Kitobni o'qish: «Покинутый замок»
В Придольском замке делались большие приготовления к свадьбе Яцека с Вандою. Свадьба была назначена на весну. Весело и широко жил теперь пан-воевода, гости у него были безвыездно. Пиры не прекращались. Но среди шумного веселья воевода становился вдруг печален и сумрачен, часто он что-то шептал, крутя в тяжёлом раздумье свой седой ус. Молиться он стал ещё усерднее, а каждую среду, пятницу и субботу лежал по несколько часов крестом на полу посреди своей каплицы. Домашние и знакомые думали, что воевода оплакивает под старость грехи и заблуждения своей молодости, как это очень часто делывали его современники. Ходил даже в околотке слух, будто бы воевода, отпраздновав свадьбу Илинича и передав ему всё своё имение, намерен уйти на покаяние в монастырь. Говорили также, что он назначил несколько тысяч дукатов на постройку обширного монастыря во имя св. Андрея, своего патрона, и добавляли даже, что он будто бы выбрал уже место для этой постройки в глуши придольских лесов, недалеко от другого своего замка, называвшегося Ильговым.
Странное дело вышло в этом замке: из него вдруг, по приказанию воеводы, выехала вся прислуга, а между тем в этот замок стал ездить иногда он сам в сопровождении своего духовника и самого доверенного при нём человека – старика управляющего.
Всех чрезвычайно занимала эта таинственность, но никто однако не решался спросить воеводу о причинах его печали и его поездок в покинутый замок. Разведывать же об этом стороной было и неудобно, и бесполезно, так как никто не мог сказать ничего определительного. Вскоре распространилась молва, что в родовом замке воеводы поселилась нечистая сила. Рассказывали, что в глухую полночь окна замка горели иногда таким ярким светом, как будто там шли какие-то пиры, и что в это время на далёкое расстояние неслись из замка шум, стук, крик, хлопанье в ладоши и какой-то нечеловеческий хохот, которому злобно вторили в чаще леса. Говорили также, что в замке являлись разные недобрые предзнаменования и что между прочим, в одной из его зал, нашли пустой новый гроб, приходившийся как раз по росту воеводы, и что на дощечке, привешенной к гробу, было написано: гроб назначается для раба Божия Андрея.
В ту отдалённую от нас пору, суеверие и предрассудки были ещё в силе во всей Европе, и потому нет ничего удивительного, что подобные явления впечатлительно подействовали на воеводу, который хотя и был бесстрашен в виду всевозможных опасностей и даже явной смерти на поле битвы, но за всем тем крепко побаивался дьявольской силы и разных бесовских наваждений. Воевода заметно осунулся. Часто, отчитав молитвы и Спасителю, и Богородице, и первенствующим святым, а также прославословив не раз Святого Духа, старик начинал мысленно перебирать в подробностях свою жизнь и заботливо отыскивать в ней следы прегрешений.
Конечно, и у воеводы, как и у каждого доброго христианина, находились кое-какие грехи. Не говоря уже о некоторых грешках, свойственных вообще шаловливой юности, оказывалось, что воевода раза два дерзнул усомниться в правосудии и благости Божией, что он однажды посмеялся над тучным монахом, что он как-то неохотно оказал помощь ближнему, что увидев в костёле образ какой-то великомученицы, он нашёл, что лик её похож на личико одной прехорошенькой пани, на которую не без биения сердца заглядывался молодой в ту пору Ильговский. Припоминая свои старые грехи, воевода находил однако, что все они давно уже искуплены или чистосердечным покаянием, или милостынею, или щедрым вкладом в монастырскую и церковную казну, или учащённым чтением молитв и канонов, или выкупом христиан из басурманского плена. Заботливый воевода не упускал при этом из виду и того ещё обстоятельства, что слишком важные грехи, особенно по части телесного вожделения, были искуплены его спиною и боками под ударами ремённой плети, которою в то время бичевали себя истинно кающиеся грешники… Короче, при самом строгом расчёте с совестью, воевода, по крайнему своему разумению и по рассуждению его духовного отца, не находил в своей жизни ни одного столь важного прегрешения, которое вызывало бы на него кару Божию с такими страшными предзнаменованиями, какие стали теперь являться в Ильгове.
Не чувствуя собственно за самим собою чрезвычайной вины пред Господом, набожный воевода обращался в деяниям своих предков и полагал, что он, как последний в роду, должен был, по всей вероятности, искупить какие-нибудь тяжкие грехи прародителей. Надобно сказать, что между разными поверьями у польской шляхты было сознание, что если родовитый шляхтич пользовался особым почётом и выгодами за доблестные деяния предков, то он вместе с этим не должен был забывать и того, что иногда за самые отдалённые грехи его прародителей он, без собственной вины, мог быть наказан десницею Божию.
Воевода тщательно перебирал все фамильные предания, и в крайней своей скорби находил, что в длинном ряду предков были и такие, которые своим жестокосердием действительно могли накликать кару Господню на последнего представителя их имени.
Пан Ильговский тосковал и молился, а между темь приготовления к свадьбе его наследника шли своим чередом.
Молва о ночных ужасах, происходивших в Ильгове, увеличивалась всё более и более, и наконец с достоверностью стали рассказывать, что там дело дошло уже до того, что, как-то в полночь, одного старого слугу воеводы, решившегося переночевать в конюшне, схватили страшные черти, подняли на вилы и затащили в лесную глушь, где и посадили чуть ли не на самую верхушку огромной сосны.