Kitobni o'qish: «Серп языческой богини»
Пролог
Вьюга плясала на крыше. Снегом залепила окна густо, плотно. Шевелились грязные шторы. Вздрагивали листы раскрытой книги, переворачивались, как если бы читал ее призрак. Человек же, свернувшийся на кушетке, спал.
Казалось, что он спит.
И женщина, сидящая в кресле, тоже, казалось, спала. В ее руке – бокал. Но он чересчур тяжел и вот-вот выскользнет.
Илья вынул бокал из мертвых пальцев и поставил на стол. Книгу закрыл.
– Эй, ты…
Дом прокатил эхо голоса по ступеням и перилам, отразил стенами, и буря притихла, прислушиваясь: неужели под черепичной крышей остались живые?
Неправильно.
На дубовых перилах свежая надпись.
Калма.
Она повторяла ту, выведенную углем на стене. Печатные, неровные буквы. Дурная шутка, и шутник скрывается где-то в доме. Живой среди мертвецов.
Илья крался к двери. В руке его был пистолет, дуло которого гуляло, выискивая среди теней ту, что не являлась тенью.
Взвыла вьюга, ударила тараном. И дом затрещал.
Выдержал.
Пока.
До берега – триста метров снежного поля, продуваемого насквозь. На берегу – лодка. И если повезет, в баке остался бензин, а мотор запустится сразу.
Заскрипели половицы. Раз. Два. Поворот. Темнота. Смешок совсем рядом. Нежное теплое прикосновение к щеке. И запределье дышит в затылок.
А дверь совсем рядом… куртку надеть. Секунда, если руки свободны, а с пистолетом – дольше.
На рукаве надпись, сделанная мелом.
Калма.
– Не убегай, – просит запределье чужим голосом. – Мы ведь не доиграли.
Распахивается дверь. И порыв ветра едва не опрокидывает на спину, выворачивает руку, в которой пистолет. Выстрел гремит. Наступает темнота, в которой слышен веселый смех.
– Поиграем?
– К черту иди!
Илья ныряет в бурю, проскальзывая меж шалями вьюги, скрываясь в снежной круговерти. Он бежит, проваливается в сугробы, черпает ботинками снег и почти сразу замерзает. Волосы становятся сухими и ломкими. Кожа – пылает.
Сколько он продержится? Минуту? Десять?
Черное небо катает луну. И она то прячется среди елей, то вдруг выныривает над самой головой, сыплет свет, указывает. Предательница!
Пальцы потеряли чувствительность. И о пистолете в руке приходилось помнить. Он бесполезен, этот пистолет, но Илья не бросал его из упрямства.
И еще потому, что пальцы не разжимались.
Берег близок. Воздух сырой. Ели знакомые. Сгибаются со стоном, с воем, кланяясь против собственной воли.
В спину бьет выстрел. Илья слышит его, хотя звук теряется среди прочих звуков. Пуля проходит над головой.
Повезло.
Демоны не стреляют из ружей.
Хотя что он вообще знает о демонах?
Озеро кипит. Вода его черна. А лодка лежит на пристани, укрытая брезентом.
Безумие. Как-нибудь. Повезет. Должно повезти.
Стоило развязать веревки, и брезент попросту сдуло. А лодку пришлось сталкивать. Она примерзла и не желала двигаться, сколько бы Илья ни налегал на крашеный беленый корпус. Он почти отчаялся уже, когда под корпусом вдруг треснуло и лодка медленно поползла по настилу. В озеро она упала, едва не утонула, но устояла. И выдержала вес единственного пассажира.
Везение продолжилось, когда мотор завелся.
И закончилось, когда ветра расступились, пропуская пулю. Она прошла сквозь заледеневшую ткань и пуховую прослойку, впилась в тело и в нем же застряла.
Илья подумал, что, наверное, сдохнет. Если отключится, точно сдохнет. До другого берега оставалось пять километров кипящей воды. До человеческого жилья – с полсотни.
Здравствуй, дорогая С.!
Я не собираюсь отправлять это письмо, просто выяснилось, что мне нужен собеседник. Легче писать кому-то.
Мы никогда особо не дружили. Теперь мне ясно, что друзей у меня не было и быть не могло, но это обстоятельство ничуть меня не огорчает. Им хотя бы не придется лгать, когда я уйду.
Я уже решила для себя, что не стану сопротивляться. Во-первых, это лишено смысла. Во-вторых, лишь усугубит мое и без того непростое положение. И если какая-то часть меня кричит о несправедливости происходящего, то часть другая уже смирилась.
Эта экспедиция будет последней.
Я не жду от нее многого. Пожалуй, я вообще разучилась ждать и верить, поскольку вера иррациональна, а ожидание лишь изматывает. Но в целом здесь неплохо. Калмин камень – крошечный островок. Его название вряд ли что-то тебе говорит. Интересно другое – остров равноудален от берегов озера, идеальная форма которого совершенно нехарактерна для природного ландшафта. Население считает и озеро, и остров проклятыми, хотя и побаивается говорить об этом.
Впрочем, сейчас в принципе побаиваются говорить, и моя откровенность – еще одна причина отправить письмо в печь.
На острове имеется дом во вполне приличном состоянии. Странное ощущение. Здание, вне всяких сомнений, реставрировали, если не отстраивали заново. Все делают вид, будто так и надо. Мы здорово научились не замечать лишнего. И даже сейчас я не рискну рассказать тебе о собственных догадках. Лучше уж говорить об острове, об экспедиции. По-моему она лишена всякого смысла. Нас собрали и отослали не куда-то, а откуда-то, из Ленинграда, в тщетной попытке вывести из-под удара. И некоторые верят, что получится.
Например, Г.
Он очарователен. Милый. Робкий. Романтичный. В другое время я высмеяла бы эти его качества, но сейчас именно они привлекают меня. Сказывается близость смерти?
О да, на острове ею пахнет.
Ты, наверное, не знаешь, что Калма – это богиня смерти в финской мифологии. Порождение хозяев Туонелы – подземного мира. У финнов целое семейство смерти: Туонен-укка – отец, Туонен-акка – его жена, старуха с крючковатыми пальцами, Туонен-пойка – кровожадный сын, Туонен-тюттерет – дочери, малые ростом, с лицом черного цвета… Калма-жница. Поэтично, ты не находишь?
Местные помнят о ней. Г. раскопал одну историю… легенду местную, и даже не совсем местную – легенды имеют обыкновение перепевать друг друга, переходя из селения в селение. Эта – о том, как герой Илмайллине обманул Калму и запер в железном доме. Поучительная, к слову, история. Г. уверен, что рассматривать ее следует как аллегорическое представление борьбы женского и мужского начал. Мне же видится обыкновенная подлость.
Мужчинам нельзя верить. Замечательная, по-моему, мысль. У меня сейчас странный взгляд на вещи. И мысли в голову идут такие же…
Твоя Лиза.
5 июня 1941 года.
Дорогая С.!
Я не уничтожила предыдущее письмо, поскольку нет смысла сжигать половину истории. Мы по-прежнему на острове, и я отчаянно нуждаюсь в собеседнике. Г. не подходит. Он готов говорить о финской мифологии, суевериях и скорой победе материалистического мышления. А мне страшно.
Меня мучают кошмары.
Будет неправильно сказать, что появились они на острове, но здесь, несомненно, стали ярче. Просыпаясь, я задыхаюсь от боли, от ощущения мертвости тела – не знаю, как иначе описать это состояние. Страх уродует меня.
Вчера я сказала Г., что ему следует притвориться влюбленным в М. Это наша кухарка, из местных. Девица не глупа, скорее, по-детски наивна. Она поверит. И все поверят, ведь М. хороша той природной дикой красотой, которой мне не досталось.
Я понимаю, что поступаю подло, но мне не хочется подставлять под удар Г. Есть еще одно обстоятельство…
Твоя Лиза.
7 июня 1941 года.
P.S. Это была неудачная мысль. Я ревную. Я отдаю себе отчет, что все – лишь игра, но то, как Г. смотрит на нее… мне хочется унизить М.
Меня не отпускает мысль, что я уйду – она останется. И что тогда? Забудет ли Г. о ней так же, как и обо мне? Или вернется? Та легенда… она о предательстве и обмане.
Дорогая С.
Только тебе я могу сказать правду: она позвала меня. Во сне, наяву… я не могу объяснить это с точки зрения науки, но именно она позвала меня. Иначе как я очутилась на том месте? Не помню, как ушла из дому, только это довлеющее, непередаваемое словами ощущение нежизни. И холод. И звон в ушах.
А потом все исчезает, и я остаюсь одна.
Я и еще самая удивительная находка за последние десятилетия!
Хочу рассказать о ней, но мысли сумбурны, будто кто-то закрывает мне рот или, правильнее сказать, останавливает руку.
Г. уверен, что это – храм. Древнее капище Калмы, единственное и уникальное. О. считает, что мы нашли могилу некой знатной особы. Она назвала ее Калмой, не то по глупости, не то в шутку. Мне она не видится смешной. Кажется, я скоро стану суеверна, как наша М.
О! Их с Г. отношения все меньше напоминают придуманный роман. И я почти готова вцепиться ей в волосы, но сдерживаюсь. Лучше писать о находке, чем о ней.
Почему храм не похож на храм? Почему все украшения, которые были найдены, лежат бессистемно, словно их швырнули на пол? А на девушке – судя по состоянию зубов, наша покойная молода – нет ни браслетов, ни перстней, ни даже плохоньких бус?
Пальцы судорогой свело. Смеюсь над собой – она не дает писать.
М. рассказала Г. продолжение той легенды. Оказывается, Калма способна выбраться из заточения, если отыщет подходящее тело. Человека с треснувшей душой. И тогда я – лучший кандидат. Моя душа, если она есть, вот-вот развалится. Так зачем же медлить?
Мне жаль ее. И жаль себя. Всех нас. Мерещится, что вот-вот произойдет ужасное. Гоню мысли прочь. Смеюсь над собой и всеми. Мне можно быть злой: осталось недолго.
20 июня 1941 года.
P.S. Григорий сделал несколько фотографий. Жаль, нет возможности проявить пленку. Но думаю, тебе бы понравилось.
Дорогая С.!
Мы бежим с острова. Сказали – война. А я не верю.
Все остается здесь. Залог возвращения? Надежды? Скорее необходимость. Но место надежно. Оно ведь столетиями оставалось нетронутым. И продержится пару месяцев. А там война закончится и…
Наверное.
Мне не хочется уходить. Я подарила Грише папины часы. Я сделала гравировку. Раньше. Мне хотелось, чтобы он помнил обо мне, потом, когда меня не станет. А он отдал медальон. Смешной романтичный мальчик.
Мы все – смешные дети, которые играют на краю бездны.
Я не стану сжигать письма.
24 июня 1941 года.
P.S. Мне хочется верить и надеяться. Он не забудет и не предаст меня, а я вернусь на Калмин камень. Когда-нибудь.
Часть 1
Калмин камень
Глава 1
Нежданный гость
Саломея спала. Она проспала ноябрь с его вечными дождями, которые стирают грань между днем и ночью, превращая и то и другое в сизую водяную зыбь. В полусне минул декабрь, сырой и скучный, бесснежный. Новогодняя ночь осталась в памяти запахом мандаринов, подгоревшей курицей и старой пластмассовой елкой.
На следующий год Саломея купит живую.
Она себе обещала. Как и в прошлом.
Январь вдруг принес снег и несколько ясных дней, которых хватило, чтобы очнуться и убрать квартиру. А потом вновь стало темно, и Саломея вернулась в постель.
Она спала. Сладко. Много. Или тяжело, пробиваясь во снах сквозь огонь, который замерзал и становился плотным, как оранжевое стекло. В нем застывала и Саломея.
Муха в янтаре. Но там хотя бы спокойно…
Однажды во сне позвонили. И звонили так долго, настойчиво, что Саломея рванулась и выпала из янтарной ловушки, а потом и из сна тоже. А звонок не исчез. Он трещал, назойливый, мерзкий, и пришлось вставать.
Пол холодный. Тапочки потерялись. Звонок звенит.
Звенит звонок.
Саломея не желает никого видеть. Но надо открыть. Если не открыть – звонок не смолкнет. И Саломея не вернется в сон.
– Уходите, – сказала она, возясь с замками, именно теперь они стали вдруг непослушны.
Не уходили.
Давили на кнопку. И замки подчинились.
– Привет, – сказал Далматов и просунул между косяком и дверью ногу. – Соскучилась?
Наверное, Саломея еще спала, и потому злость ее оказалась приглушенной, как удивление и все прочие эмоции, которым полагалось бы быть, но их не было. Сквозь сон воспринимался коридор. Книги. Обувь. Вещи, сброшенные грудой. Далматов, который вошел в квартиру и дверь за собой прикрыл. Он выглядел неважно. И двигался странно, поддерживая левую руку правой, как будто опасаясь, что, если отпустит, рука отвалится.
– Я все понимаю, – он говорил быстро. Саломея не успевала понимать. – Я сволочь и все такое, но пулю надо вытащить… Ты же умеешь?
Пуля сидела в лопатке. Она прощупывалась и была видна безо всякого рентгена – кусок искореженного металла под кожей. Входное отверстие успело затянуться, зарасти красной коркой спекшейся крови, и Саломее было страшновато тревожить эту корку.
Важные сосуды не задеты, иначе Далматов давным-давно истек бы кровью.
Воспаления нет. Нагноения тоже.
Кость, может быть, треснула. Это плохо. Ему бы в больницу, но там станут задавать вопросы. А Саломее спрашивать лень. Во снах все рано или поздно проясняется.
– Она на излете уже. И пуховик был. Свитер, опять же.
Свитер лежал на кухонном столе, толстый, вязаный, с круглой крупной дырой и кровавой каймой вокруг этой дыры. Кровь засохла, и кайма была тверда на ощупь.
– Перевязался я сам, а вытащить – не получится. Если бы спереди…
– Ты был бы мертв.
– Все-таки разговариваешь. А я уж опасаться начал, что онемела вдруг.
Саломея отвернулась.
Закипела вода. Сколько вообще положено стерилизовать инструменты? Саломея ведь помнит. Ей приходилось… нет, не пулю вытаскивать – зашивать раны. Зашивать – другое. Прокалывай и тяни. Здесь тоже в теории просто. Разрезать. Зацепить пинцетом. Вытащить.
Остановить кровотечение.
Крови будет порядочно.
– Спирта у меня нет. Есть водка.
– Сойдет. И мне стакан налей. Еще полотенце. Жгутом сверни.
– Зачем?
– Чтобы не орать. Если отключусь, то не надо в сознание приводить.
– Хорошо. – Саломея все еще пребывала в том странно спокойном настроении, когда она готова если не на все, то почти на все.
Два стакана. Одна бутылка «Столичной люкс». Она стоит в холодильнике целую вечность, Саломея не помнит, откуда эта бутылка взялась, но теперь хорошо, что водка есть.
Полотенце махровое жгутом.
И песок, почти высыпавшийся из часов. Далматов пьет большими глотками, зажмурившись.
Надо было выставить его.
Потом. В другом сне. А сейчас снять инструменты с огня. Вытащить пинцет и протереть лезвие спиртом. Запоздало вспомнилось:
– Аптечка твоя где?
– Осталась. – Далматов неотрывно смотрит на инструмент. Знает, что будет больно. Но всем время от времени бывает больно.
– Где?
– Там, куда я точно не вернусь.
Саломея пожала плечами: ему виднее.
Острый клюв пинцета легко вошел в раневой канал. И застрял, не способный захватить пулю. Она сидела на лопатке, впившись в кость, и края пинцета соскальзывали. Смыкались. Щелкали.
Звук этот болью отзывался в нервах. И Саломея стискивала зубы. Пробовала поддеть, надавить, сдвигая с места, злясь на себя за неумение.
А потом что-то хрустнуло, и пуля выскочила. Она упала на пол и осталась лежать – темный ком в лужице крови. Ее как-то очень много, крови. Спину залила и расписного змея, который смотрит на Саломею с упреком. И надо бы поторопиться, но не выходит. Во сне движения медленные.
Она промывает рану водкой. Прижимает к дыре подушку из бинтов и ваты. Заклеивает широкими полосками медицинского пластыря. И сверху укрывает еще несколькими слоями бинта.
Надо бы наложить плотную повязку, но Далматов отмахивается. Он выплевывает жгут, на котором остались четкие следы зубов, и бормочет:
– Х… хреновый из тебя… хирург.
Илья вытаскивает из стакана с водкой пинцет, пальцем разбалтывает кровь и пьет. Допив, ставит на стол, ощупывает плечо здоровой рукой и спрашивает:
– Я пойду. Прилягу?
До кровати доходит сам и, упав, все-таки отключается. Саломеи хватает на то, чтобы укрыть его одеялом. Она возвращается на кухню, поднимает пулю и полощет ее в остатках водки.
Убирается. Кровь затереть. Тряпки – в мусорное ведро. Испорченный свитер – на спинку стула. Куртку обыскать. В левом кармане – дуэльный пистолет системы Лепаж. Из дула пахнет сгоревшим порохом, но запах не очень свежий. День? Два? Но пуля не от него – современная.
Во втором кармане – лист бумаги. Печатные кривые буквы: «До скорой встречи. Калма».
Калма… Саломея определенно слышала. И видела. На рукаве пуховика. Надпись красным маркером. Метка, которую посадили на Далматова, а потом отправили вдогонку пулю.
Сам виноват.
Пуля лежала в стакане. Серый кусок, отчасти сохранивший изначальную форму. Под пальцами ощущаются неровности. Свежие царапины – следы пинцета. И старые, успевшие окислиться. Крест? Нет, скорее полумесяц… или серп?
Кто и зачем стрелял в Далматова пулей, помеченной полумесяцем?
Не повезло – попали. И повезло – попали на излете. Пара метров ближе к стрелявшему, и Далматов исчез бы навсегда.
Возможно, это было бы справедливо.
Глава 2
Остров потерянной надежды
Кроатон. Жнец душ, очистивший остров Роанок от чужаков, шел за Далматовым. Илья оборачивался, но на белом-белом снегу оставались лишь его следы.
Демон был близко.
Его серп рассекал метель, и ветер плакал от боли. Скрипели сосны. Где-то далеко, на другой стороне острова, озеро упрямо грызло каменистый берег, оставляя на камнях седую слюну и отрыжку из водорослей.
Хрустел наст. Хриплое дыхание прорывалось сквозь зубы, повисало облачками пара. Пот скользил по шее. И шрам на руке сводило судорогой.
Пуля одна.
А демон совсем близко.
И Далматов спотыкается. Он падает в снег, проваливаясь в расщелину по самые плечи, скользит, летит кувырком с горы. С хрустом ломается нога. Боли нет.
Это сон, и боли нет.
Всего-навсего сон. Далматов рассмеялся от облегчения: со снами он как-нибудь управится. И с демоном тоже.
– Поиграем? – предлагает тот. Он стоит над Ильей, против солнца, и виден лишь черный силуэт.
– Поиграем.
Илья поднимается. И поднимает пистолет, целясь в голову.
– Ты не угадал, – говорит тот, протягивая лапу. – Если это сон, то какой смысл меня убивать? И если это сон, то почему тебе больно?
Коготь демона пробивает плечо. Далматов кричит.
И просыпается.
Жарко. Плечо пылает. Дергает мелко, нервно. И эхо боли отзывается в висках. Во рту – сушь. Голова тяжелая. Рука и вовсе неподъемна.
А главное, он понятия не имеет, где находится.
Комната. Белый потолок. Серый карниз. Шторы в крупную складку. Ткань синяя с желтыми кляксами. Тюля нет. На радиаторе – решетка из бамбука и два фарфоровых котенка.
Ковер. Кровать. Люстра с пыльными подвесками.
Запах мандаринов. Елка в углу, старая, пластиковая и полинявшая от возраста. Фотографии. Кресло в углу. Женщина в кресле.
Ноги ее укрыты пледом. На коленях – плетеная корзинка с разноцветными клубками ниток. Порхают спицы, надстраивают ряд за рядом что-то длинное, серое, скорее напоминающее дохлую змею, нежели шарф.
– Привет. Кто такой Кроатон? – спросила Саломея Кейн, откладывая вязание.
– Никто.
– Врешь. Ты его звал.
– Бредил.
Она кивнула и задумчиво произнесла:
– Знаешь, если бы ты умер, был бы сам виноват.
Далматов осторожно, придерживая голову здоровой рукой, кивнул.
– Мне даже хочется тебя прибить, – так же спокойно продолжила она. – Ты о чем думал?
– Не помню. Водички дай.
Дала. Помогла напиться. С водой вернулась память, во всяком случае частично, потому что некоторые участки дороги Далматов не помнил. Как добрался до стоянки. Как сел в машину, вывел на трассу – помнил. Как останавливался в каком-то городишке, дозаправляясь – тоже помнил. И как здесь оказался. Стоял, давил на звонок, надеясь, что откроют.
А вот как ехал – нет.
– Тебе надо к врачу. – Саломея положила горячую ладонь на лоб. – У тебя может быть заражение. Или воспаление. Или не знаю, что… ты вообще кровью истечь мог! Насмерть! Что мне тогда делать?
– Тело лучше разделывать в ванной и выносить частями.
– Спасибо, учту.
Боль отступала, концентрируясь в плече. Неприятно, но не смертельно. День-два, и дыра затянется, на нем все быстро зарастает. Правда, пока малейшая попытка пошевелить рукой вызывала вспышку острой парализующей боли.
Пройдет. Все проходит и нежданное перемирие тоже.
– Ты лицо обморозил. И руки.
А в легких знакомо хлюпало. Вот только пневмонии для полного счастья Далматову не хватало.
– Спрашивать, куда ты влез, бесполезно?
– А тебе интересно?
– Нет.
Не лжет. Она не такая, как осенью. Бледнее. Слабее. Сонная, как цветы зимой. Волосы и те потускнели, а веснушки пропали. Без них кожа приобрела неприятный желтоватый оттенок.
Саломее плохо.
Она возвращается к вязанию, перебирает клубки, точно впервые их видит. Роняет несколько, но не наклоняется, чтобы поднять. Спицы в ее руках мелькают, тянут красную нить, но, вплетаясь в узор шарфа, та становится серой.
Надо уходить. Далматову сейчас не до чужих проблем.
– Ты не поможешь? Как-то неудобно одной рукой…
Рана ноет. То затихает, то вспыхивает, отдаваясь судорогой в пальцах, заставляя материться и проклинать тот день, когда Далматов сунулся на Калмин камень.
Саломея больше ни о чем не спрашивает. Помогает одеться – свитер и рубашка чужие, явно новые, но вряд ли куплены сейчас. Вещи источают слабый аромат плесени. Лежали долго. Отсырели. Но для кого они приобретались?
И что случилось с ним?
– Спасибо.
Молчаливый кивок. Ключи проворачиваются в двери со скрипом.
– Подвезешь? – Илья спрашивает, чтобы выдернуть ее из сомнамбулического состояния. – Или такси вызови.
Саломея думает, минуту или больше, стоя на пороге, разглядывая клетчатый узор плитки. И решается:
– Подвезу. Я… давно не выходила из дому.
Илья не уточняет, как давно.
Его машина стоит во дворе, занесенная снегом. Белый горб среди других горбов. Заводится сразу. В салоне грязь. Пакеты какие-то, пустые бутылки. Разодранная рубашка в бурых пятнах. И отсыревшие, начавшие вонять перчатки.
– Ты живешь там же? – Саломея стряхивает с сиденья крошки. Щурится от солнца и просыпается.
– Ты же знаешь. Приезжала.
– Ну да… Хотела сказать, что ты – сволочь.
А он убрался из города. Неделя отдыха и новое дело. А потом еще одно. Калмин камень, снежный демон, пуля и очередная зарубка на теле.
Тело устало получать зарубки. И Далматов пообещал себе, что эта – последняя.
Машина трогается с места мягко. А дорогу он все-таки помнит. Эпизодами. Остановку в лесу. Бинт из аптечки, который приходилось разрывать зубами. Комки запихивал под свитер, затыкая рану. Уже знал, что ничего серьезного, но болело и кровило. И становилось жутковато. Не потому, что Далматов боялся умереть, скорее, неприятно было бы умирать именно так – посреди леса.
Волчий корм. Лисья радость. И полное воссоединение с природой до тех пор, пока кто-то любопытный не обнаружит останки.
– Я прочла про Кроатона. И Роанок. Колонисты Рейли. Сто пятнадцать человек, пропавших без вести. И единственное слово, вырезанное на стропилах дома.
Смотрела Саломея исключительно на дорогу, отросшие волосы падали на лоб, закрывали глаза. И Саломее приходилось то и дело убирать непослушные пряди. А они возвращались, заслоняя яркое зимнее солнце.
– Не лезь в это дело, – попросил Далматов.
– Остров Роанок находится у побережья Вирджинии. Но сомневаюсь, чтобы ты Атлантику преодолел.
– Не лезь!
Слишком опасно.
Белый снег. Белый дом, окруженный елями. Лапы прогибаются под тяжестью сугробов. И деревья клонятся к дому, будто желают заглянуть в окна.
Следы.
Волчий вой, не ночью – на рассвете. Он предупреждает: стая близко. Демон рядом. Идет за вами, жнец душ, и серп его остер.
– Ты вернешься, – Саломея заговорила вновь, лишь добравшись до поместья. – Ты отлежишься, а потом полезешь ловить своего демона. Но, Илья, больше не приходи ко мне, хорошо? Я не врач. И не друг. И меньше всего хочу прикрывать твою задницу.
Она остановилась у центральной лестницы, выходить не стала и от предложения заглянуть в гости, не слишком-то искреннего, поскольку Далматов меньше всего был расположен к гостям, отказалась. Попросила только:
– Такси вызови.
– К вязанию спешишь?
Хотелось ее уколоть, чтобы очнулась, ожила, наорала или пощечину отвесила, сделала хоть что-нибудь, чтобы выбраться из полусонного своего состояния. Но Саломея лишь пожала плечами и, сгорбившись, побрела по аллее.
Старые каштаны указывали путь к воротам.
– Эй! Замерзнешь.
Не оглянулась, не ускорила шаг.
Потом. Далматов потом с ней разберется.
И со всем остальным тоже.
Весну на остров приносили чайки. Они появлялись стаями, облепляя прибрежные камни так, что издали казалось, будто берег укрыли живым белоснежным покрывалом. Чайки кричали, ловили рыбу и гоняли хитрых ворон.
Потом появлялись птенцы, и гомону становилось больше, равно как и серого грязного пуха, который сдувало на воду. Рыба уходила. Зато приходили лисы. Они крались меж камней, прячась от зорких чаячьих глаз и крепких клювов, выискивая добычу… у лис тоже имелись детеныши.
Зимой чайки уходили, лисы прятались и наступало волчье время.
Человек раскрыл окно, вдохнул ледяной воздух и, сложив губы особым образом, завыл. Заунывный звук потянулся к низкой луне, отразился от неба, но не погас, расплылся по острову, тревожа живое.
Секунда. Две. И на голос отозвались.
Многоголосье волчьего хора разрушило ночную тишину. И даже когда человек замолчал, а замолчал он довольно скоро, волки продолжали петь. Человек слушал. Прислонившись к раме, он выводил на промерзшем стекле букву за буквой.
Калма.
Лед таял, принимая слово, обещая сохранить его для тех, кто непременно вернется на остров.