Kitobni o'qish: «На кострами заросшем Плутоне»
Время кузнечиков, насаженных на соломинки
Не люблю я, честно говоря, всех этих вступлений/ послесловий; не люблю потому, что, во-первых, не умею их писать, а во-вторых, в силу неизбывности ощущения, что любая попытка истолкования предмета почти неизбежно уводит в сторону от самого предмета. И всё же – передо мной рукопись близкого по духу поэта; поэта, от которого я многого жду и не поддержать которого не могу.
Итак – «На кострами заросшем Плутоне», первая поэтическая книга Егора Мирного (Беззубенко). Прежде всего (и не делая ни малейших скидок на относительную молодость автора) хочется отметить целостность сборника. Мирный много экспериментирует, в одних текстах сохраняется чёткий размер, в других ритм раскачивается, короткие строки сменяются длинными, возникает чувство, будто эти последние тексты только что сошли с корабля, им ещё надо привыкнуть к земле (а читателю привыкнуть к пресловутой раскачке). То же и с рифмами – классическая рифма уступает место ассонансам (а в отдельных случаях и диссонансам), скатывается в приблизительность: лес-хлеб, страх-рай, спиной-ночь. Егор находится в постоянном поиске (что не может не импонировать), особенно это касается метафор, и, конечно, как у любого ищущего и плодовитого автора, бывают у него и вкусовые срывы («раскосый нрав» и т.п.), как и проходные стихи (но кто лучше самого автора знает, насколько они необходимы для книги, насколько оправданы, ведь нередко совершенно заурядное стихотворение становится порталом, миновав который, мы оказываемся лицом к лицу с одним из лучших своих текстов). Интересно, что как бы ни экспериментировал автор, ощущение целостности остаётся, а это значит, что Мирный узнаваем, что ему удалось найти свой голос, свою манеру письма, чьи основные составляющие – некоторая параноидальность, высокая концентрация метафор и сюрреалистичность повествования. Вот, например, одно из лучших (на мой вкус) стихотворений сборника, приведу его целиком:
время цветов
было время цветов, питающихся цветами,
каждый новый день начинался с того, что не заканчивался вечер.
молчаливая соня от горластых горничных в тайне
выращивала жемчуг
в ушных раковинах своей младшей сестры,
которая видела только соню и которую видела только соня.
они могли целыми сутками друг на друга смотреть,
пока не становилось больно.
их древовидная, свет износившая мать
в прошлом – летала /яблочная фея в отставке/,
в настоящем – варила из жемчуга едкую мазь,
выводила у сони сердечные бородавки.
папы не было дома, и не было дома у них,
всё происходило на фоне пульсирующей акации.
соня знала наперечёт предстоящие дни,
записывала их на кассету и прокручивала у себя на пальце,
в плотоядном тумане собирала по косточкам тех,
кто лежал там с откушенными головами, с небесами проломленными, кто до них не дошёл, кто не очень-то и хотел.
было время кузнечиков, насаженных на соломинки.
Тут, помимо потрясающей образности, ещё и виртуозное выстраивание сюжета, вполне себе параноидального, настоящий триллер. А ведь подобных текстов у Мирного достаточно много (я говорю о безусловно состоявшихся стихотворениях, как бы ни отличались они друг от друга). Это и «Дельфины», и «Небеса», и «Прятки», и «Кафель», и «Радио»… остановлюсь здесь, дабы не навязывать читателю (а читатель у Егора непременно будет) собственное видение.
Большинство стихов сборника на удивление живописны:
багряные концентрические облака на свалявшемся небе.
тишина качает плетёную колыбель.
из-под пера выходят, бегут побеги.
мальчик с ожогом на голове кутается в сибирь,
падает за урал, дышит на валгаллу,
одноглоточно выпивает шипучий стикс.
ящики в его груди раньше легко выдвигались,
в некоторых из них до сих пор можно найти
нечто трескучее и текучее, образовавшее мысы.
огромная жизнь превращается в пятистрочный верлибр.
определяя простор для плавучих мыслей,
из-под пера выходят воздушные корабли –
Что это, если не полотно художника-сюрреалиста? – и если одни тексты напоминают картины, другие – мультипликационны (та самая «фабрика Уолта Диснея», возникающая в финале «Дельфинов», только это уже какой-то иной – переосмысленный и преображённый – Дисней).
Хотелось бы обратить внимание читателя и на парадоксальность образов (что вообще характерно для сюрреализма):
спутник её, пожалуй, невзрачен, а, в целом, бестактен и дик,
делит с ней удушающий страх красоты и большую кровать
ради редкой способности с ходу себя находить
в списках погибших за право не выживать.
В книге много стихов о любви (или, может быть, о недостижимости безусловной любви, о едва сдерживаемом отчаянии – и пусть мнимая отстранённость автора не вводит вас в заблуждение) и смерти (да и о чём же ещё писать, как не о любви и смерти, чуть ли не все наши стихи об этом), что, впрочем, не вызывает ощущения мрачности. Перед нами проходит вереница женских образов, все эти камиллы, лизы, бекки, аясумы, сони, но разве речь не об одной женщине, разве нет в них чего-то общего, общего ПО СУТИ, и разве не может быть так, что всё это – лики и имена Смерти?
потом появилась мифическая она
в железном рубище, с бесплотными руками -
белоглазая нина, осознавшая себя сполна,
видящая только клыки и камни
А когда сатирик (или, если хотите, «пародист действительности») побеждает романтика, рождаются такие чудесные и ядовитые вещи как «Полина по Моэму»:
а в самом-самом финале к ней приедет Сомерсет
с предложением руки и сердца.
это будет так тонко прорисовано, так трогательно исполнено, что
всем захочется разреветься.
Полина ответит ему: «да, дорогой мой. возьми меня. я твоя
до нашей общей смерти.»
следующие сцены вырежет цензура, но дети смогут
найти их в интернете
Что ж… Открой книгу, читатель, она того стоит.
Михаил Дынкин
1. После меня ничего не останется
на заоблачной станции
после меня ничего не останется,
после меня совершится потоп.
матовый свет на заоблачной станции,
голый простор,
воздух былого, что угли за пазухой.
кто-то бесплотный виски мне сожмёт,
станут о жизни подробно рассказывать,
но без имён,
словно о музыке без композиторов
или о небе, не знающем птиц.
вдоль голосов этих, тёмных, пронзительных,
буду идти
в белую мглу, где свободой очерчено
то, до чего не касается взгляд,
дальше, чем всё, что имеет значение,
дальше, чем ад.
детством пахнёт и любовями рыжими,
слово, теплея, вздохнёт чуть вольней,
станет беззвучным, но чутким и слышимым,
будто во мне.
так полоса из живого молчания
перечеркнёт и надежду, и страх,
чтоб отпустить за пределы отчаянья –
дальше, чем рай.
перечитай
переливай из пустого в незрячее
через себя дальше слов перегнись
вот оно время лесное стоячее
вот она жизнь
по чурбачкам растащи настоящее
на золотом оставляя круги
перетекай из немого в горячее
и обожгись
угомонись распрямись опоясайся
прошлому в оспинках лоб не чеши
радуйся что перерос но не радуйся
что пережил
как бы и что бы закат ни оканчивал
перебалуй себя переиграй
и укачай в своём сердце обманчиво
маленький страх
так про себя обо всём тихо шёпотно
или поверь или верить устав
но прочитав на страничке оборванной
перечитай
общая кухня
не верится, что вот он, выходной
от немоты придирчивой, от гулкой
ночной непроходимости – ценой
в давным-давно просроченное утро.
на общей кухне вздулся потолок,
по жёлтым стенам бурые подтёки.
всего делов, что выдавить стекло
и вывалиться в зыбкие потёмки,
но всё же нет. на «нет» и счастья нет –
одна луна, и та – не в масть, не в пику,
одна любовь – за дым от сигарет,
пусть будет так: зажмурился и выпил
её сполна, оделся, вышел вон.
вон ты идёшь, воспитанный, усталый,
а спросят у тебя: кого/чего,
не вспомнишь даже, как ты объяснял им,
что никого, что незачем, что сыт
и далее – на ломаном транслите.
как поздно – переходишь на курсив:
тушите звёзды, люди, расходитесь
иллюзия
бог покидает небо, уходит в невидаль,
там, где любовь не выдаст и не умрёт.
не говори, что чего-то на свете не было –
всякое было на тысячи лет вперёд.
люди себя не помнят, а, вспомнив, крестятся.
тени попались в невод – хорош улов.
вроде как жизнь не то чтобы и безделица,
но про неё хватает и пары слов.
в этом вся соль, и она – облизни – горячая,
в этом и счастье: попробуешь – полыхнёт.
что за дорога такая – назад ворачивай.
что за телега такая – не развернёшь.
пялится в подоконник звезда кургузая,
бог замедляет речи, пинает снег.
нет ничего в этом мире (кроме иллюзии,
что ничего абсолютно на свете нет).
и продолжения, видимо, не последует.
что ни скажи – забудется, дайте срок.
смерть из того, что ты выдумал, не последнее.
текст неразборчив. сценарий всегда сырой.
паутина
«представьте себе, будет там одна комнатка, этак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам одни пауки. И вот и вся вечность»
Ф. Достоевский
Скрыв паутиной марлевой дальний стан,
В грязных просветах ловить одичалый блик,
Спешно пейзаж лубочный перелистать.
К вырванной кем-то странице душой прилип.
Впалое небо, чахлый сутулый фон,
Пьяные кедры сговорчивы и милы,
Только настроить осталось лихой развод
У завалящей пилы и пилить, пилить.
Солнце проделает вялый смурной кульбит,
Ловко подставить светилу тугой топчан
И наложить паутину на свет, как бинт,
Чтобы не просочилась в меня печаль.
Не находить себе места, цены, врагов;
Булькать, журчать, пузыриться в текучей мгле.
Больше во внешние заросли ни ногой.
Здесь мои воля и пастбище, смерть и хлеб.
июньское
не то чтобы лето, а так – уходи и не думай,
что скоро совсем никуда, но пока ещё в силе
держать своё сердце, фугасоподобную дуру,
в тепле и покое, в не знающей войн хиросиме.
ни меры, ни дна, ни понятия, кто здесь убийца,
а кто просто так, не на свой заглянул, видно, саммит.
поднявшись над всем провисающий воздух клубится,
потом, раздобрев, обернётся, как есть, небесами.
и ты обернись: вдруг забыл там неясное что-то –
а вспомнишь, не вздумай вернуться: оно уже вмято
в скалистые кряжи молчания или в пустоты
колючей гряды расставаний, прибитой к закатам.
коварный июнь в неизвестность, как в чудо, впрессован.
и выбрана форма участия в жизни, положим,
под цвет её глаз, той, которая нынче особо
предательски дарит тебе не себя, но похоже.
расстрелян туман из орудий подсевших позиций,
сверяется время с ударами жизни в литавры,
тушуется общее прочим, а мы очевидцы
всего, что случилось и что не случится представить.
навек – понятые, на долгие годы хранимы
боями за память. хоть прямо сегодня – под титры.
июнь остаётся за старшего, прячет огниво.
на правду срывается ложь. и становится тихо.
на секунду
на секунду показалось, что я не вечен,
но прошло, прошло, хотя и было страшно.
и не то чтобы я теперь совсем уже не вчерашний,
о том не было речи.
столько всего. и не хочется забывать. поровну
вспаханного асфальта и всякой шпатлёвочной дряни.
мысли бьются о твердеющие покровы мироздания,
принимают их форму.
кто его знает, откуда берутся лёгкость
и теснота, причём единовременно.
не придумай меня: в протоплазме исходных терминов
ни смерти, ни бога,
ни слов. я сравнил бы себя, но не сравнял с теми,
в ком целиком заблудился, кто чудом не выжил
в сражении, что не на жизнь, а насмех. с ними иже
понимаю, что мал, что не время
предаваться шёпоту, тяготеющему к молчанию,
но не к покою.
жизнь не просматривается
сквозь суетливые блики, гудящие в каждом.
всё это словно стёртая аудиозапись,
которую можно восстановить
и, прослушав, понять, что
она того не стоит
Было
Бесчинствовали «если бы» да «кабы»,
Давилось время вечностью, но ело,
Тревожный свет за ворот тихо капал,
Зима кормила судорожно белым,
Пространство задыхалось бездорожьем,
Любовь читала сказки суициду,
Слонялись дни, гудели неотложки,
Зевала нежность в кресле инвалидном,
Бросались чувства в скважину иллюзий,
Судьба брала настойчивых нахрапом,
Из детства на убой летели гуси,
И клинило упорно в счастье клапан,
Журчащей мглой подпитывались мысли,
Тоска себя в отчаянье топила,
Звучал во мне мой одинокий выстрел.
Моя весна,
всё это было,
было…
с плеча
бокастый мир, надкусанный на пробу.
бездонный полдень. солнечная пыль.
струится медленно от самого порога
залётный май в разводах птичьих, голубых.
плацкартный год проносится навстречу.
кому, не помню, выпала любовь,
парфюм её дискантом юности расцвечен.
а мама часто говорит сама с собой,
впуская свет в объятья запустенья.
текучий след, расплывчатость икон.
покоя нет – как надпись в метрополитене –
и бог мне даже отдалённо не знаком.
раскосый нрав. пружинящие звуки.
осипшим сердцем пестовать печаль.
гундосит ветер по тряпичным закоулкам,
где ангел рубит обожжённое с плеча,
как ягуар, бесшумен, беспощаден,
влюблён в свой голос, даром, что молчун.
и просто жить, всерьёз не зная чего ради,
и жить, как жил, скорбя неведомо о чём.
уолли
уолли, брат мой, это карма
или кама, что река,
а звалась велосипедом,
еду-еду, не доеду,
помню деда из тибета.
это карма. убегай
из дрейфующего замка.
уолли, покатай на санках
по безрыбью, по безлюдью,
по линялой темноте.
раньше на велосипеде
еду-еду, а в тибете
деду говорят, что ветер,
только жизнь и только ветер,
но скорее только ветер
в этой жизни. налетел
на плиту воспоминаний
и разбился на банане,
на мопеде, на седане.
вот я слышу страшный лязг.
дети клайда, дети бонни,
смерть становится спокойней.
брат мой уолли, нет здесь боли,
нету боли, нету, бля.
дети деда на тибете,
это карма, это ветер,
помнишь, на велосипеде
ты катился, что там смерть,
через небо, сквозь помпеи,
звал меня, снега шумели,
только я и не умею.
не случилось, не умею.
никогда я не умел.