Господи, копия Лена!» Я теряюсь, не знаю, как мне на это реагировать. Кошмар! Я – копия моей ужасной бабушки! Вот это да! Мало того, что полная тёзка, так ещё и полная копия! Ну, никак мне не приходило в голову, что бабушке тоже когда-то было четырнадцать лет, что она танцевала, кокетничала и влюблялась. Разница в шестьдесят пять лет была для меня пропастью.
И ещё много-много раз я слышала фразу: «Ну, копия бабка Лена», но относилась к ней, как какому-то недоразумению.
А умерла бабушка, когда мне было десять лет. Отец очень переживал, что мы не застанем её живой. Успели. Она лежала на кровати, отгороженной от остального мира огромным дореволюционным шкафом. Там была полутьма, горела лампадка над иконой… Она звала меня: «Леночка… Леночка!» Мне было страшно. Я застыла в нескольких шагах от этой жуткой и непонятной полутьмы. Но отец жёстко подтолкнул меня к кровати.
Бабушка тянула ко мне крючковатые пальцы, пытаясь взять меня за руку. Я протянула руку и она, крепко схватив её, подтянула её к лицу и поцеловала.
Потом отпустила руку и улыбнулась. Так и простились мы друг с другом. Две Елены Николаевны Пачинцевы, две копии друг друга, обе рождённые 15 мая и по новому и по старому стилю.
3. Карантины, карантины…
Карантины, карантины… Осмысленные, но беспощадные… Стихийные бедствия, так же, как и сами болезни. Последствия карантинов тоже ведь катастрофичны. Ну, или почти. У меня в памяти они остались стенаниями и метаниями моей мамы: сорок дней меня надо было куда-то пристраивать. Не всегда получалось. И тогда мама таскала меня с собой в институт.
О! Это был праздник! Одно здание нашего медицинского чего стоит. Это самый красивый институт в городе, похожий на барскую усадьбу: с колоннами и огромным зелёным пространством перед ним. Мне виделись кареты, лошади, нарядные дамы.
Нарядных дам, и, правда, было в избытке: тоненьких, очень молоденьких и красивых. Они ходили исключительно на шпильках, делали модные начёсы и подводили глаза длинными восточными стрелками. Моё юное женское сердце просто заходилось от вида их ярких нарядов, но вдруг, как по мановению волшебной палочки они все, надев белые халаты, превращались в докторов. Но оставались такими же милыми и смешливыми.
Они установили надо мной дежурства и по очереди водили по кабинетам и в столовую. Кто-то подучил меня отвечать на вопрос: «Девочка, как тебя зовут?» строго определённым образом: «Еена П`ек`ясная». И я честно всем так и отвечала, считая, что в институте так положено.
В общем, разобранная по добрым девичьим рукам, в институте я маму почти не видела.
Приходя в огромный лекционный зал, мои бонны садились куда-нибудь повыше и подальше от кафедры, давали мне листочки, вырванные из тетрадок, и я самозабвенно иллюстрировала принесёнными из дома цветными карандашами лекции по внутренним болезням. Как я их в четыре года понимала.
Но однажды случилась беда. Я чихнула! Видимо, громко. Профессор застыл в недоумении и задал сакраментальный вопрос: кто чихнул? Кто-то из девчонок снял меня со скамьи и придавил голову в пол. Я сидела, как мышка и рассматривала ряд стройных ножек, а над амфитеатром гремел голос профессора: кто чихнул? Одна из студенток поднялась.
– Что вы меня обманываете!? – прижимал меня к полу крик профессора: – Это чихнул ребёнок! Маленький ребёнок!
Что так возмутило и удивило преподавателя, я так и не узнала. Не помню, как разрешилась ситуация, но не думаю, что были какие-то серьёзные последствия.
Все намного хуже обстояло за год до этого. Тоже карантин, тоже сорок дней и девать меня, трёхлетнюю, было совершенно некуда. Тот случай я помню совсем как бы сполохами.
Вот мама приводит меня к какой-то совершенно древней, скрюченной старушке. Её комната в моей памяти осталась похожей на купе в поезде: прямо стол над маленьким грязным окном, слева кровать и везде иконы, иконы, иконы… Наверное, было что-то ещё, но запомнилось так. Картинку дополняли запахи бурьяна и мазута да звуки маневровых поездов.
Мы сидели с бабулей на кровати, а потом её сморило. Совсем старенькая она была. Сидела я сидела, и стало мне скучно. Встала и пошла. Куда, зачем? Наверное, искать маму, куда ещё мог пойти трёхлетний ребёнок?
Дальше помню только своё спокойствие и любопытство. На меня несётся красивый черный паровоз с большой красной звездой посередине. Он истерично гудит, дым валит из трубы, а я зачарованно смотрю на эту картину. Потом помню руки. Большие мужские, натруженные руки. Всё.
4. Ленин и колёсико
В детский сад я часто ходила одна. Мама высаживала меня из трамвая, я самостоятельно доходила до Ауэзова и просила кого-нибудь из взрослых перевести меня через дорогу. Дальше вверх, через двор 55 школы добегала до своего садика и показывала на входе медсестре чистые ладони.
Но в тот день мама никуда не опаздывала и мы степенно шли пешком по Комсомольской, вдоль маленьких частных домов, за штакетниками и кривыми заборами которых цвели яблони и черешни, сливы и урюк, вишни и груши. Вдоль заборов и арыков рассыпались одуванчики. Машины шуршали шинами, трамваи звенели звонками, птицы заливались трелями. В общем, было самое настоящее прекрасное и обычное солнечное апрельское утро.
– Кстати, что сегодня за день? Чей день рождения? – спросила мама.
Я не запнулась ни на секунду: – Знаю! Владимира Ильича Ленина! И стих знаю! Я маленькая девочка, в школу не хожу. Я Ленина не видела, но я его люблю! Вот! У нас в садике сегодня праздник будет, дети будут стихи читать.
– И ты? Что-то я не слышала, чтобы ты что-нибудь разучивала.
– Нет, меня не взяли… Я же букву рэ не выговариваю, – я вздохнула, переживая свою бесперспективность.
– Ой! – отвлекла меня он грустной темы мама. – Это что за колёсико лежит?
На краю тротуара лежало что-то тускло блестящее, отдалённо похожее на юлу. Колёсико с зубчиками, надетое на штырёк.
Я подала фитюльку маме.
– Похоже, это колёсико от будильника. Смотри! – мама наклонилась к тротуару и тихонько крутанула бывшую часовую деталь. Колёсико с нежным пением закрутилось, зубчики сразу исчезли и всё превратилось в золотистый шарик. Я зачарованно смотрела на неожиданно приобретённую игрушку. Через минуту кружение стало медленнее, опять стали видны зубчики, и в конце концов колёсико грустно завалилось на бок. Я тоже крутанула этот древний, как его сейчас назвали бы, спиннер. Получилось! Опять раздался нежный звон и колёсико превратилось в волшебный шарик.
– Всё, опаздываем, в саду докрутишь! – скомандовала мама и мы припустили по улице.
…Было уже тепло и медсестра сидела прямо у ворот детского сада на детском стульчике за детским столиком, на котором лежал журнал, куда она заносила показания детской температуры. Это, кстати, было обязательно. Там же, на столике стояли банки с градусниками и лопатки для проверки горла. Температуру мерили тут же, у входа, данные заносились в журнал, проверялись на чистоту и, наверное, чесотку руки, И после обязательных медицинских процедур я, помахав маме ручкой, впорхнула в привычный мир детского сада.
Мне не терпелось показать моё приобретение тогдашней подружке… забыла, как звали её… Ире? Люде? Мы с ней и на занятиях сидели вместе, и спали рядом, и на прогулки ходили парой, взявшись за руки. У нас по всей территории были закопаны «секретики», помните? Какая-нибудь ерунда: фантики, камушки, бусинки, которые закапывались в землю и прикрывались осколком от бутылки. Потом по пять раз на дню ходили проверять свой «секрет», что-то добавляли, что-то убирали. Женская любовь к секретам неистребима и необъяснима.
Но в этот раз нам было, чем заняться. Мы бесконечно крутили колёсико и заодно следили, чтобы никто из этих ужасных мальчишек не покусился на наше сокровище.
После завтрака нас собрали в группе для торжественного утренника. Стулья расставили по периметру комнаты, все расселись и особо одарённые одногруппники с хорошей дикцией выходили по одному, и читали стихи о Ленине.
Мы с Людой-Ирой выбрали самые центральные места, потому что там стоял очень большой портрет Владимира Ильича во весь рост. Картину прислонили к стене не совсем вертикально, низ её был далеко от стенки. Поэтому у нас была возможность продолжать крутить колёсико прямо на ботинках Ильича и во время затянувшейся торжественной части.
– Ленка, посмотри! – вдруг зашептала Люда-Ира, когда мы подходили к портрету. – Картина неправильная, на ней нету Мавзолея! Ты же была в прошлом году в Москве, была в Мавзолее. На картине Ленин есть, а Мавзолея нет!
Я задумалась. Да, в Мавзолее я была, Ленина видела, правда, уже без Сталина. За год до этого отец пожалел меня маленькую, и мы не стали выстаивать огромную очередь. Думал, на следующий год покажет мне своего главного врага. Но на тогдашний Хэллоуин Сталина из Мавзолея убрали, и мне на следующий год довелось увидеть только Ленина. Я очень хорошо запомнила, что Мавзолей стоит на Красной площади, а на картине его не было. Забыл, наверное, художник, другого объяснения у меня не было.
…Ленин, как всегда с добрым прищуром, стоял в центре Красной площади и глядел куда-то вдаль. На правом ботинке у Ильича была небольшая прореха, давнишняя, изнахраченная. Но на чёрном ботинке её, грязную, особо видно не было, поэтому руки у воспитателей до неё не доходили. Так вот, крутилось наше колёсико, крутилось и нырнуло прямо в дыру в ботинке Владимира Ильича. Это было ужасно и несправедливо. Но, на наш взгляд, вполне поправимо. Мы стали пытаться пальцами достать игрушку из картины. Так увлеклись, что и не заметили, как верх картины отделился от стены и она начала медленно падать.
Нам попало по темечку мягким холстом, а кого-то из соседей задело рамой. Какой поднялся рёв, какой был переполох!.. Колёсико с тихим нежным звоном упало на пол и покатилось, покатилось…
…Я стояла в углу и, как настоящая, не сдавшаяся врагу революционерка, сжимала в кулаке колёсико от будильника.
Камень на камень, кирпич на кирпич.
Умер наш Ленин, Владимир Ильич.
Грустно…
5. Тюльпаны
Это был прекрасный день… Кажется, вот он, только руку протяни… 1964 год, 15 мая. Я заканчиваю первый класс.
Одноклассников почти и не помню, только на старой фотографии имена, фамилии. Смутно проплывают силуэты, лица. А первую учительницу помню. Раису Георгиевну. Совсем молоденькую, только-только после пединститута. Она была очень хорошенькая, стильная такая, улыбчивая.
И вот на мой день рождения она решила устроить мне сюрприз. Сразу после уроков мы поехали с ней на четвёртом трамвае, далеко-далеко по Комсомольской в самый центр города, в кафе «Тюльпан» на Коммунистическом. Его давным-давно уже нет, а тогда это было, видимо, самое модное место алма-атинской молодёжи.
Плохо помню интерьер, но подозреваю, что он был минималистским, как и всё самое передовое в шестидесятые. Маленькие столики, стульчики на тонюсеньких ножках…
Мы взяли по мороженому в плоских вазочках и беседовали о жизни. И тут начались чудеса! В двери вошёл прекрасный принц, модный-модный, в каком-то необыкновенном, переливающем серым, костюме, в узконосых туфлях и с красивой стрижкой. Но главное – в руках он нёс небольшой букет тюльпанов, колированных, огромных. Я таких и не видела до того дня. Зашёл, огляделся. И тут произошла какая-то заминка. Что это было, я не знаю. Был ли он знаком с моей учительницей, не знаю. Наверное, да. Он немного постоял, улыбнулся, вытащил из букета один тюльпан и протянул его мне.
Передать свои ощущения я не смогу: удивление, восторг, счастье? Я держала его как драгоценность, чудо чудное, диво дивное. Прекрасный принц улыбнулся, сказал «Поздравляю!» и исчез… Всё как в сказке.
…Потом мы поехали домой, обратно по Комсомольской, на четвёртом трамвае. Я любовалась на свой аленький с жёлтеньким цветочек и не замечала ничего вокруг.
И вдруг ко мне подходит бабушка с огромным букетом полевых цветов, отламывает от охапки большую часть и дарит мне. Улыбки, поздравления… Как это? Как так получилось? Как подмигивала Раиса Георгиевна людям, сидя рядом со мной? Как люди догадывались, что эту девочку надо поздравить с днём рождения? Они дарили цветы и пока я ахала и удивлялась, куда-то исчезали.
…А в это время моя бедная мама металась по улице в поисках именинницы. И вот мы идём вниз по Розыбакиева, счастливые и довольные, с подарками и цветами. И мама не знает, как ей реагировать на это: сразу убить обеих или сказать спасибо за подаренное её дочери счастье? Обошлось…
А потом я закончила первый класс с похвальной грамотой. Ровно через неделю наш дом сгорел и во второй класс я пошла уже в другую школу, с другой прекрасной учительницей и одноклассниками, которых помню до сих пор.
Но счастье осталось там, в пятнадцатом мая 1964 года…