Kitobni o'qish: «Звезда перед рассветом»
Не утешай, оставь мою печаль
Нетронутой, великой и безгласной.
Обоим нам порой свободы жаль,
Но цепь любви порвать хотим напрасно.
Я чувствую, что так любить нельзя,
Как я люблю, что так любить безумно,
И страшно мне, как будто смерть, грозя,
Над нами веет близко и бесшумно…
Но я еще сильней тебя люблю,
И бесконечно я тебя жалею, –
До ужаса сливаю жизнь мою,
Сливаю душу я с душой твоею.
И без тебя я не умею жить.
Мы отдали друг другу слишком много,
И я прошу, как милости, у Бога,
Чтоб научил Он сердце не любить.
Но как порой любовь ни проклинаю –
И жизнь, и смерть с тобой я разделю,
Не знаешь ты, как я тебя люблю,
Быть может, я и сам еще не знаю.
Но слов не надо: сердце так полно,
Что можем только тихими слезами
Мы выплакать, что людям не дано
Ни рассказать, ни облегчить словами.
(Д. Мережковский)
Пролог,
в котором два давних друга говорят о важном – о детях и о войне.
– Дети, дети, дети… – Лев Петрович Осоргин побарабанил длинными узловатыми пальцами по подлокотнику кресла, подергал его из стороны в сторону, потом вытянул руку и погладил ластящуюся к его ногам полосатую кошку. – Мы никогда их не понимаем – вот в чем дело!
– Было бы что понимать, – буркнул профессор Юрий Данилович Рождественский и острым взглядом окинул худую и долговязую фигуру друга. – Лео, ты дурно выглядишь. Говорю как врач: тебе стоило бы вплотную заняться своим здоровьем. Все эти истории с непонятыми и непонятными детьми не прошли тебе даром…
– Ах, Джорджи, я просто состарился и уже ни в чем не могу разобраться должным образом. Был век науки и просвещения. Возрастало знание, готовились и проводились реформы. Что происходит теперь? Двое моих сыновей и трое племянников на фронте. Еще двое юношей из нашей семьи – в Алексеевском училище, проходят ускоренный курс подготовки офицеров военного времени. Марселю четырнадцать, его уже два раза возвращали домой после побега. Один раз он почти добрался до действующей армии. Германия, страна Гете и Вагнера, основной экономический партнер России – наш враг…
Угловатый силуэт Льва Петровича, выпрямившегося в кресле, смутно отражался в темном стекле стенных часов, за которым ходил туда-сюда маятник в виде корабельного паруса. Движения маятника и рук Осоргина, не знающих покоя, казались синхронными. За окном, за опущенной бархатной шторой, ровно шуршал бесконечный осенний дождь.
– Лео, дорогой, тебе нельзя так нервничать. Война так война – что мы-то с тобой тут можем поделать? И… да ради бога, возьми ты что хочешь с полки или со стола! Ты же сейчас отломаешь подлокотник или протрешь дырку в жениной кошке. А лучше всего держи вот этот листок, карандаш и нарисуй мне сейчас плывущий кораблик. Я положу его под стеклом на столе у себя в университетском кабинете…
– Да, да, понимаю, я действительно привык, что руки у меня всегда заняты – рисунки, чертежи, макеты, если этого нет, я все трогаю, это раздражает…
– Не говори ерунды, я волнуюсь за твое состояние. Ты был в Петербурге. Что там? Что Луиза?
– Это странно, Джорджи. Люди вели себя так, как будто все давно ждали этой войны. Как избавления, как манны небесной. Говорили, что это «последняя война на свете», «война против войны». На следующий день после объявления о вступлении России в войну на Дворцовой площади собрались тысячи людей, чтобы приветствовать императора. Николай поклялся на Евангелии, что не подпишет мира, пока хоть один враг будет находиться на русской земле, а потом вышел на балкон Зимнего дворца. Тысячи людей встали на колени и запели «Боже, царя храни…». Думаю, что за двадцать лет царствования этого монарха он впервые чувствовал такое единение с народом, которое, наверное, могло бы вдохновить, привести к действительным переменам… Но что я понимаю в монархах?
Луиза по-прежнему находится в клинике, попросту в сумасшедшем доме. Но это в любом случае лучше того, что ей грозило – каторги или казематов Петропавловской крепости. Она тоже очень рада войне. Говорит, что война перейдет в революцию и сметет всю гниль старого мира. Спросил напрямую: вместе с нами, твоей семьей? Она ответила: если понадобится, то – да. Как ты думаешь, Джорджи, может быть, она и вправду безумна?.. Дети, дети… Но вот твой сын Валентин, он ведь кадровый военный, генштабист, у него должны быть сведения из первых рук: когда все это закончится?
– Ах, Лео, грустно говорить такое о единственном сыне, но Валентин у нас, при всех его несомненных достоинствах, получился… как бы это сказать помягче… ну, глуповат, что ли…
– Джорджи, что ты такое говоришь! Я уверен, что в Академии Генштаба не держат дураков. К тому же – в избранной им области знаний Валя всего добился сам, без всякой протекции, на каждом этапе преодолевая еще и твое неприятие его военной карьеры. Это ли не признак…
– В области знаний? Что ты, собственно, имеешь в виду? Его специальность – артиллерия. Стало быть – стрельба из пушек? Поиск наиболее рационального и эффективного способа превращения чудесного человеческого тела, увенчанного потрясающим, великолепным мозгом, – в кровавые ошметки? Прелестный выбор, я просто в восторге! Отец всю жизнь спасает и лечит людей, а сын радеет о том, как их убить или искалечить – побольше и побыстрее… Да, впрочем, ты хотел знать его мнение о войне, так вот – прочти, – Юрий Данилович открыл ящик стола, достал оттуда конверт и вынул из него два листка, исписанных крупным и четким, без всяких завитушек и украшательств подчерком. – Это письмо Валентина ко мне. Не волнуйся, хотя оно и доставлено нам в обход военной цензуры, в нем нет совершенно ничего приватного. Читай!
«Из расположения второй армии, Кржиновлога, июля 25 числа, 1914 года
Приветствую тебя, отец!
Итак, свершилось.
Настало-таки время отложить в сторону перья, градусники и фолианты и поработать пушкам.
Поистине дрожь нетерпения пронизывает мои члены, когда я думаю о том, что на своем веку увижу сбывшимися многолетние чаяния России – контроль над Проливами и возрождение христианских святынь Константинополя. И даже приму в этом самое непосредственное участие. Исторические картины встают перед глазами… Чувствую себя рыцарем в сверкающих доспехах, во славу России воюющим за Гроб Господень!
Однако, обо всем по порядку.
Как ты, возможно, помнишь, после окончания обучения в Академии и присвоения мне звания капитана генерального штаба я получил назначение в Белостокский полк начальником штаба полка, где с увлечением и полной отдачей занимался обучением и воспитанием подчиненных мне солдат и обустройством лагеря.
Нет смысла упрекать штатских жителей столиц в том, что все они не верили в близкую возможность большой войны. Даже в моем полку до последней минуты все было проникнуто тихим провинциальным уютом.
На рынке около лагеря наскоро сколоченные столы ломились под тяжестью розовых яблок, золотых груш, огненных помидоров, синих баклажанов, лилового сладкого лука, шматков тающего во рту трехвершкового сала, истекавших жиром домашних колбас. Над тучными полями звенели жаворонки. В нагретых солнцем садах плыла нега. Полковые дамы варили варенье и бочками солили огурцы. Лагерь содержался мною и моими подчиненными в образцовом порядке – ослепительно белые палатки, разбитые солдатами красочные цветники, аккуратно посыпанные песком дорожки…
И вдруг 16 июля в пять часов из Варшавы прибыл секретный пакет о немедленном приведении всех частей в предмобилизационное положение.
Тут же был отдан приказ о переводе полка из лагеря в зимние казармы. Лагерь предназначался для размещения второочередного Ломжинского полка.
На следующее утро все офицеры полка были собраны в штабе для изучения мобилизационных дневников, хранившихся в несгораемом шкафу. Закипела работа, полк стал походить на гигантский муравейник.
Еще через два дня пришла телеграмма о всеобщей мобилизации русской армии. Вместе с командиром полка и казначеем мы отправились в отделение государственного банка и вскрыли сейф, в котором хранились деньги, предназначенные на мобилизационные расходы.
В тот же день все офицеры полка получили подъемные, походные, суточные и жалованье – за месяц вперед и на покупку верховых лошадей теми, кому они были положены по штатам военного времени.
При этом еще никто не знал, с кем придется воевать, и только 20 июля стало известно, что Германия объявила войну России. Потом дошла весть, что наряду с Германией войну России объявила и Австро-Венгрия, и нам было объявлено, что армейский корпус, в состав которого входил Белостокский полк, должен выступать в поход против австрийцев.
В полк тем временем начали прибывать запасные. По военно-конской повинности уже поступали и лошади. Я получил отлично выезженного гнедого жеребца, которого мой ординарец назвал Вихрем.
К утру пятого дня своей мобилизации полк был готов к походу. Командир полка приказал вывести его на ближайшее к казармам поле и построить в резервном порядке, то есть два батальона впереди и два во второй линии в затылок первым с пулеметной и другими командами и готовым для похода обозом на положенных местах.
Командир полка выехал на золотистой кобыле. Его встретили бравурными звуками военной музыки. Медные, до умопомрачительного блеска начищенные трубы полкового оркестра торжественно горели на солнце, приодетые, вымывшиеся накануне в бане солдаты застыли во взятом на командира равнении, блестели выравненные в ниточку штыки, несмотря на жару, на солдатах были надеты через плечо скатки (может быть, тебе будет интересно узнать, отец, что полная выкладка российского солдата насчитывает 30 кг, против 24 кг у солдата германского – но эта необходимая в военном походе ноша вовсе не тяготит наших солдат-братушек). И, право, построившийся на поле четырехбатальонный, полностью укомплектованный по штатам военного времени пехотный полк не мне одному представлялся внушительным и восхитительным зрелищем.
Командир обратился к солдатам с короткой речью, объяснив, что Россия сама ни на кого не нападала, не начинала войны и лишь заступилась за родственный нам, славянам, сербский народ, подвергшийся вооруженному нападению со стороны Австро-Венгрии. Предложив солдатам чувствовать себя в полку, как в родной семье, он закончил емкой, но трогательной фразой о подвиге, которого требует от нас Россия и верховный вождь нашей русской армии государь-император Николай Второй, и днесь царствующий на русском престоле. Солдаты трижды прокричали «ура».
Так прошла мобилизация и мы все были ею довольны.
На следующий день рано утром, после отслуженного полковым священником молебна, полк торжественно прошел через весь Белосток и, выйдя на шоссе, двинулся к железнодорожной станции, где погрузился в вагоны, чтобы следовать на запад, в район Ломжи и Остроленки.
Дорогой отец, отправляю тебе это письмо с неожиданной оказией, с узловой станции.
Скоро в бой. Мы все в нетерпении. Несмотря на то, что эта война вряд ли продлится больше четырех месяцев, ее наверняка назовут Великой. Потому что по сути это война против всяческой войны. Последнее грандиозное сражение в Европе и окрестностях, которое наконец позволит устроить мир наилучшим образом: так, что Российская империя займет в нем подобающее ей место, удовлетворит свои многовековые чаяния и получит необходимый простор для своего дальнейшего развития и процветания. И верь, отец, твой сын приложит все силы, чтобы Россия и ты могли им гордиться. А если мне суждено пасть на полях сражений, то знай: моя гибель не напрасна – великая и могучая империя на все времена будет мне лучшим памятником!
Передай также мой привет и любовь маме и всем в Москве, кто меня еще помнит.
Остаюсь навсегда преданный ваш, России и Государя Императора сын
Валентин Юрьевич Рождественский,Гвардии майор, начальник штаба Белостокского полка»
– Гм-м… Что ж, у твоего Валентина хороший слог, – сказал Лев Петрович, возвращая письмо и снова берясь за карандаш. – И он явно находится на своем месте. Хорошо, если его прогноз относительно продолжительности войны сбудется. А пока – помогай ему Бог!
– Да, да, безусловно, – вздохнул Юрий Данилович. – Совершенно нечеловеческая складывается ситуация. Только Бог нам всем сейчас и поможет. А если Его все-таки нет? Тогда – что?
Будто в ответ ему дернулся крылатый маятник стенных часов, стрелки сошлись, и старинный механизм провозгласил полдень – чистым, рассыпчатым звоном райских колокольчиков.
Глава 1,
в которой супруги Осоргины выясняют отношения, а читатель посещает представление детского площадного театрика.
– Это безобразие следует прекратить самым решительным образом! Немедленно! Любовь Николаевна! Люба! Ты меня вообще слышишь?! – Александр Васильевич Кантакузин, хозяин имения Синие Ключи, стоял на парадных ступенях и сверху вниз смотрел, как на аккуратном и все еще зеленом, несмотря на осень, газоне его жена играет сразу с тремя собаками.
Собаки дурашливо лаяли, припадая на передние лапы, и подскакивали, как большие разноцветные мячи.
Лицо помещика, с правильными чертами, скорее картинное, чем по-настоящему привлекательное, выражало, пожалуй что, гнев. Но некоторые сомнения отчего-то возникали – не было ли помянутое чувство изображенным, в реальности не испытываемым?
– Слышу, Александр, разумеется, я тебя слышу, – безмятежно откликнулась Любовь Николаевна, миниатюрная молодая женщина, одетая в просторный плащ с капюшоном, по которому вольно рассыпались темные кудри.
Контрастом к цвету волос – очень белая кожа и светлые, почти прозрачные глаза. Когда Любовь Николаевна смотрела на небо, глаза становились романтически синими. Если же она переводила взгляд на разноцветный по осеннему времени парк, наблюдателю в ее глазах неизменно мерещились отсветы пламени.
– Хотелось бы только уточнить: какое именно безобразие ты имеешь в виду в данном конкретном случае?
Александр покраснел. На высоких скулах заходили желваки. Равнодушие жены к соблюдению всех и всяческих приличий казалось ему вполне объяснимым ее предыдущей судьбой, но, тем не менее, никак не оправданным.
– Весь этот… пошлый балаган, который устроили твои воспитанники. Ты знаешь, что они таскают с собой Капитолину и даже Владимира?!
– А, поняла! Ты имеешь в виду театр Кашпарека? А ты сам-то видел их представление? По-моему, достаточно забавно…
– Забавно?! – вскричал Александр, быстро сбегая по ступеням. – Я глаз не смею поднять, когда наши соседи пересказывают мне своими словами или даже впрямую напевают куплеты, которые исполняет эта его чертова кукла! А завершающий аккорд этого, с позволения сказать, представления тебе известен?
– Я видела только то, что Кашпарек показывал у нас в белом зале. Ты тогда, помнится, отговорился делами в конторе. Представление называлось «Кашпарек идет на войну». Его марионетка проходила мобилизацию, обучалась строевому шагу, боялась унтер-офицеров, пела патриотические частушки, на мой взгляд, достаточно остроумные. Потом все то же самое повторялось со стороны врага, а потом она, уже встав под ружье, встречалась сама с собой в большом зеркале. Конечно, часть куплетов довольно рискованные, но ты же знаешь, что наш Кашпарек фактически с рождения жил среди бродячих комедиантов, и это наложило отпечаток…
Лицо мужчины некрасиво перекосилось.
– Люба, это не наш, это – твой Кашпарек! Он вырос среди лицедеев-психопатов, его дядя убил его отца, его мать утопилась и все такое прочее. Разумеется, он не мог сформироваться нормальным человеком. Кроме того, есть еще Оля – незаконнорожденная дочь прислуги «в людях», и Анна и Борис, которые родились в помойке и начали свою осмысленную жизнь, собирая милостыню на паперти. Хочу заметить тебе: я устал учитывать в своей жизни все (объективные, не спорю!) обстоятельства собранных тобою в усадьбе ублюдков!
Чтобы не глядеть на мужа, Любовь Николаевна присела на корточки и задумчиво гладила и чесала морду одного из псов. Пес довольно жмурил глаза и подергивал задней лапой.
– В своем перечислении ты позабыл о главном, Александр, – негромко сказала она. – Или, скорее, не позабыл, а просто не счел нужным сказать. Главный ублюдок во всей этой компании – я сама, не только Любовь Николаевна Кантакузина, но и Люша Розанова, дочь хоровой цыганки. И обстоятельства моего, как ты выразился, формирования, не оставляют тебе ни грамма надежды на спокойную жизнь… Увы… А дети тут не причем, тут просто – подобное тянется к подобному.
– Хорошо, что ты сама это понимаешь, – резко сказал Александр. – Это дает мне некоторую надежду закончить наш разговор хоть сколько-нибудь конструктивно. Итак: я требую, чтобы ты немедленно прекратила странствования по округе этого позорного балагана. Также мне кажется решительно необходимым оградить мою дочь Капитолину от влияния всех этих социально-искалеченных персонажей. Они близки ей по возрасту, поэтому она прислушивается к ним больше, чем к мнению учителей и прочих взрослых людей. Это совершенно недопустимо…
Любовь Николаевна выпрямилась во весь свой небольшой рост, как будто готовясь дать мужчине достойный отпор, но вдруг словно подавилась чем-то, схватилась рукой за загривок ближайшего пса и прижала ко рту платок.
– Что с тобой? – встревоженно спросил Александр. – Люба? Тебе нехорошо? Пойдем в дом…
– Нет, нет, ничего, – Любовь Николаевна помахала узкой кистью, отрицая все предложения помощи. – Я пойду… туда… ничего… потом…
Быстро и легко шагая, она пересекла двор и исчезла между двумя линиями аккуратно подстриженных кустов, за которыми начинался фруктовый сад и огороды. Собаки, даже не взглянув на Александра, побежали за ней.
Живая изгородь была недостаточно высока, чтобы скрыть ее полностью. По всей видимости, Любовь Николаевна снова присела или встала на колени. Даже не особенно прислушиваясь, Александр различил доносящиеся из-за кустов звуки: не то сдавленный лай, не то рычание.
– Никак, Любовь Николаевну опять тошнит? – сочувственно спросила вышедшая из дома горничная Феклуша, которая уже некоторое время наблюдала за разговором хозяев поместья. – Молочка бы надо с мятой…
– Господи, ну неужели нельзя было в дом?!.. – Александр потер руками виски. – Если плохо себя чувствует, лечь в постель… Феклуша, скажи дворнику, чтобы потом прибрался там, что ли… Там же дети в прятки играют…
– Да ничего не останется, не волнуйтесь, Александр Васильевич, – сказала Феклуша. – Собаки ейные все подожрут. Любовь Николаевна ж только обедала, а оне привычные… И ведь знаете что занятно: как будто у них, у псов какая очередь имеется…
– Фекла, замолчи! – воскликнул Александр. – Меня самого сейчас стошнит!
Молодой помещик развернулся на каблуках и ушел в дом. Фекла осталась наблюдать. Она служила в поместье много лет и хорошо знала, что барыня не любит, когда без спросу вмешиваются в ее дела. Знала еще с тех времен, когда никакой барыни Любовь Николаевны Кантакузиной в Синих Ключах не было и в помине, а была только «бешеная Люба», безумная дочь старого помещика Николая Осоргина. С тех пор все изменилось… Все ли?
Феклуша не знала точного ответа на этот вопрос.
Любовь Николаевна вышла из-за кустов вместе с большой сине-зеленой птицей. Павлин Пава волочил длинный хвост по опавшим листьям и недовольно покрикивал ржавым противным голосом. Собак не было видно, зато из сада пришла невысокая белая лошадь и сильно ткнула женщину в плечо, требуя внимания.
Любовь Николаевна что-то скормила сначала лошади, а потом и павлину, и в сопровождении обоих удалилась по аллее в парк. Собаки выскочили из-за кустов, легко взяли след и потрусили следом.
– Прав Алексан Васильич-то: живем все не то в зверинце, не то – в желтом доме, – фальшиво вздохнула Феклуша и отправилась в кухню, где царствовала кухарка Лукерья, – рассказывать новости.
Взаимоотношения барина и барыни между собой были в Синих Ключах любимой темой для сплетен. И вправду ведь интересно: сколько они еще вместе протянут, прежде чем снова разбегутся… В силу естественных и исторических причин среди слуг и служащих имения существовали «партия барина» и «партия барыни». Одни хотели, чтобы из дому сбежала Любовь Николаевна, а другим более желательным виделось исчезновение Александра Васильевича. Поскольку и то, и другое уже случалось, то интрига сохранялась и живо обсуждалась обеими партиями. Только распропагандированный эсеровскими агитаторами плотник считал, что сгинуть должны все баре без исключения, но попал под мобилизацию и сгинул сам – после разгрома русской армии на Мазурских болотах от него не было ни слуху ни духу. Да никто о нем особо и не жалел – злословный был мужик, хотя мастер изрядный.
Уже к вечеру Любовь Николаевна провела подробное расследование деятельности Кашпарекова театра, который до сих пор действительно как-то ускользал от ее внимания. Ей казалось, что театральное дело в усадьбе устроилось нормальным и даже правильным образом. Все дети заняты в свободное от занятий с учителями время, младшие под руководством старших что-то мастерят, сочиняют, разучивают, репетируют… Чего же лучше?
Однако после расспросов очевидцев и уточнения подробностей выводы получались не слишком утешительными, а общая картина выходила и вовсе довольно скандальной. Если бы речь шла именно о бродячих циркачах, то все было бы и ничего. Но дети из Синих Ключей…
* * *
Заморозки, красные листья с каймой инея по утрам, седая земля. Тонкий, легкий, мелодичный звон, словно придорожные кусты напевают во сне.
Маленькая черная лошадка, запряженная в цыганскую кибитку, неторопливо трусит по подмерзшей дороге. Старую кибитку со сломанной осью Кашпарек купил на первые театральные заработки у проходившего мимо табора. Каретный мастер поменял ось, конюх Фрол дал мальчику большой кусок старого, но еще крепкого брезента. Оля обшила кибитку разноцветными тряпочками, ленточками и развесила колокольцы. Внутри разместили матрац и небольшой сундучок для реквизита. Следующим пунктом Оля с Кашпареком выкупили у жадного трактирщика шарманку и прочий реквизит умершего деда-шарманщика, вместе с которым они выступали до своего появления в Синих Ключах.
Остролицый темноглазый Кашпарек в шапке с пером и тремя бубенчиками идет рядом с лошадкой. Его движения вкрадчиво-точны, и весь он похож на юного лесного разбойника из книжки про Робин Гуда. Ботя и Владимир лежат внутри кибитки на матраце. Ботя дремлет, а трехлетний Владимир сосредоточенно жует воротник своей тужурки. Белокурая Оля сидит на сундучке и держит на коленях клетку с тремя голубями. Дочь Люши и Александра Капитолина в новенькой бирюзовой амазонке едет вслед за кибиткой на своей пятнистой кобылке-пони. Позади всех, высунув розовые языки, бегут запряженные по двое четыре собаки, и тянут за собой легкую, подпрыгивающую на выбоинах дороги колясочку, в которой полусидит полустоит Атя – двойняшка Боти.
Не раннее утро воскресенья. Театр Кашпарека в полном составе едет в деревню Торбеевку. Заслышав вдоль улицы знакомый звон бубенчиков и колокольцев, мальчишки бегут к вытоптанной поляне у околицы, пронзительно крича: «Кашпарек из Синих Ключей приехал! Представлять будет!»
Дети перепрыгивают через изгороди, хозяйки откладывают недошинкованные кочаны капусты, хозяева вытирают ветошью руки и неторопливо идут к калиткам. Старые дедки и бабки сползают с лавок и ковыляют, опираясь на клюки…
Есть в Торбеевке и площадь у почты, но отец Даниил, священник рядом стоящей церкви св. Николы, категорически запретил представлять вблизи храма «непотребные бесовские игрища». Кашпарек подчинился запрету. На просторной поляне у околицы ему показалось даже удобней.
Представление «Кашпарек идет на войну» полностью идеологически расходилось с патриотическими настроениями, которые якобы господствовали в обществе в связи с началом войны. Марионетка Кашпарека (по имени которой называл себя и он сам – настоящего имени мальчика никто в усадьбе не знал) равным образом надсмехалась и над престарелым австрийским императором, и над «братским славянским народом – сербами» (вместе с балаганчиком своих родителей Кашпарек когда-то побывал в Сербии и знал фактуру), и даже над командующим русскими войсками – великим князем Николаем Николаевичем. Самым досадным было то, что чертова марионетка оказалась не только болтлива (полностью отнимая инициативу у своего хозяина – сам Кашпарек в усадьбе иногда по целым дням не произносил ни слова), но и философически настроена. В конце выступления она неизменно проводила параллель: как японская война привела к бунтам и беспорядкам 1905–1906 годов, так и нынешняя война непременно приведет к революции…
Крестьяне, в отличие от горожан, никакого военного патриотического подъема не испытывали, мобилизацию запасных и реквизицию лошадей встретили, стиснув зубы, и потому на подначки лихой марионетки откликались со злобной охотою, а мальчишки (и не только!) вовсю распевали по деревням похабные куплеты Кашпарекова сочинения.
Солнце светит, дождик льет,
Петух курочку е…т,
За Россию, за Россию,
Дружно в бой солдат идет.
Мы почти бегом бежали
И Галицию сжевали,
А в Восточной Пруссии
Нам дали по мордусиям!
К сожалению, выступлением непатриотической марионетки сомнительные моменты деятельности юных лицедеев из Синих Ключей отнюдь не исчерпывались. Кроме «военного» спектакля, в программе имелись и другие номера. Бо́льшая часть из них не вызывала никаких нареканий. Например, выступления дрессированных животных.
Ботя, который в балагане на Калужской ярмарке видел «козла-математика», немного покумекал и обучил своего пони Черныша считать. На валяный коврик высыпались деревянные чурочки. Из толпы Чернышу задавали простые арифметические задачи, к примеру – сложить два и три. Лошадка думала, а потом встряхивала длинной, зачесанной на одну сторону гривой и копытцем выкатывала с коврика на землю ровно столько чурочек, сколько должно получиться в ответе. Деревянную трещотку, которой Чернышу неслышно для зрителей подавалась команда «стоп», Ботя прятал в кармане штанов. За каждую решенную задачку Черныш получал кусок сахара.
Капитолина выступала с дрессированными голубями. Они садились ей на голову и на руки, бегали по маленькой лесенке и качались на маленьких качелях. Владимир сидел у ног Капочки и либо смотрел на голубей, либо играл с репьями, слепляя из них вставленные друг в друга кольца и маленькие корзиночки.
Атя представляла дрессированную собаку Жулика. Жулик, украшенный пышными бантами на лбу и на хвосте, прыгал через палку и в кольцо, ходил на задних и на передних лапах, делал сальто и отбивал носом мяч, который бросала ему девочка.
Потом Оля и Кашпарек под музыку показывали парные акробатические упражнения. Ботя крутил ручку шарманки. Особенно всем нравился момент, когда Кашпарек держал на отставленном колене длинную палку, на вершине которой на одной руке стояла Оля в белом трико, казавшаяся на фоне неба полупрозрачной. Бабы от страха комкали подол передника и отворачивались, дети повизгивали, а мужики шумно дули в усы. Когда девочка невредимой оказывалась на земле, крестьяне дружно выдыхали, свистели и топали ногами.
В завершение представления Атя, напевая жалобную, еще хитровских времен припевку про бедных сиротинушек, обходила зрителей с большим потертым цилиндром. В цилиндр кидали монетки, но с явной неохотой. В глубине толпы нарастал недовольный гул, в котором вскоре отчетливо угадывалось непонятное слово: «Тяку! Тяку!»
Кашпарек разыгрывал небольшую пантомиму: корчил недовольные гримасы, укоризненно качал головой, разводил руками. Потом, словно поддаваясь напору толпы, командовал: «Владимир, але-оп!»
Услышав команду, малыш, который до этого имел вид совершенно отсутствующий, вскакивал и вытягивался во весь рост.
– Покажи чертяку! – строго велел Кашпарек.
Под жадным взглядом собравшихся мальчик спускал штаны, показывал пальчиками рожки, высовывал язык и выпучивал круглые глаза. Рожица получалась довольно пугающая. Но этим номер не ограничивался. Владимир медленно поворачивался вокруг своей оси и все собравшиеся отчетливо видели удивительное: сзади у мальчика имелся маленький, но отчетливо шевелящийся хвостик, похожий на большого розового червяка.
– Чертяка! Чертяка! – несся возбужденно-испуганный шепот.
Многие крестились.
Одновременно у переносной ширмы снова появлялся Кашпарек-марионетка. На этот раз у него имелось толстое выкаченное вперед брюхо (клок сена, запихнутый под платье) и большой крест на нем.
– Ты покайся, Бог простит,
Своего не упусти,
Богу деньги не нужны,
Но попы-то есть должны?
– голосом отца Даниила спрашивала марионетка. И напоминала:
– Грех у каждого из вас,
Хочешь ты, чтоб Боже спас?
Мать ушла в слепую ночь.
Не забудь сынку помочь!
Марионетка скрылась на мгновение, и появилась уже без креста и брюха, спиной, на которой круглился горб. Начала неловко, медленно поворачиваться лицом…
– А-ах! – теперь уже крестятся все зрители.
Все понимают, о чем напоминает людям Кашпарек. Три года назад в деревне от брошенного чьей-то рукой камня погибла дочь лесника – горбунья Таня, мать Владимира. Грех, грех…
В цилиндр со звоном наперебой летят копейки, пятаки, даже гривенники и пятиалтынные.
Атя увела и подсадила в кибитку Владимира, снова расслабленного и едва ли не пустившего ниточку слюней.
Представление окончено. Циркачи собирают немудреный инвентарь. Зрители расходятся удовлетворенные совершенно – и посмеялись, и попереживали, и испугались…
* * *
– Александр, ты был прав, театральная деятельность Кашпарека в существующем виде неприемлема совершенно. Я завтра поговорю с ним. Есть некая вероятность, что после этого разговора он просто уйдет из имения.
Парадные комнаты в усадьбе – широкие окна, глядящие на привядший осенний цветник, гнутая английская мебель с обивкой из полосатого сатина, резные кленовые листья на стенных часах и раме большого зеркала, изразцы голландских печей, – все совершенно так же, как много лет назад, когда Александр Кантакузин приехал в этот дом впервые. Быть этого, конечно, не могло, старый дом – это не птица Феникс, которая возрождается из пепла со всеми до единого золотыми перьями. Именно эти комнаты пострадали от пожара сильнее всего… Впрочем, разве это единственная странность удивительного и проклятого дома, который Люба с детства называет Синей Птицей!
– Баба с возу, кобыле легче…
– Мне будет жаль. Он сам никого не любит и ни к кому не привязан, но я к нему привыкла. Он очень талантлив. Если бы можно было отдать его учиться…
– В чем же проблема? Есть театральные школы. Наверное, существует даже школа кукловодов…
– В школе кукловодов ему учиться нечему. А что касается театра… Я ему предлагала, он отказался. Кашпарек – человек дороги, он не сможет на одном месте, в четырех стенах…